Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Сквозь призму жанра литературно-художественная критика. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
подыгрывать своим братьям, еще живущим или уже ушедшим». «Подыгрывать» в данном случае означало для обоих не подражать или вторить, а продолжать быть в диалоге, в перекличке. И брат­ство тут понимается не только в литературном смысле. В своде стихов Рыжего есть стихотворение «Иванов», обращенное к тому, кто «тютчевские строки / раскрасил ярко и красиво», и есть у него же стихотворение «Иванов», где запечатлен тот, кто, идя по клад­бищу, мурлыкает песню без слов, поскольку на песню со словами не способен, не говоря уже о словах стихов. Но опять же при этом Рыжий побуждает нас вспомнить и про Ивановых из «Столбцов» Заболоцкого.
Мировосприятие того и другого поэта склонно к ретроспек­тивности, когда стихотворное «сегодня» устремлено не столько в «завтра», сколько во «вчера». И этим прошлым авторы дорожат гораздо больше, чем настоящим, не говоря уже о будущем. Отсюда тяготение того и другого к элегии как жанру и элегичности как доминанте мироощущения. «Помню: было» (Гандлевский), «Будь, что было» (Рыжий). Прошлое для них не прошло — и в этом они силятся убедить других и, главное, себя. Хотя при этом, конечно же, сознают: «А жизнь проходит» (Рыжий), «жизнь прошла» (Ганд левский). И в противостоянии стихом этой «утечке жизни» (Гандлевский) видится сверхзадача творчества того и другого.
И Гандлевский, и Рыжий — поэты одного, в сущности, плац­дарма: их от себя не отпускает контрапункт биографии и судьбы. Биографии человека и судьбы поэта. С биографией человека в их поэзию входит и подвергается эмоциональному осмыслению соци­окультурный опыт двух поколений, выросших в советской цивили­зации и из нее выросших. И опыт этот выверяется по этико-эстети­ческим координатам, определяемым отечественной поэзией, или, в терминологии того и другого, музыкой. Музыка единит того, кто играет, с тем, кто слушает. «Бедное мужество музыки» (Гандлев­ский), звучащее под небом двора, напоминает «бестолочи-жизни» о возможности — пусть кратковременной, пусть даже иллюзор­ной — но гармонии. О том, что «это гиблое время и Богом забы­тое место» (Гандлевский) взыскует любви. Не потому, что другого
131
времени и другого места не будет (хотя и потому), а потому пре­жде всего, что ты поэт. Но вот здесь и начинает проступать между поэтами разница…
Если у старшего поэта музыка входит в стихи нередко как «музычка», как «два-три звука в порядке простом», как «музыка издалека», то «младший» «весь музыкою полон до краев». И я не случайно прибегаю к возрастным аттестациям: поэта Ганд­левского иначе, чем с бородой, не представить — поэта Рыжего невозможно представить даже с робкими усиками, не говоря уже про бородку. «Фальстафу молодости я сказал “прощай”» — это было обнародовано Гандлевским в 2000 году, но можно отне­сти и к предыдущим его публикациям. «Мальчишкой в серой кепочке остаться, / самим собой, короче говоря…» — таково неиз­бывное желание героя Рыжего.
В стихах первого себя запечатлевает «самосуд неожидан­ной зрелости» (свою монографию о Гандлевском Артем Сквор­цов в 2013 году и назвал этой его строчкой). А в стихах Рыжего себя озвучивает душа вечного мальчика. Обмолвки первого — «До колючих седин доживу» или «Сдается мне, я старюсь» — совершенно невозможны в устах второго. Герой Гандлевского не способен пороть горячку, потому как он «всегда в черном теле лирику держал», неизменно контролировал свой темперамент, что некогда и побудило Арсения Тарковского, познакомившегося еще в рукописях с молодым Гандлевским, сказать: «Надо сильнее чувствовать».
Как ангел, проклятый за сдержанность свою, Как полдень в сентябре — ни холодно, ни жарко, Таким я делаюсь, на том почти стою, И радости не рад, и жалости не жалко
(Гандлевский).
