Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Рассказы (И все-таки интересная это штука — жизнь…)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
31. Гниль 271
была их лебединая песня — всё дудят в ту же дуду: бульдозеры, нон­конформисты… — это всё, чем можно измерить их достоинство в искусстве.
Да я и не стал бы об этом, время смоет всю эту накипь, да около­вокругискусствавещающие никак не угомонятся, сеют вред. Я знаю,
зашикают на меня со всех сторон каркающие вороны: «Мерзавец,
крадешь у нас такую вкусную легенду». Вот именно легенда вам до­роже самого искусства, от которого вы так далеки, т. к. смутно пред-
ставляете, что это такое. Ваше понимание искусства на уровне пони-
мания персонажа Вени Ерофеева, который пил краденый одеколон в туалете, полагая, что это он пьет на брудершафт.
И чего тут долго доказывать. Вот слова российского коллекционера:
— Шедевры меня не интересуют, главное для меня свидетельство
времени, свидетельство бунтарского духа противостояния.
А мечта его большая — создать музей сопротивления. В детстве, вероятно, мечтал стать историком.
А это уже коллекционер заокеанский. На вопрос, как он дошел до жизни такой — увлекся искусством из России, — отвечает: оказав­шись в Москве, его поразило, что в этой страшной, дремучей стране находятся отважные смельчаки (по его понятиям, в России за са­мовольное занятие искусством отрубали руки), которые, прячась
от всего мира, копошатся, творят искусство. Коллекция его вклю­чает вещи, сделанные исключительно до  г. — свидетельство страшной этой эпохи. У руля в России встал ставропольский тракто-
рист — русское искусство потеряло для него всякий смысл, прекра-
тило существовать.
Кому-то покажется, что я хочу унизить русское искусство: совсем наоборот, хочу чтоб люди, тянущиеся к искусству, нуждающиеся в нем, прекратили смотреть в кривое зеркало.
В галерее
На первом году парижской жизни мы с приятелем гуляли по Ла-
тинскому кварталу, где в те времена практически все нижние этажи сплошь состояли из галерей. На одной из витрин, на трехметровом
272
холсте, бешеная перспектива уносила, всасывала в себя затейливую
форму, не совсем ясную — скорее всего просто тяжесть земли, и по-
ражала мощной энергетикой. Решили зайти.
В глубине зала небольшая комната — бюро, дверь открыта так,
чтоб видеть посетителей. Услышав нашу речь, элегантная, немолодая, строгая дама поднялась нам навстречу.
— Вы русские, откуда?
По ее акценту было ясно, что родилась она уже вне России.
— Из Москвы.
Хозяйка пригласила в свою комнату — чай, кофе?..
Взяли чай.
И сразу расспросы про Москву, Питер-Ленинград. Ей конечно же
с первого взгляда было ясно, кто мы, но она не спрашивала, мне это
понравилось. Ее интересовали не мы, интересовала Россия. Как вы­глядят русские города, бывали ли мы в Сибири, на тихоокеанском берегу. Из наших рассказов она как бы хотела представить себе ве­личину России, а может, даже величие. Потом рассказывала о своей галерее, «лучшая в квартале» — говорила она; сколько лет она рабо-
тает и кто из великих висел на ее стенах.
Приятель мой не удержался, ввернул вопрос совсем неуместный. Она так интересно рассказывала — он всё испортил:
— А с русскими современными художниками Вы работаете?
Она сразу напряглась. Через паузу:
— Да, ко мне часто заходят русские художники. Но вы знаете, они,
конечно, славные ребята, они там в России боролись с советской вла-
стью, но! — ведь все они не художники, они — РЭ-ВО-ЛЮ-ЦИО-НЭРЫ.
А я работаю с искусством…
Двадцать лет я работал с парижской галереей. Жан — хозяин га­лереи, периодически наезжал ко мне, наблюдал за работой. Раз он увидел на столе у меня книгу «Неофициальное искусство и что-то
там про нонконформизм»… (скучно запоминать даже). Жан, чи­стый человек, незамутненный никакой идеологией, тонко чувствую-
щий искусство и сам обладатель достойной коллекции. С русскими
31. Гниль 273
художниками до меня не сталкивался. Моя русскость его не интере-
совала, он ценил мои работы за то, за что и должно цениться изобра­зительное искусство.
