Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Сквозь призму жанра литературно-художественная критика. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Сегодня нелегко это представить, но доступ в зал, где про­ходило прощание с подлинно народным поэтом, и впрямь регла­ментировался соответствующими пропусками (полутора столети­ями ранее столь же конспиративно хоронили Пушкина), хотя под некрологом поэту, причем с эпитетами в превосходных степенях, подписался весь брежневский синклит. Может даже показаться, что государственные и литературные верхи весть о его кончине («после тяжелой и продолжительной болезни») встретили чуть ли не с облегчением.
Да, с Твардовским в 1960-е годы начальству было трудно. В эти поздние для себя сроки он неустанно подтверждал свою фамилию, будто и рассчитанную на то, что ее обладатель чем­чем, а твердостью характера наделен с лихвою. Неуступчивая «самость» все бесповоротней становилась доминантой его твор­ческого поведения. В том убеждали и его создания той поры — книга 1967 года «Из лирики этих лет» и посмертно опубликован­ная поэма «По праву памяти». О том же свидетельствовало и его подвижничество как главного редактора «Нового мира».
Ныне, сопоставляя разные аспекты его многосторонней дея­тельности, все отчетливей понимаешь, что редакторская ипостась Твардовского вполне соизмерима по значимости и отклику с его собственно поэтической практикой. Казалось бы, много ли дано литературно-художественному ежемесячнику? Но не случайно в одном из отечественных романов середины ХIХ столетия была восторженная констатация: «Пришло, к нашему счастью, время, когда журналы — сила, важнее всяких министров». В новом веке авторитет журнала как общественной трибуны подтвердил «Новый мир» Твардовского.
А. Т. (так, по инициалам, звали главного в редакционных коридорах) за вычетом перерыва в середине 1950-х руководил изданием почти два десятилетия — с февраля 1950 до февраля 1970 года. За это время журнал занял узловое положение в нашей словесности. Питаемый духовной энергией нравственного и соци­ального высвобождения из административно-бюрократических вериг казарменного социализма, он собрал вокруг себя таких
81
авторов, чей несомненный литературный талант имел подчерк­нутую социальную направленность. Ф. Абрамов, Ч. Айтматов, В. Астафьев, Г. Владимов, К. Воробьев, И. Грекова, Ю. Домбров­ский, С. Залыгин, Б. Можаев, В. Овечкин, В. Семин, А. Солжени­цын, В. Тендряков, Ю. Трифонов, А. Яшин — все они, даже если начинали и не в «Новом мире», обрели широчайшую известность благодаря публикациям в этом журнале. А еще на его страницах увидели свет «Дневные звезды» О. Берггольц, «Плотницкие рас­сказы» В. Белова, «Тишина» Ю. Бондарева, «Театральный роман» М. Булгакова, циклы прозы В. Некрасова и В. Шукшина, мему­ары И. Эренбурга, стихи А. Ахматовой и самого А. Твардовского, критические статьи В. Лакшина, А. Синявского, М. Щеглова… По сути, историю нашей литературы недавней поры и впрямь можно представлять и как историю «Нового мира».
Ведомый Твардовским журнал последовательно опровер­гал десятилетиями длившуюся под лозунгом социалистического реализма подмену художественного исследования противоре­чий действительности старательным ретушированием и подгон­кой изображаемого под заданные идеологические стереотипы. Устремленность к социальной актуальности и эстетической состоятельности вроде бы не должно ставить литературному органу в заслугу, ибо словесности, так сказать, по определению желательно быть и художественно убедительной, и общественно значимой. Но в том-то и дело, что в советские годы режим наи­большего благоприятствования нередко получали те авторы, чей творческий энтузиазм плодил муляжных героев вроде «Кавалера Золотой Звезды» или «Братьев Ершовых».