Не случайна и оговорка автора этих строк по адресу поэ­тов «серебряного века»: «Все-таки они были бесноватыми». И понятно, что из всех авторов той поэтической эпохи ему ближе
132
всего В. Ходасевич — промежуточное звено между Некрасовым и Б. Слуцким.
Жизневосприятие Гандлевского безыллюзорно. Безыллю­зорно как в социальном плане: «И глаза бы мои не глядели, как время мое / Через силу идет в коллективное небытие» (а в автобио­графической прозе «Трепанация черепа» будет еще категоричнее: «Господи, какая благодать без этой вонючей советской власти»), так и в плане онтологическом: «Как засран лес, как жизнь не уда­лась. / Как жалко леса, а ее — не очень». Подобные откровения невозможны под пером Рыжего:
А грустно было и уныло, печально, да ведь? Но все осветит, все, что было, исправит память.
Если «опыты в стихах» — таково название одной из книг Ганд левского — полны иронии, то воодушевляемые памятью приз нания Рыжего не чураются открытого пафоса, естественного для юности, при какой бы власти она ни длилась:
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей И обеими руками обнимал моих друзей — Водяного с Черепахой, щуря детские глаза. Над ушами и носами пролетали небеса.
Или:
В полдень проснешься, откроешь окно — двадцать девятое светлое мая: господи, в воздухе пыль золотая. И ветераны стучат в домино.
В мире Гандлевского преобладает осенняя сухость. Мир Рыжего наполнен весенней влажностью: «на бескрайние про­сторы влажным взором посмотреть». Закономерно, что свой очерк о поэте Дмитрий Сухарев озаглавил «Влажным взором».
Там, где у Гандлевского наличествуют напоминающие о музыке ноты, пусть и ноты «парижской ноты», у Рыжего нас
133
обволакивают звуки — не эхо музыки как темы, а сама музыка стиха. Жизневосприятие того и другого лирика документально, недаром у обоих неоднократно возникает отсылка к кинемато­графу, но «зрительной» детализации Гандлевского Рыжий пред­почитает (хотя он тоже ее не чурается) звуковую нюансировку, преоб ражающую низкую материальность повседневности.
А. Скворцов, характеризуя мотивную структуру поэзии своего героя, свидетельствует: «Мажорное восприятие музыки и шума как воплощение праздника бытия (вспомним, у Гандлевского есть такая книга — “Праздник бытия”. — Л. Б.) более характерно для раннего Гандлевского». И далее литературовед цитирует строчку, где музыка звучит анаграмматически: «опасен майский укус гюрзы» (му-зы). Но там, где у «старшего» музыка утверждает себя как слово, у «младшего» торжествует музыка как таковая, музыка звучащей строки, музыкальность самого стиха. «Белой ночью под окнами Блока» — опять-таки в этой строке фамилия дорогого для Рыжего поэта тоже анаграмматически удвоена. Вот из таких повторов звукосочетаний, отдельных слов, словесных комплексов и возникает надсознательное, как шаманство, воздействие лирики Рыжего.
Если Гандлевский — это поэт, знающий цену риторике, это поэт сказанного, то Рыжий — это поэт музыки, поэт несказанного, когда семантика слов заметно обогащается, преображается фоне­тикой, грамматикой, синтаксисом. Показательно признание Сер­гея Никитина, угадавшего во многих стихах Рыжего музыкальную их сущность: «В моем воображении поэзия Рыжего блюз-оперу подсказывает». Примечательно и то, что название первой и един­ственной прижизненной книги Бориса Рыжего «И все такое…» (2000) — русская калька с английского All That Jazz («И весь этот джаз»). Подхватила эту тему и Ольга Ермолаева, вынеся на обложку ею составленной книги Рыжего словосочетание «Типа песня» (2006):
134
Нашарив побольше купюру в кармане, вставал из-за столика кто-то, и сразу скрипач полупьяный в ночном ресторане пространству огранку давал, как алмазу,
и бабочка с воротничка улетала, под музыку эту металась, кружилась, садилась на сердце мое и сгорала, и жизнь на минуту одну становилась похожей на чудо — от водки и скрипки – для пьяниц приезжих и шушеры местной, а если бы были на лицах улыбки, то были бы мы, словно дети, прелестны, и только случайно мрачны и жестоки, тогда и глаза бы горели, как свечи, – но я целовал только влажные щеки, сжимал только бедные хрупкие плечи.
