Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Сквозь призму жанра литературно-художественная критика. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
о социальном значении АП, хотя таковое, само собой, не сводится к оппозиции тоталитарному сознанию (песня, как выразился И. Бродский, это «форма лингвистического неповиновения», однако давление официоза на бардов и их творчество, считаю, в работе преувеличено). Да, их тогда не печатали так, как сегодня. Их вообще не печатали. Но ведь все и выступали, и магнитофони­здатом распространялись! Вот строки из дневника В. Высоцкого 1973 года: «Лечу в Новокузнецк. На 3 дня. 19 выступлений». Шек­спира тоже при жизни, кажется, не печатали — его играли в «Гло­бусе». Вот и барды звучали по всей стране, а если и подвергались идеологическому давлению, в конечном-то счете это им шло на пользу. У Евг. Аграновича есть циничная, но точная констатация:
Вот счастье здесь Высоцкому поперло, На Западе зазря бы он погиб. Спасибо, что ему сдавили горло — Оригинальный получился хрип.
Поэтому мне кажется резонным некогда сделанный Ю. Мориц вывод: «Сила бардовской песни в том, что она создала свой осо­бый язык, который больше правды говорил нам тогда, чем теперь мы можем прочесть» (Советская культура. 1988. 10 дек.).
Зато не скроем сожаления о том, что незатронутой осталась очень важная именно литературная заслуга АП: в условиях, когда постоянные дуновения с обоих побережий Атлантики грозили эпидемией верлибра, а изнутри отечественную поэзию соблаз­няла логическая изощренность будущего Нобелевского лауреата, именно авторская песня отстаивала русскую просодию, именно она подтверждала жизнеспособность национального мелоса (хотя и при этом в силу устного своего бытования АП едва ли могла претендовать на «ключевую роль в литературном процессе»).
Есть у меня некоторые недоумения по поводу очевидно моза­ичной структуры работы. Если соотнести ее оглавление с обозна­ченными в реферате публикациями, то напрашивается предположе­ние, что обсуждаемый труд не столько последовательно написан, сколько собран из самостоятельных и подчас факультативных
211
этюдов. Поэтому возникают неожиданные в рамках заявленной хронологии имена (если уж говорить о тех, кто после Окуджавы и Высоцкого поддерживает авторитет АП именно литературно, то это, само собой, не И. Тальков и О. Митяев, а М. Щербаков, В. Долина, Т. Шаов). Поэтому избирательны и некоторые аспекты: почему отдельно говорится о педагогическом потенциале песен Ю. Визбора, а воспитательные возможности сочинений других авторов так не рассматриваются. Меж тем этическая составля­ющая АП не менее значима, чем эстетическая. С полным пра­вом можно считать АП школой повседневной нравственности, и не случайно однажды было сказано, что у Окуджавы — лучшая в стране аудитория.
И, наконец, о частностях. Работа тщательно выверена стили­стически и фактологически. Раздражает лишь мелькающее опре­деление АП как синтетической — уместней было бы исходить из понимания синкретической природы жанра. Царапнула родовой рассогласованностью фраза: «…атмосфера коммуналки, где жила поэт…». Песня «Александра», приписанная одному Ю. Визбору, создана им в соавторстве с Д. Сухаревым. Дебютный сборник А. Городницкого «Атланты» вышел не в конце 1950-х, а десятиле­тием позже — в 1967 году. И у того же А. Городницкого нет цикла стихов «Колокол Ллойда» — под таким названием поэт публикует в своих сборниках стихи второй половины 1980-х годов.
Как бы мне ни хотелось следовать методической рекоменда­ции, сформулированной в памятной всем песне: «Давайте гово­рить друг другу комплименты», — миссия оппонента обязывает обращать внимание и на то, что вынуждает озвучивать фразы, выдержанные в иной тональности. В целом данное исследование соответствует всем требованиям ВАК, предъявляемым к доктор­ским диссертациям, и, полагаю, его автор Илья Борисович Ничи­поров сумеет в ходе защиты подтвердить правомерность своих притязаний на степень доктора филологических наук по специаль­ности 10.01.01 — русская литература.