И понятно, что едва ли не каждая журнальная книжка в голу­боватой обложке, где последовательно и художественно впечат­ляюще говорилось о социальном неблагополучии, пробивалась к читателю сквозь идеологические препоны. Журнал был подцен­зурным и, в отличие от самиздата, имел легальное распростране­ние по всей стране, был доступен любому читателю, и потому воз­действие на общественное сознание не поддакивающих официозу публикаций было отнюдь не гомеопатическим. И тогдашние верхи
82
не могли это не понимать. Но в нашем отечестве находящиеся у власти не терпят инакомыслия — чем с неизбежностью в итоге губят не только себя, но и те идеалы, за которые столь пафосно ратуют.
Особенно тяжко «новомировцам» стало работать во второй половине шестидесятых. Показателен, к примеру, тот факт, что пятый (майский) номер в 1968 году вышел лишь в сентябре и был на несколько десятков страниц тоньше обычного формата — так сказывались затяжные схватки с цензурой. А вот цифры из отчета Главлита (то есть журнального цензора) за 1969 год: сделано 64 замечания, снято две повести, восемь стихотворений, 20 ста­тей, очерков, рецензий. Александр Трифонович, который ходил по инстанциям и своим авторитетом пробивал, устраивал, смягчал — словом, добивался максимума в тогдашних обстоятельствах, прямо говорил своим коллегам, что «идет удушение журнала», и признавался, что «уже много раз думал об уходе».
В конце концов его все-таки вынудили уйти из редакции, предварительно удалив оттуда самых близких ему сотрудников и назначив ему первым заместителем — вот оно, иезуитство адми­нистраторов от литературы! — аппаратчика, подписавшего тот самый донос о «произведении антисоветском и античекистском по своему существу». И хотя выглядел журнал по-прежнему, и ряд названных ранее авторов продолжал с ним сотрудничать, о твор­ческой бескомпромиссности этого печатного органа уже не могло быть и речи. Достаточно напомнить, что именно здесь тиражиро­вался начатый «Малой Землей» мемуарный сериал, снискавший их мнимому сочинителю лавры замечательного литератора.
Уйдя из журнала, Твардовский вскоре ушел и из жизни. Зави­симость между этими событиями сколь недоказуема, столь и бес­спорна. Солженицын прямо диагностировал: «Твардовского убили тем, что отняли “Новый мир”».
Но что же заставляло поэта так держаться за это издание? Конечно, его несомненному организаторскому дару нужна была арена деятельности. И все же главное, что побуждало поэта
83
всецело жить журнальными интересами, определялось, думается, не только его амбициями.
Посмертно опубликованы его «рабочие тетради». И там среди прочего излагается и вот какая семейная история, возвращающая к дням коллективизации.
«Получено задание, семья уже в “списке”, составленном группой бедноты под диктовку приезжей “тройки”, для которой главной приметой зажиточности была новая пятистенка, год-два назад купленная отцом-честолюбцем… Младшему сыну нечего сказать своим родным, которых он страстно, изо дня в день аги­тировал вступить в колхоз, рисуя волновавшие его воображение картины социалистической жизни. Более того, он уже знает, что если помедлит с бегством из родных мест, то поедет с семьей туда, куда ее вышлют. Отчаяние, горчайшее, отчаянное недоумение: значит, и я враг колхозов, советской власти… Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее — тогда, может быть, он еще останется “на этом берегу”.
“Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой­мамой и революцией!” Эти слова младший брат слышит из уст секретаря партячейки… Младший решает бежать, но скрывает это, он будто бы едет в район на попутных санях и к вечеру вер­нется. Все делают вид, что верят, но мать при этом снаряжает его в дорогу, как на день не снаряжают: белье, продукты, деньжонки. И потихоньку плачет. Он уезжает…»
Эта коллизия рождена не фантазией поэта, а его памятью. И младший брат здесь — он сам…
Вся его семья была выслана на Урал, под Новую Лялю, на лесозаготовки, и о том, что выпало там старым и малым, рас­сказал в своих воспоминаниях другой Твардовский — брат поэта Иван. Самые близкие люди были насильственно изгнаны из род­ных смоленских мест, томясь «на севере, тайгою запертом», а юный стихотворец публиковал строки, обличавшие кулаков и воспевавшие «новый советский лад». «Пусть за мной зарастает дорога, / Я о жизни прошлой не грущу», — с жестоким ригориз­мом писал он, надеясь безоговорочно расквитаться со своим, как
84
ему казалось, недостойным комсомольца прошлым и вычеркнуть из души «всяческие впечатления детства: березки, желтый песо­чек, мама и т. д.» (спустя десятилетия он напишет пронзительный цикл «Памяти матери»).