В этом стихотворении («В ресторане») музыка становится и темой, и образом, и звуковой плотью. Наркотическое действие фонетики, пеонов, цезур оказывается сопоставимо с эффектом от водки или от скрипки. И недаром Борис обещал в стихах «тоже стать музыкантом», хотя и оговаривался: «если не умру». А испо­ведующий музыку как веру поэт Рыжий и не умер.
Музыка Гандлевского все-таки становится гармонической антитезой дисгармонической действительности. Для Бориса Рыжего задача поэта — расслышать, распознать эту самую музыку в какофонии будней. «Она с небес слетает к нам — / Небес ная к земным сынам» (Тютчев) — это вот и дорого Рыжему.
Кажется, Ницше говорил о том, что высшая цель искусства — заставить Аполлона говорить языком Диониса. Так вот, в стихах нашего земляка на дионисийском жаргоне изъясняется Аполлон. В предельно демократической форме предъявляет себя аристокра­тизм поэта, тут музыка соединяет земное с небесным.
И еще одно несовпадение. Позиция Гандлевского по отно­шению к прозаической реальности — это все-таки позиция чест­ного свидетеля. Позиция Бориса Рыжего — это позиция адвоката жизни. Пусть жизни, зачастую предстающей в формах, распола­гающих не к восхищению, а к возмущению. Отсюда та пронзи­тельная жалость, то высокое сожаление, о котором поэт говорил при получении «Антибукера» («Поэт стоит не на стороне спра­ведливости, а на стороне жалости — не сострадания, но высокого
135
сожаления, объяснить которое, выразить можно только стихотво­рением. Именно поэтому, именно потому, что поэт несправедлив, нелогичен в своих привязанностях, верен музыке, слову (слово, кстати сказать, которое обыватель вряд ли считает достойным своих ушей, может быть действительно бранным) — именно поэтому поэт “всюду неуместен, как ребенок”»). Отсюда напол­нение его счастливой лирики чувством вины: «а жизнь, что жив, стыда полна»:
Во всем, во всем я, право, виноват, пусть не испачкан братской кровью, в любой беде чужой, стоящей над моей безумною любовью, во всем, во всем вини меня, вини, я соучастник, я свидетель, за все, за боль, за горе прокляни, за ночь твою, за ложь столетий, за все, за все, за веру, за огонь руби налево и направо, за жизнь, за смерть, но одного не тронь, а впрочем, вероятно, право, к чему они, за детские стихи, за слезы, страх, дыханье ада, бери и жги, глаза мои сухи, мне ничего, Господь, не надо.
Это тот случай, когда мы понимаем: вопреки утверждению «глаза мои сухи», глаза эти, как всегда у него, влажны. И стыд этот — не ситуационный, а экзистенциальный, сущностный, про­изводный от самого понимания себя именно поэтом. В послевку­сии таких стихов всегда сказывается то, что Ахматова определяла как «сладость бытия», но такая сладость стоит дорогого и дорого. «…Мне счастье стало в жизнь» — не случайно Борис восхитился этими стихами Софии Парнок.
«Ни один поэт не ходил безнаказанно под звездами» — это признание чешского поэта Константина Библа (1898–1951). А ушедший из жизни в 19 лет Илья Тюрин (1980–1999) размышлял
136
об этом более развернуто: «Трагедия человека при условии, что он поэт, в его судьбе уже состоялась: вторжение поэзии в любую жизнь и есть трагедия человека. Поэт говорит не так, как гово­рит человек, и со временем это начинает определенным образом направлять его мысли. И в конце концов поэт находится там, где человека нет. Трагедия человека заключается в недосягаемости этого там. Трагедия же поэта заключается в невозвратимости оттуда». Вот объяснение того, что случилось с человеком Борисом Рыжим в ночь на 7 мая 2001 года.
