Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Сквозь призму жанра литературно-художественная критика. Учебное пособие
.pdf
Над некоторыми стихами в книге стоят посвящения. Конкретные имена и фамилии нередки и в самих стихотворных строчках.
Как, скажем, в стихах о ветеране, которому на передовой повезло
уцелеть: «Что из войны он помнить может? Что из войны забыть
он может?» И понимаешь, что вопрошания эти, конечно же, риторические. Другое дело, что не каждый человек, изведавший муки
и радости военного лихолетья, в состоянии убедительно поведать
о своем эмоциональном и духовном опыте. Не все, кого мы видим
на фотоснимках той поры, обладали такими способностями.
Тут-то и приходит на выручку слово поэта.
Военная страда осознается на страницах «Вечного огня»
прежде всего как жесточайший экзамен. Для всей страны и для
каждого в ней человека: «Кто выстоит, выдержит, выживет?» Причем утвердительный ответ на первые два вопроса далеко не всегда
позволял столь же утвердительно ответить и на третий. Война безжалостна к ее участникам. Прежде всего к тем, кто под снарядами
и пулями. Но она не менее сурова и к тем, кого именовали бойцами тыла.
Однажды в советское время была озвучена такая трагическая
арифметика. Если разделить число всех, чья жизнь оборвалась
в Великую Отечественную (а тогда называлась цифра в 20 миллионов), на 1418 дней (столько война длилась), то получалось, что
ежедневно с жизнью расставалось более 14 тысяч человек.
Или другое тому подтверждение. Есть такой скорбный
ритуал — минута молчания. Так если бы 9 мая 1945 года начали
поминать каждого из этих 20 миллионов, то молчание растянулось
бы на три с половиной десятилетия. В военную годину только
тыловой Каменск-Уральский потерял 47 тысяч старожилов и тех,
кто был сюда эвакуирован вместе со своими предприятиями.
А еще 10 тысяч каменск-уральцев, включая и жителей окрестных
сел, отдали жизни на полях сражений. Такова цена красного флага
над Рейхстагом. Ставший и личным императивом лозунг «Все для
фронта, все для Победы!» безальтернативно предполагал готовность к самопожертвованию.
151

Вот почему на страницах этой книги так часто упоминаются
похоронки. Вот почему героинями стихов и поэм здесь стали
отдавшие своих мужей фронту солдатки, многим из которых
суждено было жить уже вдовами: «Горюшка каждой смерено —
на семерых мужчин!» И еще о том же: «Как не стала ты соленой
с бабьих слез, Исеть-река?» Вот почему авторам не понаслышке
ведомо, что такое безотцовщина, а то и сиротство.
Естественно, что во многих стихах с «каменск-уральской
пропиской» война воспринимается с тыловой ее изнанки. Война
предстает мерой всему. «Тогда отсчет годам был начат снова…»
Вспоминается — как из другого времени — «вечер танцев предвоенный» или то, как «весело глядит с простенка фотография отца»,
поскольку снимок сделан «за три дня перед войной». Запечатлеваются болевые минуты отправки мобилизованных новобранцев: «Марш “Прощание славянки” в сорок первом на вокзале…»
Фиксируется требовавшая ежедневного превозмогания непомерная тяжесть заводского и крестьянского труда: «Где — в поту,
а где — в ознобе, где — в слезах, в снегу, в пыли…». Подчеркивается вынужденное в те «неподъемные года» раннее повросление
вчерашних детей: «Ведь наши книжки трудовые постарше наших
паспортов».
Едва ли не на каждом страничном развороте встречаешь
тут синонимичные формулы «я помню», «есть что вспоминать»,
«только память трону», «не позабыть вовек». Война обостряет
жизневосприятие, и потому, повторю, помнится множество деталей и подробностей. И треугольники полевой почты, и озвучивавший сводки с фронта радиоголос Левитана, и фанерные звездочки
на воротах домов, откуда мужчины ушли в солдаты, и возвращение домой тех, кому выпало это счастье, и звучавшие с патефона
или под трофейный аккордеон в заводском или деревенском клубе
песни, «что были как молитвы нам», и то, как «в отцовских пилотках ходили». Дневниковая эмпирика становится символикой суровой и требовательной эпохи.
Личная память того или иного стихотворца подтверждала чувства, общие для всей завоевавшей Победу страны. Из ежедневных
152