212
30 сентября 2008
О диссертации М. В. Воробьевой
«Анекдот как феномен повседневной культуры
советского общества
(на материале анекдотов 1960–1980-х годов)»,
представленной на соискание ученой степени
кандидата культурологии по специальности
24.00.01 — теория и история культуры
Анализировать так или иначе юмор — это, как давно заме­чено, самое смешное занятие на свете. Характеризовать анализ анекдота — занятие еще более анекдотичное. М. В. Воробьева не постеснялась встать под ироничный прищур высокочтимых членов диссертационного совета, тем самым склонив и своих оппонентов к не меньшей интеллектуальной отваге.
Анекдоты любят все. Если не рассказывать, то слушать. Некоторые их коллекционируют. И только единицы их изучают. А поскольку совокупность отечественных анекдотов такова, что ее число можно безошибочно обозначить как бесконечность плюс один, то само собой разумеется, что выдвинутое на защиту сочи­нение М. В. Воробьевой надлежит признать актуальным.
Согласно известной всем банальности, человечество расста­ется с прошлым, смеясь над ним. Фольклорный материал, рас­сматриваемый в данной работе, засвидетельствовал обреченность советского образа жизни и мысли. Хотя нельзя не признать, что прощание с этим образом в нашем отечестве затянулось. Что опять-таки подтверждает еще одну тривиальность — мы движемся по маршруту истории согласно сформулированному Владимиром Ильичем постулату: «Шаг вперед — два шага в ином направле­нии». Так что вполне возможно, что, смеясь над недавним прош­лым, мы репетируем свое будущее. И это совсем не лишний раз акцентирует своевременность труда, вынесенного на защиту.
Анекдот — жанр, где художество неотделимо от повседневно­сти. И, пожалуй, ничто так не объясняет культуру народа и эпохи, как анекдоты этого народа и этой эпохи. И потому сей жанр так
213
расположен именно к культурологическому (а не филологиче­скому или историческому, не говоря уже о юридическом) освое­нию, когда междисциплинарность культурологии как таковой (именно междисциплинарность, а не межеумочность, как пола­гают некоторые) позволяет показать смысловую поливалентность изучаемого феномена, лаконизм и юркость которого дает ему возможность органично себя чувствовать в разных измерениях, не поддаваясь любому из них, так сказать, по отдельности. Вот почему, будучи патриотом филологии, я не могу сожалеть о том, что данная работа защищается не по филологической специально­сти, а по той, что зашифрована цифрами 24.00.01. Так резонней.
Двумя первыми главами диссертация М. В. Воробьевой убе­ждает, что ее автор отчетливо осознает социокультурную спе­цифику анализируемого жанра. На этих страницах анекдот охарактеризован как явление двух (собой их связующих) сфер культуры — речевой и смеховой. Инвентаризируется жанр и по своим типологическим признакам — таким, как устность, спон­танность, анонимность, комичность, критичность, театральность, вариативность, транслируемость. Столь же внятно говорится о том, каковы социокультурные функции анекдота, из которых акцентируются как основополагающие для жанра критическая, развлекательная и коммуникативная. Обозначает соискательница и то, как анекдот себя чувствует в разных видах культурного про­странства и в разные периоды отечественной истории.