Задумываясь над уроками судьбы героя этих заметок, поэт Юрий Левитанский привел строки Твардовского «Сомненья дух над нами не витал» и другие: «…в двадцать лет скопил я круг­лый капитал / Готовых истин, принятых на веру», — и далее уже от себя размышлял: «Да, то была жизнь на веру. Без анализа, даже без вопросов. Что-то может объяснить нынешним история Маугли. Он вырос в джунглях и не мог знать о другой жизни. Мы выро­сли в этой системе и не могли знать о другой». (И впрямь, не об этом ли строчки популярной тогда песни: «Я другой такой страны не знаю, / Где так вольно дышит человек»?)
В ту пору Твардовский, искренне думая и действуя, если вос­пользоваться точной формулой А. Платонова, «в плане ортодок­сии, в плане оживленного плаката» сознательно лелеял в себе те начала, которые, как проступило с годами, превращали человека в манкурта. С юных лет захваченный пафосом революционного слома жизни, он, как и миллионы его современников и соотече­ственников, отдался гипнозу коммунистической идеи с радост­ным самопожертвованием. А критика пристрастно его допраши­вала: «Барчук или пролетарский поэт?» За «кулацкое прошлое» его исключали из комсомола, а когда Твардовский вступил в ряды КПСС, четверть века в его учетной карточке в графе «происхожде­ние» клеймом жгла строчка: «Сын кулака».
Минувший век оказался временем притягивающих к себе иллюзий и постепенного освобождения от их дурманящего соблазна. Нет оснований полагать, будто поэт, подобно обнаро­дованному им Солженицыну, мог напрочь разувериться в соци­алистических идеалах. Ведь с той же категоричностью, с какой будущий редактор «Нового мира» утверждал в своем первом опубликованном стихотворении «Новая изба»: «А в углу мы “богов” не повесим / И не будет лампадка тлеть. / Вместо этой дедовской плесени / Из угла будет Ленин глядеть», — он спустя
85
десятилетия настаивал в поэме «За далью — даль»: «Мне правда партии велела / Всегда во всем быть верным ей». (К слову, тогда же Твардовский поддержал отказ от публикации в «Новом мире» пастернаковского романа «Доктор Живаго».) Да и когда редактор «Нового мира» удрученным возвращался из самых начальствен­ных кабинетов, где с ним, членом партии, проводили очередную «разъяснительную беседу», он, созвав редколлегию, убеждал: «Теперь вы понимаете, как важно бороться за коммунизм?»
Но коммунизм поэт и чиновники от власти и искусства пони-
мали по-разному.
Гражданскому потенциалу искренне преданного социалисти­ческим идеалам художника было тесно в прокрустовом ложе пар­тийного послушания. И когда в середине 1960-х началась неглас­ная, но настойчивая кампания по реабилитации сталинщины, поэт решительно предпочел установкам «демократического центра­лизма» позицию непреклонного защитника правды самой жизни:
Перед лицом ушедших былей Не вправе ты кривить душой, — Ведь эти были оплатили Мы платой самою большой.