— А что это значит? — Он с минуту уже держал в руках книгу,
тупо глядя на обложку, и еще раз повторил вслух: Нонконформизм?..
Естественно, он знал значение слова, но никак не мог привязать
его к искусству. Я лихорадочно соображал, как ответить; боялся ока­заться причастным к нелепице. В результате просто махнул неопре-
деленно рукой: так, ничего не значит…
— Ну, раз ничего, — решил Жан, — значит, нечего и время тра-
тить. Положил книгу.
Надо сказать, что и во времена «гонений» нонконформисты тако­выми являлись весьма условно. Обласканные западным миром, они
чувствовали себя привилегированной кастой. Зарубежные выставки
(другие и мечтать об этом не могли), публикации, пресса (тамошняя, конечно), покупки, плюс ореол романтической таинственности.
— А ты сам-то не принадлежал разве к их числу?
— Принадлежал. Но не я нацепил себе такое звание и ходил за­драв нос. Записали, вот и всё… Я занимался своим делом и не заби­вал мозги пустыми определениями своего места. Но могу и сейчас сказать, что конформистом не являлся ни в том, ни в другом смысле, о чем скажу дальше. И медаль себе за это не вешаю, т. к. это не яв-
ляется, как было уже сказано, оценкой творчества и к искусству во-
обще отношения не имеет.
Так вот, печально то, что обласкал их не культурный западный
мир, а те, кто видел в них ложку дегтя в советском, а потом и в россий­ском обществе. Навроде нашумевшего пастернаковского «Доктора», отличившегося лишь тем, что был напечатан на Западе в обход лите-
ратурного чиновничества.
На фоне политической ситуации «Нобелевская» для этого ав-
тора была просто необходима. Лично я до конца так и не осилил этот
шедевр. Но я лицо частное возможно с плохим вкусом, на истину не
274
претендую. Но вот Варлам Шаламов, боготворивший Пастернака-по-
эта, разнес роман в пух и прах и самому Пастернаку писал, что тот по-
нятия не имеет, о чем пишет.
А на конференции американских литературных критиков, посвя-
щенной присуждению Пастернаку Нобелевской премии, руководи­тель конференции, обозреватель газеты «Нью-Йорк таймс» г-н Смит откровенно заявил: — Будь этот роман написан автором-эмигрантом, его б и читать никто не стал. И как иллюстрация романа, нелепый аме-
риканский фильм, где аристократ ходит в красной косоворотке, де-
ревенская русская изба, ну, чтоб показать, что она русская — с цер-
ковной маковкой на крыше, с крестом. Оба шедевра стоят друг друга.
В середине семидесятых, в Париже, такими же вот с помпой была устроена большая выставка «Современного Русского искусства — второго русского авангарда». Под мероприятие выделили Дворец Конгрессов — не меньше. Парижская публика валила валом, желали увидеть, как русские вновь удивят мир.…Выходили с унылыми ли­цами, будто их не просто обобрали, но сняли с них штаны. Об этом писала парижская пресса.
Но на местечковом уровне возня продолжалась. И обслужива­ющего это явление контингента не убавилось. Ставропольский ком­байнёр (я настаиваю в данном случае на таком ударении) затеял пе­рестройку, и обслуживатели увеличились многократно, ибо материал (прежде с языком в заднице) попер со всех сторон.
С придыханием вслушивались и вторили своим дирижерам, ра­ботодателям-money. И окончательно сделались КОНФОРМИСТАМИ,
самыми что ни на есть махровыми.
Новая власть, заметая следы своих преступлений (перевод стре­лок на проблему, ставшую историей), требовала осуждения советской
системы. И вот культура срочно (нос по ветру) взяла курс на развен­чивание поверженного зверя. Приятно ведь вякать, зная, что он тебя
не укусит. Везде зеленый свет, телевидение, пресса, выставочные пло­щадки, международные биеннале… Востребовательность невидан­ная — и все «мученики проклятого режима».
31. Гниль 275
Где они были, когда вопрос стоял актуально. Тогда языки их были
заткнуты в известном месте. Единственным, пожалуй, актуальным ху-
дожником был Оскар Рабин со своей протестной тематикой. Да еще —
это уж вообще явление невероятное — Борис Свешников, создавший свой Лагерный цикл. И делал он это, представьте! там же, в лагере.