частных побед и сложилась та, о которой узнали в «счастливейший победный майский день»:
И каждый в отечестве житель,
И даже кто стар или мал,
Себя как народ-победитель
По праву сполна понимал.
Великая беда национальной и мировой истории стала и великой Победой, основанием для гордости и наследников тех, кто это
торжество выстрадал. Не было в ХХ столетии более трагической
и более значимой поры, чем эта. «Выковали мы Победе крылья.
Я стою в тени ее крыла». И те, кто в боях и трудах отстояли Отечество и саму жизнь на земле, осознавали выпавшую им миссию.
Редко когда слово «народ» наполнялось у нас таким реальным
и таким исторически значимым содержанием. Потому-то и нужна
эта память. «И народу переводу нет, пока она жива». Эта память
не стареет. Нет ей срока давности. А вот сами победители — как
фронтовики, так и те, кто «выросли в тени большого поколения», — подвержены неумолимым законам природы. Ряд авторов этой книги, когда она вышла первым изданием десять лет
назад, были тогда еще в здравии. А ныне их жизнь продолжается
в их строчках.
Дорожа памятью, поэты не могут не поверять правдой военного времени текущие десятилетия. И эта взывающая к гуманности поверка нередко отдает тревогой и болью: «По радио снова —
военные сводки»; «Неужели в окно к нам опять постучат, позовут
на войну моих славных внучат?»
Минувшее живо. Вот почему, став историей, оно столь
взыскательно к дню нынешнему. Вот почему применительно если
не к собранным в этой книге строчкам, то к запечатленным в них
состояниям, настроениям и надеждам можно говорить, используя
философскую фразеологию, об их актуальной бесконечности. Вот
почему, необходимые в настоящем, эти переживания пригодятся
и будущему.
2015
153

статья-ПОслеслОвие
Судьбою — здесь
Послесловие к книге: Волковец В. Весенний день осени.
Тюмень ; Ханты-Мансийск : Колесо, 2008.
И ныне, когда природные кладовые Тюменского Севера
интенсивно эксплуатируются отечественной и мировой экономикой, здешние земли в сравнении с отечественными весями, находящимися западней и южней, заселены куда разреженнее. А вот
стихотворцев на тысячу жителей «безъяблочных мест», по-моему,
больше, чем в среднерусских краях. Таких подсчетов, понятно,
никто не вел, да и случись они, моя гипотеза могла и не подтвердиться. Но в нее хочется верить. Ведь какими бы ни были здешние зарплаты, а постоянно жить среди болот, тайги и гнуса только
из-за северного рубля не станешь. Надо ощущать свою причастность к этим местам. Иными словами, изведать то состояние,
которое житейской прозой едва ли выражаемо.
Владимир Волковец живет на Севере. Точнее — живет Севером. И пишет естественную для местного обитателя лирику. Прописанный «судьбою — здесь», он воспринимает себя доверенным
лицом этой земли. И потому ему внятна логика и вальщика леса,
и лесничего — при несомненной их альтернативности. Своим
словом поэт помогает обживанию этих впечатляющих масштабом
и богатствами пространств. Притягательность еще недавно тут
господствовавшей нетронутости безусловна:
На еловых лапах лес
Взвешивает небо —
Оседающий замес
Птиц, дождя и снега.
Но человек оказался на этих просторах не ради созерцания
редкостной заповедности. И дар понимания дивного голоса природы не препятствует лирическому герою осознавать неизбежность цивилизационного вторжения в некогда девственный мир.
В этой книге немало горестных констатаций того, что «на месте
154

памятной тайги, / гвоздями вбитые по шляпку, / в кипрейной
кипени — пеньки», или того, что
Нет очарования в пейзаже,
Где стыдливо прячет комбинат
Выбросы невозмутимой сажи,
Стоки, источающие ад.
Но не меньше горечи и боли на страницах, фиксирующих
поглощение человеческого природным, когда приходится видеть
«вместо улиц — / вспаханное поле / да осенний лес».
Не склонный к умозрительности и философичности, Вл. Волковец отстаивает необходимость человеческого присутствия
в мире. Человеческое при этом понимается именно как человечное. Гуманное. Мир в своей первозданности, без человека, не прекрасен. Он никаков. Не увиденный и не услышанный, не запечатленный в красках и словах, мир пребывает неведомым для самого
себя. Он нуждается в человеке. Нужда эта, конечно, сопровождается налогом, растущим день ото дня и грозящим стать для флоры
и фауны непосильным. Но, сознавая, что «земле ее былую тишь /
не возвратишь» (Л. Мартынов), автор книги не о той поре тоскует,
когда мог «не за лесом приехать, а в лес», но о согласии этих
миров — природного и человеческого. Согласии, обусловленном
единством всего живого. И не экспансия человеческого грозит
сущему катастрофой, а нехватка человечности.
Строки стихов, как могут, сопротивляются росту этого дефицита. Подчас автор прибегает к прямоте публицистического
высказывания, однако обличительные тирады о том, что «страна
в раздрае, мафиях и взятках», ныне воспринимаются не иначе,
как комариное жужжанье, да и дар этого стихотворца — совсем не плакатного толка. О злободневном журналист Вл. Волковец пишет в редактируемой им районной газете, а помеченные этой фамилией стихи притягательны силой не возмущения,
а восхищения.
Музыка лада для лиры стихотворца органичнее, нежели дисгармонические аккорды: «С пасмурным сердцем сюда забредешь /
выйдешь с ромашковым солнцем». Чувство справедливости
155