Правомерно при этом подчеркивается, что крайне демокра­тичному и маргинальному на первый взгляд жанру доступно все многообразие человеческого бытия. А вот настаивание на том, что «в анекдотах за осмеиваемым стоят неявные представления о нормах», что представляется «конституционной чертой совре­менного анекдота», на мой взгляд, дискуссионно. Если анекдот, как справедливо отмечается в работе, есть «смеховая форма фик­сации социокультурной реальности», то следует принять во вни­мание и то, что смех, как полагают этологи и психологи, отча­сти докультурен, ибо обусловлен функционированием подкорки
214
мозга, и потому animal ridens бесконтролен. Анекдот ведь освобо­ждает не только от того, что табуировано властью и господствую­щей идеологией, но и от того, что предопределяется традициями и моралью. Для него, согласитесь, нет ничего (и никого) святого. Неудивительно, что догматический клерикализм так воинст­вен в отношении смеющихся. Библию можно рассматривать как собрание притч, но никакой ее фрагмент не назовешь анекдотом. Христос никогда не смеялся. И всем памятно, как мусульмане отнеслись к шаржу датчан, где фигурировал их пророк Мухаммед. Анекдот, не будем забывать, допускает насмешку не только над изъянами конкретных персон и социума, но и над человеческим вообще. И этот ингредиент наличествует и в анекдотах советского времени.
Говоря о месте и роли анекдота в культуре советских лет, М. В. Воробьева представляет его как жанр, находящийся за пре­делами культурного официоза, то есть пребывающий в сфере культурного инакомыслия. Анекдот становится свидетельством свободы слова в условиях реального отсутствия таковой. И в дан­ном отношении убедительными выглядят соображения диссертан­тки о том, что последнее советское двадцатилетие не было тор­жеством тоталитаризма. Столь же резонны и наблюдения о том, что анекдот при всей его оппозиционности был формой протеста пассивного. Кухонного. Приватного. И такое говорится, полагаю, не в укор жанру и его радетелям. Ведь как бы велика у нас в отече­стве ни была роль фактора власти, не политикой единой жив чело­век, в том числе и живший в СССР. Это власти было важно каж­дого счесть если не за хомо советикус, то за хомо антисоветикус. Меж тем тогдашний режим потерпел фиаско не только (а может быть, даже не столько) из-за усилий таких его оппонентов, как А. Солженицын или А. Сахаров, В. Максимов или Н. Горбанев­ская, сколько оттого, что в сознании миллионов граждан Совет­ского Союза анекдоты, Высоцкий, Окуджава, «Битлз», джинсы оккупировали то место, какое, по соображениям властей, должна была занимать советская (или антисоветская) идея.
215
Вот почему, на мой взгляд, напрасно в работе неоднократно возникают сожаления о том, что в анализируемый период бытовых анекдотов было гораздо (или сравнительно) меньше, чем полити­ческих. Даже если исходить из цитируемых в этом фолианте текс­тов, такого дисбаланса не наблюдается (к слову, на демонстраци­онный материал автор не слишком щедр: первый искомый опус цитируется на с. 27, да и всего их на начальных 90 страницах воспроизведено всего 13). Как свидетельствует третья глава дис­сертации, посвященная феноменологии анекдота в повседневной культуре советского общества, интеллигентский фольклор отнюдь не чурался всего житейского. М. В. Воробьева подробно останав­ливается на том, как избранный ею жанр откликался на тотальный дефицит и на всегдашнее пристрастие нашего человека к питей­ной практике. Но ведь, согласитесь, не менее активно анекдот откликался и на сексуальную проблематику, и на национальную, и на коммунальную. Забавных историй о близоруком супруге или злыдне-теще сочинено не меньше, чем о Владимире Ильиче и Лео­ниде Ильиче. И разве одну только идеологическую направленность имели сериалы о Чапаеве и Штирлице? А такой, скажем, сюжет: «Учительница спрашивает школьников после коллективного просмотра фильма о Великой Отечественной войне: — Ребята, что вам больше всего понравилось? — И в ответ: — Два пожилых наркомана. — Какие там наркоманы?! — А помните, когда усатый с трубкой говорит другому: — Мне, товарищ Жуков, ваш план не нравится»? Разве это о политике?