Ника Турбина покончила с собой от отчаяния (в 2014 году вышла книга Марии Рыбаковой «Черновик человека», написанная с явной оглядкой на печальную судьбу этой девочки-вундеркинда): она ушла, потому что поэзия ее покинула. Борис Рыжий оставил нас от осознания, что он как поэт состоялся, выполнил себя, осу­ществился. Денис Новиков, тоже добровольно ушедший из жизни, поэт, который типологически находится между Рыжим и Гандлев­ским, сказал последнему, что стихи — дар свыше как «компенса­ция за абсолютную жизненную непригодность». У Бориса востор­жествовала его абсолютная пригодность к поэзии:
Не гляди на меня виновато, я сейчас докурю и усну — полусгнившую изгородь ада по-мальчишески перемахну.
Илья Сельвинский — поэт совсем другого типа сознания — сделал такую запись: «Быть поэтом — все равно, что быть горбу­ном. В солдаты они не годятся. И это уже на всю жизнь».
Как бы ни было жестоко для его близких и для всех нас, Борис знал, что делал. Предельно жестко скажу: если Гандлевский — это для жизни, то Рыжий — это для поэзии.
Когда-то в невской столице был свой «Рыжий» — Глеб Гор­бовский периода его ранних книг «Косые сучья» (1966), «Тишина» (1968). Но кто сегодня помнит того Горбовского, когда читает его нынешние подборки, мало чем отличающиеся от прочего
137
стихового потока журналов «Наш современник» или «Нева»? Сча­стью человека и литератора Рыжий предпочел счастье поэта.
В беседе с Соломоном Волковым Бродский так сформулиро­вал свое отношение к «Столбцам» Заболоцкого: «Когда вы такое прочитываете, вы понимаете, как надо работать дальше». Борис Рыжий прочитал Сергея Гандлевского — как, впрочем, мно­гих других поэтов, — и понял, как надо дальше писать, жить и умирать.
Борис Рыжий: поэтика и художественный мир /
под ред. Н. Л. Быстрова и Т. А. Арсеновой.
Екатеринбург ; М. : Кабинетный ученый, 2015.
Астафьев и Решетов: опыт сближения
Кому из русских литераторов, встретивших новое тыся­челетие, уже поставлены памятники? Кажется, только героям этого сообщения: В. Астафеву — в Красноярске, А. Решетову — в Березниках. Но многие, к счастью, помнят этих служителей рус­ского слова еще не монументами.
Когда возникает сопоставительная пара, важно, как известно, чтобы в сравнении была своя логика, позволяющая, во-первых, выявить основания для сравнения, во-вторых, благодаря обозна­ченным общностям акцентировать творческую самобытность авторов, оказавшихся рядом, и, в-третьих, обнаружить в самой соотнесенности закономерности и тенденции, значимые не только для героев разговора.
При тринадцатилетней разнице в возрасте Астафьева и Реше­това сближает многое, очень многое.
Того и другого воспитывали бабушки: один рано потерял мать, другой — отца. (И у обоих впоследствии были на попече­нии дети их ближайших родственников: Виктор Петрович вос­питывал племянника своей жены Марии Семеновны Корякиной, а Алексей Леонидович заменил отца для дочери своего старшего брата Бетала Оли). Война отняла у одного детские годы, у дру­гого юность. Оба обретали знания не в вузовских аудиториях,
138
а в университете имени М. Горького — университете жизни. Оба были оторваны от мест, где родились: Астафьев — на четверть века, Решетов — навсегда. И оба о месте рождения тосковали: Астафьев — о Енисее, Решетов — об Амуре.