жизни — основополагающее для различных по первоначальному
импульсу стихотворений этой книги. Владимир Волковец — поэт
жизнеприятия. Он верит в возможность гармонизации бытия.
Хотя бы на какие-то мгновения. Их и запечатлевают его строки.
Ими утверждается одушевляющее родство всего живого.
Это утверждение себя осуществляет как на уровне тем и мотивов (естественная общность человека и природы, кровные узы,
связующие героя с матерью, отцом, братом, товарищество внутри
рабочего коллектива), так и на уровне образном, когда уверенная
вязь метафор совмещает в ткани стиха то, что взаимоотражается
в самой реальности.
Дар «пережитое в слово облечь» производен от способности
воспринимать сущее образно — в единстве сколь органичных,
столь и неожиданных переходов, контактов, сближений. О чем бы
ни шла речь на этих страницах, почти всегда возникает чувство
подъемной силы поэзии, возвышающей над будничной привычностью, но — что примечательно! — не игнорирующей ее.
В стихах того, кто, по собственному признанию, «в рабочей рубашке родился», немало примет производственного антуража. Как некогда Пастернак не стеснялся в лирических признаниях «рубанков, снастей и пищалей», так Волковец благоволит
не только деревьям и птахам, но и «поршням», «сварочным аппаратам» и прочим атрибутам «жизни мазутной». В его стихах «бегут
с нарастающим свистом составы», «брызгами электросварки / глубоко засеян снег», а «бензопилы тревожный визг / деревья кинет
в дрожь». Что говорить, из-за усердной мобилизации подобных
«техсредств», превращающих «природу / в тонны, метры и кубы»,
многое на планете исчезает, подчас невосполнимо. Но ведь, согласитесь, и без этих «тонн, метров и кубов» ныне человечеству
не выжить. Торжество лада утопично. И все же на то и существует
поэзия, чтобы намекать реальности на достижимость гармонии,
хотя бы в стихотворных строчках.
Посмотрите, в каком согласии с человеческим миром мир
природный в такой «весенней» строфе:
156
И на крыше снеговой,

Как на парне крепком,
Вместо шапки снеговой
Серенькая кепка.
А вот как запечатлелась чуть более поздняя пора:
Птицы озвучили лес.
И под окошко утром
Верба спустилась с небес
Солнечным парашютом.
Автор этой книги особенно расположен к восприятию переходности: от зимы — к весне и от осени — к снегу, от природы — к человеку и от человеческого — к природному. Вот
почему в апреле «глазенки у сестры, / как раскрывшиеся почки, /
любопытны и остры», а тополь, в свою очередь, оказавшись под
дождем, «слился ветвями / с благодатной водой, / словно спрятался в мамин / шелестящий подол». Вот почему и сам поэт, оглядываясь на собственное детство, пишет: «Помню: рос, а по соседству — / сосны, вербы, тополя». Вот почему и любовная драма
напрямую соотносится с природными метаморфозами:
И осени огромный лист
Рассыпался на листья,
И женщины забытой лик
Рассыпался на лица.
За единичными исключениями стихи в книге не датированы.
Да они и не нуждаются в календарной прописке — не потому,
что парят во внеисторичном вакууме, а потому, что и без цифирных подсказок строчки внятно сигнализируют о времени своего
возникновения.
Четверть века назад мне довелось откликаться на рукопись
едва ли не первой книги Владимира Волковца, как было в ту пору
принято, внутренней рецензией. И я тогда открыл для себя автора,
наделенного самобытным поэтическим мировосприятием. Спустя
годы рад новой встрече с его стихами.
157