Сколь бы ни была значимой для жанра абсурдность взаи­моотношений власти с народом в наших весях, для анекдота она остается реакцией на абсурд человеческого существования вообще. Хотя, конечно же, в тех же английских анекдотах бытий­ного абсурда и логических нелепиц несравнимо больше, нежели в отечественных. И тут приходится говорить о невостребованных в работе резервах или о дальнейших ее перспективах. За кадром осталась диалектика в анекдоте национального и социального, то бишь российского и советского. Можно было бы посмотреть
216
и на то, как анекдот, будучи не только отражателем советской реальности, но и важной ее составляющей, влиял на художествен­ную практику — прежде всего литераторов (скажем, феноменаль­ный в 1990-е годы успех С. Довлатова или И. Губермана в очень большой степени был обусловлен эксплуатацией этими литерато­рами поэтики анекдота, когда русский письменный язык вбирал в себя пассионарность русского устного). Напрашивается и сопо­ставление весомого бытования этого жанра на излете советско­сти с его девальвацией в годы путинского правления. При поло­водье хохмаческих текстов в книжных упаковках и на страницах периодики, с избытком реализующем развлекательную функцию жанра, политический аспект современности в них едва ли заме­тен, хотя живем вроде в атмосфере гласности. Данное обстоятель­ство, думается, весьма красноречиво характеризует и нынешний режим, и состояние нашего социума.
И еще одно соображение о том, чего в работе М. В. Воробь­евой — работе содержательной и потому небесспорной — мне не хватило: это рефлексия по поводу выбора источников. Все цитируемые в работе анекдоты воспроизводятся как таблица умножения — без ссылок. А вот сноски к высказываниям Л. Троц­кого и М. Горького есть, но они выглядят анекдотично, поскольку отсылают к режимам доступа. Дважды в работе упоминаются «одиночные любители жанра, собирающие и записывающие анек­доты», и делается осторожное предположение о том, что «воз­можно, на основе таких записей… издавались сборники советских анекдотов» — ну как при этом было не сослаться на Ю. Б. Борева, ревностного собирателя интеллигентского фольклора, издавшего памятные книги исторических анекдотов «Сталиниада» (1990) и «Фарисея» (1992)?
Л. Карасев свою «Философию смеха» (тоже почему-то не упоминаемую в библиографии) начал примечательной фразой «Выбор слова и тона — вот что важно для того, кто взялся писать о смехе». Тон данной работы таков, что о смешном в ней говорится с той мерой серьезности, которая равно далека и от «ученого»
217
занудства, и от навеваемого материалом журнализма. При этом текст тщательно вычитан.
Автореферат и пять указанных в нем публикаций в полной
мере соответствуют содержанию защищаемого труда.
В целом рассмотренная диссертация представляет собой законченное самостоятельное исследование, которое полностью соответствует всем требованиям «Положения о порядке прису­ждения научным и научно-педагогическим работникам ученых степеней…», предъявляемым к кандидатским диссертациям, что позволяет сделать вывод о том, что соискательница Мария Влади­мировна Воробьева заслуживает искомой степени кандидата куль­турологии (специальность 24.00.01 — теория и история культуры).
23 декабря 2008
Об автореферате диссертации Е. А. К.
«Категория молитвы и ее художественное воплощение
в поэзии А. С. Пушкина»,
представленной на соискание ученой степени кандидата
филологических наук по специальности
10.01.01 — Русская литература
Тема данной диссертации едва ли была возможна четверть века назад. В очередной раз убеждаешься в том, что каждая эпоха пытается воспринимать «наше все» по-своему. Если в советское время в пушкинском творчестве предпочитали акцентировать богоборческие векторы, то ныне, когда атеизм многими пори­цаем почти как гомосексуализм, поэт все чаще предстает едва ли не голосом православия.
Объектом исследования здесь стали функции и семантика молитвы в поэзии Пушкина. Правомерен ли выбор подобной темы? Несомненно. А вот цель диссертации, как она формулиру­ется на с. 3 реферата, а именно изучение влияния на пушкинскую поэзию молитвы как основополагающего элемента православной
218
модели мира, представляется мне, корректно выражаясь, весьма дискуссионной.