Жизнь накрепко связала их с Уралом, где они очутились почти одновременно в памятном 1945-м — победном для фронтовика Астафьева и отрадном для ЧСИР (члена семьи изменника Родины) Решетова, в девятилетнем возрасте воссоединившегося наконец с матерью. Литературное рождение того и другого происходило в уральской глубинке — в любительских объединениях при район­ных газетах Молотовской тогда области: в Чусовом (или, по слову писателя, Чумовом), где в 1951 году Астафьев напечатал первый рассказ, и Березниках, где долго жил Решетов. Для обоих важней­шую роль в творческой практике сыграли местные литературные трибуны — Пермское книжное издательство, где у Астафьева после начального сборника рассказов «До будущей весны» (1953) вышло еще два десятка изданий, а у Решетова — десять книг, включая дебютный сборник «Нежность» (1960), а также журнал «Урал», где у Астафьева состоялось пять публикаций, в том числе и ранняя повесть «Стародуб» («Урал», 1960, № 6), а имя Решетова начиная с 1961 года фигурировало в содержании 29 номеров.
Оба продолжительное время жили в Перми: Астафьев с 1962 по 1968 год, а Решетов с 1982 по 1995 год, что засвидетельство­вано мемориальными досками на доме по улице Ленина, 84, где обитал Виктор Петрович, и доме на улице 25 Октября, где жил Алексей Леонидович, а также памятной доской на улице Сибир­ской: «В этом здании в ХХ веке работали…» — и далее перечень из восьми имен, начинающийся фамилией Астафьева и закан­чивающийся фамилией Решетова. Литературные самоучки, оба признательно вспоминали пермских литераторов и редакторов, способствовавших их творческому самораскрытию: Астафьев, полагавший, что «неблагодарность — самый тяжкий грех перед Богом», не упускал случая тепло отозваться о директоре местного издательства Людмиле Сергеевне Римской, редакторах Клавдии Васильевне Рождественской и Альмире Георгиевне Забзеевой,
139
и особенно главном там редакторе Борисе Никандровиче Наза­ровском, а Решетов сердечно говорил о Савватии Михайловиче Гинце, редакторе его первых книг, и Надежде Николаевне Гаше­вой, которая редактировала «Иную речь» (1994), а также Андрее Петровиче Ромашове, познакомившем поэта с лирикой Ду Фу.
Эти сравнения можно длить и длить. Оба, скажем, не вели дневников (Астафьеву их заменила его обширнейшая переписка, а дневником Решетова стала его лирика). Оба пробовали себя на соседних литературных делянках: поэт написал автобиографи­ческую повесть «Зернышки спелых яблок» (1963), а у про заика есть несколько стихотворных созданий. Наконец, в честь того и другого возникли региональные литературные премии: Астафь­евская в Красноярске и Решетовская «Иная речь» в Перми.
Они были знакомы с начала 1960-х годов, что засвидетель­ствовано архивными и мемуарными источниками. Так, в декабре 1962 года решетовский товарищ Виктор Болотов вступил в пере­писку с Астафьевым, и, среди прочего, в его письмах мелькают такие строки: «Тоскующий Решетов передает всем Вам приветы», «Алексей Решетов передает Вам большой привет. Недавно напи­сал он чудесный стих “Журавлиное настроение”. Очень тон­кий и точный стих». В фонде В. П. Астафьева, что сформирован в Пермском государственном архиве, есть и два эпистолярных обращения к Астафьеву Льва Давыдычева: «Много лет меня гры­зет совесть за то, что я мало помог Леше Решетову — замеча­тельному человеку и поэту. Ведь до сих пор ни одна строка его не напечатана в Москве. Это просто несправедливо. Куда только я не обращался?! И везде в конечном счете нуль. Посылаю тебе кучу стихов. Если, конечно, что-то тебе понравится, помоги в “Нашем сов[ременни]ке”. Жалко парня. Он оригинал. Мать и бабушка хворые, да и с деньгами у него не ахти…» А через какое-то время (письма, по свидетельству публикатора, не дати­рованы) Л. Давыдычев вновь пишет Астафьеву: «Дорогой Витя, большое тебе спасибо за участие к Леше. Хорошо, что и Викулов тут же оказался».
Есть и свидетельства самих героев этого сопоставле­ния. В позднем предисловии к книге «Не плачьте обо мне…»
140