И после тоже. Впрочем, это уже настолько глубоко; уже не внешнее
социальное лицо общества; это уже метафизический аспект челове­ческого бытия, что церберам от искусства неуютно было лезть в та-
кие дебри.
Искусство приобрело форму бесконечного ёрничества и плев­ков в прошлое, в то время как жизнь настоящая приобрела не­бывалую остроту. За современность индульгенции еще не выда­вали. — Подождать надо, останешься не у дел… — соображали конформисты-нонконформисты.
Советские, постсоветские ИВАНГАРДИСТЫ достойны хорошего
сборника анекдотов, но не будем столь жестокими, они ведь хоро-
шие все ребята — художники. Но хотя бы пару-тройку историй не могу не привести.
Ивангардисты
Мы не были с ним знакомы в России. В Париже он затащил меня к себе — себя показать. Энергичный, глаза, конечно, горят. Показ ком­ментировался воспоминаниями о былых героических днях на «бар­рикадах». И через каждое слово — авангардисты, нонконформисты… На картинах самые заурядные пейзажи советской школы: речка, бе­резы над ней, стог сена в поле. Кстати, в Париже он сделался ярост­ным ненавистником современного искусства. Встреча с настоящим
современным — повергло в шок и вызвало отвращение.
Одну зиму я проработал на так называемом сквате — в Париже, это любое незаконно захваченное, пустующее помещение; обычно ху­дожниками, артистами или просто бродягами. Я скватаром был уже в Москве, проживая таким образом по чердакам и подвалам. Так вот, этот мой новый друг, Гена-нонконформист-ивангардист, услыхав, что я ищу помещение, пригласил разделить с ним его площадь.
276
— Старик, на сквате у меня отдельное помещение —  квадра-
тов, вдвоем поместимся.
На брошенной фабрике обустроились десятка два художников. У большинства из них колом застряла в голове забота — особый
стиль, новое направление в искусстве. Они так и считали — собра-
лись ищущие новаторы. Рвали глотки на бесконечных собраниях, пы-
тались создать теорию нового пути. Главным теоретиком, заводилой
был Рене Струбель: бесстрашный фантазер, неутомимый исследова-
тель черных дыр и действительно мощный художник.
Струбель поднимался по лестнице в наше помещение, опо­вестить о предстоящем собрании. Накануне его посетила очеред­ная идея прорыва в неизвестное, это он и собирался изложить на
собрании.
Гена в те дни получил заказ от хозяина нового русского ресто­рана — изобразить на стенах русские виды. На одной стене, чтоб, ре­пинские «Запорожцы», на другой «Три богатыря». Надо сказать, что картины получались забавные. Во-первых, с оригиналами они не со­впадали в пропорциях, длина-высота, т. к. заказчик непременно же­лал задействовать стены полностью. Второе: персонажи были не
очень-то похожи на оригинал, хотя Гена старательно выводил их по
клеточкам с репродукции из старого журнала «Огонек». И могли быть
еще лучше, прислушайся он к советам. «Чего ты, говорил я ему, за сходство-то бьешься. Наоборот, тут вот меня нарисуй, тут Славку, здесь себя можешь, а этого толстяка Струбелем сделай — вот картина
будет!» — «Нет, старик, заказчик не поймет», — отвечал Гена.
Итак, Струбель поднялся по лестнице. Минуту назад, когда взгляд
его упирался в пустые ступени, в глазах стояли неведомые формы…
Зашел и остолбенел. Шок неподдельный. Гена по клеточкам вы­водил нос очередного персонажа.
— Эт. эт. то — у Струбеля сковало язык, — клас. си. си-сицизм,
да?.. — «Второй Русский авангард» — ответил я про себя.
Следующий представитель этого направления — человек труд­ной судьбы. Недооцененный, непонятый, отвергнутый — затертый врагами. Жизнь его превратилась в перманентный воинственный монолог в адрес своих гонителей.
31. Гниль 277
На полке батарея книг о русском искусстве. Берет в руки самую
толстую, пускает волной страницы, будто пустые, разводит руками:
где?.. где главная статья?.. где описан его подвиг?