В чем, на мой взгляд, уязвимость этой сколь обстоятельной, столь и добросовестной работы? В том, что литературно-эстети­ческое в ней оказалось в подчинении у фактора конфессиональ­ного. Если истины, содержащиеся в пушкинском наследии, суть «богооткровенные истины» (с. 5), то и речь о них надлежит вести с амвона или паперти, а не с университетской кафедры.
Диссертантка склонна сводить эмоциональный спектр пуш­кинской поэзии к «молитвенному» слову, последовательно сопря­гаемому со Священным Преданием и такими реалиями, как храм, икона. При этом специфика пушкинской поэтики связывается с литургичностью, соборностью, христоцентризмом, умилением, преображением. Основания для подобных выводов отыскать в наследии поэта, не спорю, можно. Об этом не без резона писали, к примеру, Семен Франк (1933) и митрополит Антоний (1939), Георгий Лесскис (1992) и Ирина Юрьева (1994), Вольфганг Казак (1999) и Валентин Непомнящий (2001). Но абсолютизация право­славной интенции способна обернуться микшированием духовно­эстетического потенциала пушкинского слова.
Последовательно акцентируя сакрально-клерикальный аспект, соискательница (невольно или вольно?) сводит, по сути, к оному пушкинское общечеловеческое, каковое, согласитесь, не замы­кается ведь в православных координатах. Русская поэзия золо­того века не чужда молитвословия. Но православие, как и любая религия, деспотично. Оно взыскует послушания. Художнику же, тем более с такой, как у Пушкина, «всемирной отзывчивостью» и с такой, как у него, убежденностью, что «поэзия выше нравст­венности», — ему даже в тех творческих побуждениях, которые генетически и семантически связаны с данным вероисповеданием, в рамках последнего тесно. Гуманистическое мировоззрение поэта было столь свободным, столь земным, столь непредвзятым, столь жизнеполным, что его проблематично уравнивать с еванге­лической догматикой, а тем более подчинять ей. Свою «духовную
219
жажду» он утолял, припадая не только к освященным Писанием источникам.
Вера не изымаема из культуры, но последняя не сводима к культу. Библейский код был для пушкинских текстов необходи­мым, но разве менее важным была для него языческая по своему происхождению античная или фольклорная образность? Разве обязательно такие чувства, как любовь, братство, благодарность, и такие состояния, как просьба или покаяние, выводить из хри­стианских постулатов? И разве такие лексемы, как «молитва», «Божественные создания», «Божий Промысел», не могут быть метафорическими, стилистическими или риторическими фигу­рами? И разве тот же сонет, где славится «чистейшей прелести чистейший образец», не есть дерзость в отношении Пресвятой Богородицы? Поэзия и религия если и нераздельны, то все равно неслиянны. Жаль, что эта неслиянность осталась в реферате «за кадром». И получается в итоге, что «внемлет арфе Филарета / В священном ужасе поэт». А надо ли превращать Александра Сер­геевича в Николая Васильевича времен «Выбранных мест из пере­писки с друзьями»?
Чем масштабнее Божий дар, тем сложнее отношения худож­ника со Всевышним. Русский космос Пушкина, смею думать, объем нее православного канона. Его религией, если угодно, была Поэзия. Вот почему, цитирую Ивана Ильина, «мы говорим не о церковной “святости” нашего великого поэта, а о пророческой силе и о божественной окрыленности его творчества». Вот почему многие в России открывают его страницы как страницы Еванге­лия. Вот почему современный поэт пишет о Пушкине, что «он, как и Моцарт, был, быть может, не меньше, чем Иисус, Божьим сыном»
*
. Сознаю, что последние утверждения звучат для чело­века веры неблагочестиво, а то и кощунственно. Но данная работа и обсуждается не под сводами церкви.
2014
*
Чичибабин Б. Из писем поэта. М., 2013. С. 37.
220