Так он напишет в поэме «По праву памяти» — он, некогда признававшийся: «Пусть за мной зарастает дорога, / Я о жизни прошлой не грущу…»
Есть известная фотография 1943 года, где поэт запечатлен на пепелище родного дома — там, на смоленской земле. Дата снимка свидетельствует, казалось бы, что дом уничтожен войною. Но горестная быль заключала в себе иную правду. Дом разрушили, растащив по бревнышку, вскоре после того, как его опустошила названная коллективизацией иная война — власти с крестьян­ством. И некогда Твардовский, повторим еще раз, с безоглядной наивностью подобное «обновление» славил. Он верил: «Идет, как надо, жизнь». Но пришла пора оглянуться, спросив прежде всего с себя: «Где ж ты был, что ж ты видел, поэт?»
86
Его усилия как редактора журнала и его стихотворные строки 1960–1970-х годов и стали гражданским и сыновьим покаянием поэта. Но такова уж власть поэзии: автор исповедуется в своих грехах, а слово его и на общую нашу вину выходит:
Ясна задача, дело свято, — С тем — к высшей цели — прямиком, Предай в пути родного брата И друга лучшего тайком. И душу чувствами людскими Не отягчай, себя щадя, И лжесвидетельствуй во имя, И зверствуй именем вождя… Давно отцами стали дети, Но за всеобщего отца Мы оказались все в ответе, И длится суд десятилетий, И не видать ему конца.
Принадлежа насыщенной катаклизмами эпохе, Александр Трифонович Твардовский не мог не вобрать ее трагедии в себя. Мучительно прозревавший художник помогал обретать духовное зрение и другим. Писателям и читателям. Всему нашему обще­ству. Повторим вслед за Солженицыным: «Как много мы потеряли в Твардовском, как нам не хватает его сейчас, какая это была бы сегодня для нас фигура! Как он нужен был бы сегодня русской литературе при новом определении лица ее».
Наука. Общество. Человек :
Вестник УрО РАН. 2008. № 3 (25)
«Континент» и его редактор (В. Максимов)
Сын и внук большевиков, родившийся в 1930 году, он был назван Львом в честь неистового ревнителя мировой рево­люции Троцкого. А через несколько десятилетий именно ему доведется стать вдохновителем и главным редактором
87
«Континента» — журнала, снискавшего репутацию самого анти­коммунистического издания на Западе.
Он — это Лев Алексеевич Самсонов, которого читающий мир знает как Владимира Емельяновича Максимова. Таковым маль­чик стал в детском доме, куда попал вскоре после ареста в 1937-м троцкиста-отца.
В его случае жизнь переписала сюжет гайдаровской «Судьбы барабанщика» по Горькому. Безотцовщина, бездомье, бродяжниче­ство, полублатной мир. Случайные заработки в Закавказье и Сред­ней Азии. Детские колонии. Работа на Крайнем Севере, а после Таймыра и Игарки — на Кубани. Колхозником сельхозартели «Красная Звезда» он и дебютировал стихами в областной газете «Советская Кубань». Потом были годы газетной поденщины.
Начинавший с рифм, в литературу Владимир Максимов вошел как прозаик. В 1961 году в Калуге при поддержке К. Паустовского появился альманах «Тарусские страницы», ставший — вкупе с публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» — знаковым событием словесности «оттепельной» поры. В нем рядом со сти­хами Н. Заболоцкого и М. Цветаевой, Д. Самойлова и Б. Слуцкого, прозой Б. Окуджавы и Б. Балтера, очеркистикой Н. Мандельштам была напечатана максимовская повесть «Мы обживаем землю». И тогда же столичный журнал «Октябрь» опубликовал другую его повесть — «Жив человек».
Первой из них были предпосланы эпиграфом горьковские слова: «Знаю ли я людей…». Люди в этих повестях, как, впрочем, и последующих созданиях писателя, всегда с фигуристой судьбой, живущие часто необустроенно, неприкаянно, трудно — как мно­гие в России, но совсем не так, как большинство героев советской литературы тех лет. Они, максимовские персонажи, побуждали вспомнить скорее дореволюционную нашу прозу.
Примечательный по этому поводу разговор состоялся тогда у Максимова с Твардовским. После нескольких лестных для молодого прозаика слов о его рукописях поэт и глава «Нового мира», самого либерального и притягательного в те годы журнала, однако, посетовал: «Разве ваши герои могли бы взять Берлин?»