— Я уже в шестьдесят (каком-то) году сделал первые свои аб-
стракции, ты понимаешь, — горячится, — в шестьдесят?! Никто тогда
в Питере не занимался этим; только я и Колька (какая-то фамилия). Мы пионеры питерского абстракционизма…
Хватает другую книгу. — Тут обо мне три строчки: участвовал
там-то, живет, там-то. А, где же мой, — глаза изображают несказан-
ное, — ВЕЛИКИЙ вклад в авангардное движение?
Знаю, говорить с таким бесполезно, но не сдерживаюсь, говорю:
— О каком пионерстве, новаторстве, о какой роли, вашей с Коль-
кой, первооткрывателей может идти речь, когда к шестидесятым аб-
стракция уж полвека как плотно зависла по всем музеям мира и яв-
лялась уже классикой.
Он смотрит на меня стеклянными глазами, как на недоразуме­ние, не стоящее внимания.
— Я ж говорю — мы были первыми! никто в Питере до нас… и т. д.
всё по новой.
Я: Ты знаешь, и сейчас полно мест: деревень, поселков, город­ков, где никто не занимается абстракцией, и какой-нибудь паренек, впервые для себя, произвольно выкрасит холст. Он тоже пионер, для
своего поселка. А есть места, где такой еще не родился. Пионеры, как
и сам авангард, не могут быть питерскими, рязанскими, монголь-
скими, пуэрто-риканскими. Русский авангард -х называется так не
потому, что он РУССКИЙ, а потому, что возник в России и был действи-
тельно впереди мировых тенденций.
Но он не слышит, он погружен в горькую свою думу; судьба его
сломана злоумышленниками.
А еще один, уезжая на Запад, на полном серьезе сокрушался, что художников обошли; за труды их не учреждена — «Ну почему, по-
чему?» — Нобелевская премия. Т. е. он не сомневался, что если б Нобе-
левка для художников существовала, то она уж у него в кармане, надо
только добраться до этой самой Европы, а уж там (и узрит мир нечто…) творчество его будет оценено именно таким образом, — не меньше.
278
Недавно в Москве пришли ко мне киношники. Я сразу предупре­дил, что я против ИХ определения авангарда, и привел вышесказан­ное. Они терпеливо кивали головами, мол, понимаем, да, но всё равно будем называть это авангардом: для нас это авангард.
— Вы что, — говорю, — живете на отдельной планете? или хотите
провозгласить авангард в «отдельно взятой стране»?
По глазам режиссера видно, что согласен, но такой взгляд лишает
смысла всю их затею. Идея фильма заключается как раз в той неле-
пице, которую я отвергал. Надеюсь, фильм выйдет без моего участия.
Интервью
Они позвонили по телефону. Я слышал их разговор с моим дру­гом — хозяином дома. Им надо было взять интервью для книги о рус-
ских художниках. —…Да, да, записывайте, — говорил Паша, — -я,
выйдите, -й блок. Ах да, вы на машине, тогда еще проще.
Дальше было понятно, что название улицы на другом конце про­вода вызвало испуг. Люди этого сорта ходили по ровно расчерчен­ным улицам Манхэттена в строго установленном порядке: до такой-то улицы ходи — дальше стоп! Родившись в этом городе, они никогда не бывали в большинстве его районов, считая это угрозой их бес­ценной жизни.
Отвлекаясь, вспоминаю, как в Вашингтоне такие же вот люди привезли меня ночью к мастеру, который должен был экстренно со-
орудить подрамники для картин. Резко остановились у двери, вскрыв
блокирующие клапаны в кабине, скомандовали: — Володя, быстро —
тут такой район… — и, сделав два шага до двери, истерически за-
дергали кнопку звонка. Нет, это было для них круче выхода человека в открытый космос. Не преувеличиваю. На лице у взрослых, молодых,
сильных людей (мужик под два метра ростом) был неподдельный ис-
пуг — выйдя из машины, они лишились капитальной защиты, и жизнь их на несколько секунд повисла в воздухе. — Это что значит, — на другом конце провода, — после Гарлема?! (даже проезд на машине
через этот район представлялся им невозможным). — Да, — ответил
друг, — МЕЖДУ НАМИ ГАРЛЕМ!