В известной многим работе Шпенглера есть прогноз о том,
что на смену западноевропейской культуре придет иная, названная русско-сибирской. Те чувства и состояния, что запечатлелись
на страницах «Весеннего дня осени», давнюю версию немецкого мыслителя, сегодня воспринимаемую еще более дискуссионно, чем в пору ее озвучивания, посильно, на мой взгляд,
поддерживают.
2008
рецензия на книгу
Для пользы жизни
Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ, 1918–1956 :
Опыт художественного исследования :
в 3 кн. Екатеринбург : У-Фактория, 2007.
Мы и забыли, что такие люди бывают…
А. Ахматова. 1962
Ничто не может меня волновать в книге
господина Солженицына «Архипелаг Гулаг».
С. Михалков. 1974
Труд этот был начат полвека назад и через десятилетие закончен. Публиковаться же стал на исходе 1973 года. На Западе. Что,
собственно, и обернулось для автора депортацией из России.
На родине сочинение увидело свет лишь в перестроечную пору.
И вот новое издание этого трехтомника. Не переиздание, подчеркнем, а новое издание.
Первые публикации «Архипелага» — и зарубежные, и отечественные — итожились авторским сожалением: «Полный список тех, без кого б эта книга не написалась, не передвигалась,
не сохранилась, — еще время не пришло доверить бумаге». Ныне
пробел восполнен. Начинается этот делающий честь издательству
трехтомник семистраничным перечнем имен: А. И. Солженицын впервые называет каждого из 257 человек, кто так или иначе
158

помогал ему в подвижнической работе над «гомериадой» тоталитарного ада. А завершается последний том еще одним, какого
не было прежде, именным сводом, где более ста страниц и свыше
двух тысяч фамилий. Здесь перечислены палачи и жертвы, государственные деятели и школьники, маршалы и рядовые, гордость
нации и гнусность нации — все, кто упомянуты в этой не имеющей литературных аналогов саге.
Для Солженицына такая конкретика принципиально значима.
Историю, ее падения и взлеты он воспринимает не отвлеченно,
а предельно очеловеченно, персонифицируя, насколько это в его
возможностях, эмпирику времени. Ведь этот художник и мыслитель более всего озабочен не политическим устройством общества
и не свободой как таковой. В фокусе его творческих и гражданских интересов — нравственные основания, на которых держится
жизнь. А нравственность личностна.
В одной из начальных глав первого тома автор, солидаризируясь с Достоевским, предупреждает: «Пусть захлопнет здесь книгу
тот читатель, кто ждет, что она будет политическим обвинением.
Если б это было так просто! — что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от
остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло,
пересекает сердце каждого человека». И каждый, как свидетельствуют жизнь и главы этой книги, вседневно делает свой выбор.
Мир больших чисел запечатлен на этих страницах (да и самих
страниц в трехтомнике, сложите, под две тысячи). Но там, где для
политика или полководца фигурируют безличные «тьмы и тьмы»,
художник распознает лица и судьбы, противопоставляя вяжущей темноте истории собственные имена — как тех, кого перемололи ненасытные жернова ГУЛАГа, так и тех, кто организовывал и своим энтузиазмом поддерживал бесперебойное лютование
гулаговского конвейера.
Недавно Владимир Войнович, перечитывая «Архипелаг»,
дойдя до описания строительства заключенными Беломорканала,
«споткнулся» на том месте, где автор предлагает выложить вдоль
159

берегов этого сооружения, «чтоб всегда люди помнили», фамилии
лагерных начальников. Фамилии те, как на подбор, очень конкретно национально идентифицируются и потому предоставляют
повод создателю «Чонкина» подозревать Александра Исаевича
в антисемитизме.
Меж тем Солженицын сознательно выписал этот ряд, хотя,
конечно же, понимал, каким обвинениям будет подвергнут. Однако
от конкретики истории за ширму политкорректности не спрячешься. Потому и приводится сей перечень фамилий — «главных
подручных у Сталина и Ягоды, главных надсмотрщиков Беломора,
пятерых наемных убийц, записав за каждым тысяч по сорок жизней: Матвей Берман. — Семен Фирин. — Лазарь Коган. — Нафталий Френкель. — Яков Рапопорт». И в этой же главе сохраняются
«для истории литературы» и имена тех писателей, что создали
позорный коллективный опус, восславивший («впервые в русской
литературе») рабский труд и исполненный «уверенности в виновности всех пригнанных на канал», равно как и восхищения перечисленными руководителями канальных работ — «первой великой стройки Архипелага». А среди этих «ведунов человеческого
сердца» — Максим Горький и Виктор Шкловский, Всеволод Иванов и Вера Инбер, Валентин Катаев и Михаил Зощенко, Алексей
Толстой и Лев Никулин…
Счет создателя этой книги к коллегам — едва ли меньший,
чем к тем, кто хватал, пытал, расстреливал и кто с государственных трибун вдохновлял на эти злодеяния. Ведь, как говорит один
из персонажей солженицынского романа «В круге первом», «большой писатель в стране — это… как бы второе правительство».
И если члены сего «второго кабинета» только и делают, что любуются альвеолами ораторов из кабинета повыше и поддакивают
этим речам, то они своим словоблюдством смазывают шестеренки
механизмов общей системы подавления и, конечно же, дискредитируют звание русского писателя. Солженицын последователен
в убеждении, сформулированном вскоре после окончания «Архипелага»: «Литература, которая не смеет передать обществу свою
160
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