88
И услышал в ответ: «Мы этот Берлин, Александр Трифонович, два раза брали при крепостном праве».
Такая солидарность автора со своими персонажами была принципиальной, ведь его ранние произведения были откровенно автобиографичными. Главные их герои, в непростых житейских коллизиях лучше узнавая других, вершат и самопостижение. А для читателя такое человековедение становится и родиноведе­нием, ибо родина — это не столько ведь пространство, сколько обживающие его личности.
Не встретивший полного понимания в «Новом мире», этико­эстетической платформе которого Максимов был очевидно род­ствен, он неожиданно получил предложение войти в редколлегию «Октября» — журнала, который возглавлял убежденный стали­нист В. Кочетов. Из дня сегодняшнего удивительным выглядит как сам этот зазыв, так и то, что писатель его принял. Но вот как комментирует ту ситуацию другой тогдашний дебютант Васи­лий Аксенов: «В шестидесятые годы молодые писатели нашего поколения не чувствовали себя чужаками в советском обществе. Борясь со сталинизмом, мы ощущали себя не антисоветской, а даже как бы просоветской силой. С наивностью, достойной луч­шего применения, мы тогда еще полагали сталинизм извраще­нием социализма. Вражда была неокончательной, ибо общество ошибочно полагалось единым. С этой точки зрения пребывание Максимова в редколлегии “Октября” казалось хоть и странным, но не противоестественным».
Впрочем, длилось оно недолго. Когда осенью 1968 года руко­водство «кочетовского» журнала голосовало за резолюцию, под­держивавшую вторжение в Чехословакию войск Варшавского договора, Максимов отказался вписаться в запланированное, по всему, единодушие. И порога этой редакции уже, понятно, больше не переступал. (Попутно напомню, что и Твардовский не примкнул к хору тех «письменников», кто одобрял «мудрые действия» кремлевских «интернационалистов». «Эх, Александр Трифонович, — сокрушался один партаппаратчик, — а мы-то ведь
89
вам собирались присвоить звание Героя…» «Разве этим званием удостаивают за трусость?» — прервал фарисейские вздохи поэт.)
Новые рукописи Максимова — романы «Семь дней творения» и «Карантин», наткнувшись на цензурное вето, распространялись уже в самиздате, а книгами стали в иноземности. Что обернулось для автора исключением из Союза писателей (в 1973 году), а годом позже — и эмиграцией.
Он уехал из России, когда получил повестку на медицин­ское освидетельствование по поводу своего душевного здоро­вья, что вполне реально грозило — при его распространенном не только меж литераторов известном российском пристрастии — заключением в психушку. Париж спас Максимова человечески и творчески.
Среди написанного им в изгнании выделяются два романа — «Ковчег для незваных» (1979), где создан образ Сталина, раскры­ваемый через контраст между бытовой заурядностью властителя и сравнимыми с катаклизмами природы трагическими следстви­ями его политики, и «Заглянуть в бездну» (1986), в котором — тоже непривычно, через историю любви — показана другая исто­рическая персона — адмирал Колчак.
Но главным созданием эмигрантского двадцатилетия стал для Максимова, безусловно, «Континент».
Издавна так сложилось, что фокусирующим зеркалом отече­ственной словесности и отечественной действительности была литературная периодика. Толстые журналы, которым трудно найти аналог в зарубежной практике, с дней пушкинского «Совре­менника» и некрасовских «Отечественных записок» воспринима­лись не просто как страницы с новинками прозы и поэзии, но как общественные ристалища, отражающие и, главное, стимулирую­щие духовную жизнь национального социума.
Прогрессивные умонастроения «оттепельной» эпохи во мно­гом обусловливали публикации уже упоминавшегося «Нового мира», которые в условиях идеологического зажима отстаи­вали идеалы культуры и демократии, подтверждая тем самым правомерность содержащегося в европейских энциклопедиях
90