31. Гниль 279
Их было двое (явились все-таки), мужчина и женщина, странно похожие друг на друга: оба худые, остроносые и глаза бегали у обоих.
Начали с Паши. Он врал напропалую, ему хотелось поярче засви­детельствовать свое место в создающейся — сейчас вот — истории. И опять по известной схеме: преследования, психушки (в психушке
он засветился, косив от армии) и прочее вывертывание рук — удач-
ный портрет тоталитарного монстра.
Моя очередь: — А какой была Ваша жизнь в России?
— Прекрасна! — ответил я.
У них шок: недоумение, растерянность.
Их приезд был маленькой формальностью, сценарий был уже написан, и Паша вписался в него как по маслу. И вдруг — ВСЁ ПРЕ­КРАСНО — как оплеуха. Через минуту оправившись, кинулись в атаку.
— То есть как это прекрасно? Почему же Вы оказались здесь? — А что, приехать сюда можно только от плохой жизни?.. — Не
объяснять же этим куклам, что любить можно не только шоколадные
конфеты. Да, мне нравилось, мне интересно в своей стране было всё. Потому что чувствовал сопричастность свою с этой землей, с ее исто­рией, ее судьбой.
Выходишь на улицу, и сразу всё интересно; всё вокруг воспри­нималось как материя собственной жизни. И даже самые неуклюжие выпады советской власти воспринимались как захватывающий театр
абсурда. Как вот писатель Юрий Мамлеев, проживший в Америке, по­том в Европе двадцать лет, вернувшись в Россию, не мог никак насы­титься окружающей атмосферой.
— Я, — рассказывал он, — в метро еду, моя станция, выходить надо, а я возьму да и проеду три-четыре остановки мимо, потом назад — ин­тересно послушать, что люди говорят, что происходит увидеть…
Отвечать решил предельно сухо.
— Разве Вы не испытывали трудностей в Советском Союзе?
Вам же не давали работать.
По их сценарию, как уже было сказано, за несанкционированное
занятие искусством — руки под топор.
— Ну, трудности бывают у всех и везде. А что до творчества, не знаю я такого начальства, чтоб запретило мне им заниматься.
280
— Но Вы же не могли купить краски, если не выполняете заказ по
изображению вождей, — полетели самые примитивные доводы. — Краски ведь Вам присылали из-за границы.
— С чего Вы взяли? Выбор в магазинах был, конечно, не как
в «Пёрле» (главный профессиональный магазин в Нью-Йорке), но хватало.
— Но ведь Вы не имели права покупать там краски… — Любой
вопрос у них звучал как утверждение.
— Ну почему же. Были, да, такие магазины специальные, для чле-
нов Союза художников, где и выбор был пошире, но и там обслужи­вали всех без разбора. Да и в тех, что для «народа», красок как-то хватало.
— И как вообще Вы могли, — не унимались востроносые, — за-
ниматься искусством, не будучи членом специальной организации?
— На выставках участвовать не приглашали, верно, но кто запре­тит петь песни, играть на флейте, рисовать, верить в Бога… — Я гово-
рил спокойно, без выражения негодования, предоставляя им право
ощериться в их злобе.
Потеряв уже хоть какую-то нить здравого смысла, истерически
выпалили:
— Как вообще может жизнь быть прекрасной в ЭТОЙ стране?
Я ответил кратко: Может!
Должны же быть у человека святые места. К церкви нас не приу-
чили (церковь появилась позже). У меня святыми были музеи. Под-
нимаясь по ступеням Пушкинского, Третьяковки (а в Эрмитаж захо­дить так просто страшно было), в хулиганистого мальчишку вселялась необъяснимая торжественность, казалось, переступаешь черту та­кого мира, где нет места нашим тараканьим делам. В миг забыва­лось, как толстой училке английского насыпали кнопок под зад, как
завидовал Витьке из второго подъезда: у него такой настоящий тя-
желый нож, который пулей летит в дерево, и вот уже со стены смо-
трят Петр и Павел, солнцем жгут вангоговские подсолнухи. Разгля-
дываю пышнотелую ренуаровскую красавицу, сидящую в чем мать родила, и не вижу там голую бабу, что так заманчиво мальчишкам