Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Призвание России
.pdf
в жизни менее счастливый удел, и поставить их, по-видимому, выше их братий. Формы, облекающие просвещение, приняты были
нами за самое просвещение, и самодовольное невежество воображает себе, что оно приняло образованность. Разумеется, нельзя
отрицать того, чтобы с этими формами не были приняты нами
и некоторые знания; но как скудны эти познания! Как беден плод
полуторавекового ученичества! Пусть оглянется беспристрастный
мой соотечественник на эту великую Русь вещественную, географическую, созданную до Петра или силою допетровских стихий,
и сравнит её с другими державами: ему покажется, что сам он растёт, думая о ней. Пусть оглянется он на умственную Россию, созданную после Петра, и сравнит плоды её деятельности с умственною деятельностию других народов и попробует хоть сколько-нибудь погордиться: ему покажется (и не совсем несправедливо), что
его самого и всю нашу науку легко упрячет любой немец в какуюнибудь карманную книжку. В другой статье я уже объяснил причину этого различия и показал, как — вследствие ложного направления просвещения — произошло в нас раздвоение, как знание
отделилось от жизни, как знание сделалось мёртвым и бесплодным, а жизнь бессознательною и сонною. Мой благосклонный
читатель читал это, понял и помнит. По крайней мере, надеюсь,
что он из вежливости притворится, что читал и понял.
Вот против чего мы протестуем. Мы действительно не приняли
знания от Запада. Мы находимся в тех же отношениях к нему,
в которых находился аристотелист или схоластик средневековый
к Аристотелю (высшему представителю греческой науки): та же
самая печать схоластической мертвенности, которая лежала
на нём, лежит и на нас, несмотря на кажущееся различие в проявлениях схоластики в нашей науке, которая не сделала ни одного
шага вперёд; схоластика, называемая академизмом, в нашем худо-
231

жестве, которое идёт не от сердца и не говорит сердцу, схоластика
во всех жизненных проявлениях. Сказать проще: по-видимому,
у нас есть мысли и чувство, но мы думаем не своей головой и чувствуем не своей душой. Таков плод того умственного порабощения,
которому мы поддались так охотно и гордо. Ещё раз скажу: вот то,
против чего мы протестуем. Есть люди, которые думают, что в них
мысль живёт потому только, что она замерла на новый лад, и потому, что они схоластики новейших образцов, и они готовы нас
обвинять в том, будто мы говорим против науки, против просвещения. Ошибка понятна, Аристотель России покойник, как Аристотель средневековый: он ещё живёт, и действует, и мыслит.
И схоластик нового курса готов называть отжившим схоластиком
того, кто остался при курсе прошлогоднем. Ни тот, ни другой
не догадываются, что они умственные мертвецы и что они принимают за жизнь в себе то, что есть только отражение жизни чужой... Я эту ошибку не могу яснее изобразить, как представив себе
лужу стоячей воды, которая бы отражала ход небесных светил
и прихотливое движение облаков и думала бы, что все это движется в ней. И они нас называют противниками науки и просвещения!
Можно бы спросить у них, кто был более учеником Аристотеля:
тот ли, кто клялся его именем, или тот, кто восстал против непонятного и мёртвого авторитета? Право, если бы воскрес старик
Стагирит, он охотнее бы сошелся с Бэконом и скорее бы узнал
в нём плоды своей собственной деятельности, чем в старых попугаях аристотельского анализа. Кикин, сам того не зная, более сочувствовал истиной цели Петра, чем целые тысячи Тредьяковских.
Нет, тот, кто говорит против умственного рабства и умственного
сна, тот не враг ума, и в числе людей, требующих освобождения
от форм западного просвещения, едва ли найдутся такие, которые
бы не изучили добросовестно, с любовью, с преданностию его ум-
232

ственную сущность. Трудна была борьба, почти безнадёжно стремление тех, которые выдумали было просить образованного россиянина сделаться русским человеком и задумать русским умом.
Слишком увлекательно было, по-видимому, стройное развитие
западного мира; и вот буря за бурей, потрясение за потрясением,
падение за падением, — и умственная жизнь там заглохла хоть
на время. Закрыта школа, остановилось преподавание; теперь-то
поневоле ученики станут думать своим умом. Не сбылась и эта надежда. Думать своим умом! Легко сказать: не легче ли не думать
вовсе? И сидим мы у моря, и ждём погоды. И вот говорит один: всё
там на Западе перекроится на новый покрой; а другой говорит: всё
будет на старый покрой, да сошьётся на двойной шов для большей
крепости; а мы покуда отдохнём до новых лекций, когда успокоенный мир примется снова за умственный труд; он заведёт опять
и наши умственные часы, которые за ним пойдут секунду в секунду. Видно, трудно заспавшимся проснуться, замершим оживать.
Странное дело! я начал с того, что был поражён сходством
между Аристотелем прежних веков и нашим раболепством перед
западной мыслию; всматриваясь в этот вопрос, не могу не заметить
другого сходства. Точно так же, как мысль эллинская окончательно выразилась в двух своих великих представителях, Аристотеле
и Платоне, точно так же западный мир разделился на народы романские и германские. Умственное направление Средних веков
подчинилось Аристотелю вследствие преобладающего в нём анализа, точно так же наше просвещение подчинилось по преимуществу просвещению племён романских вследствие преобладающего в них характера рассудочности. Франция сделалась нашей путеводительницей назло желаниям Петра. Мало было людей,
принявших в себя германскую стихию, почти ни одного человека,
на которого подействовала Англия. Дело понятное: в ней слишком
233

много самобытной жизни и поэзии, в ней слишком много синтетической глубины, в ней всё условное (которого, конечно, весьма
много) слишком подчинено безусловным началам свободного духовного развития, чтобы иная жизнь могла подчиниться её жизни
или чтобы мысль безжизненная могла её передразнивать. Действительно, мало внимания обращали мы на неё до последнего времени: чудеса совершались в ней, а мы не замечали и их. Наконец,
повсеместное расстройство всей остальной Европы обратило все
глаза на Англию; и она, как будто желая оправдать это общее внимание, удивила Европу новым чудом Хрустального дворца и Всемирной выставки.
Быть может, много вещей сделала Англия более удивительных,
чем Хрустальный дворец (я думаю, что это можно даже утвердить
положительно): Мэнайский мост потребовал более величия в изобретении, более глубоких и верных расчётов в исполнении; но здание Всемирной выставки произвело гораздо большее впечатление
на всех. Многие припишут это впечатление цели, для которой
строился Хрустальный дворец, счастливому положению его в Лондоне, стройной полувоздушой его красоте, наконец, богатству
предметов, которые он заключал в себе в продолжение нескольких
месяцев. Конечно, все эти причины не оставались без влияния;
но главная причина была другая. Странное стечение обстоятельств,
неожиданность самой мысли о Хрустальном дворце, имя неизвестного садовника, ставшее мгновенно наряду с именами пресловутых
инженеров и архитекторов, — всё это дало выставке какую-то
особую поэтическую прелесть. Главное же дело в том, что все совещания, все толки, вся работа от первой минуты, когда счастливая
мысль запала в голову Пакстону, до последней, когда высший духовный сановник англиканского исповедания призвал благословение Божие на здание, уже оконченное народом, происходили
234

на виду у всех и, так сказать, перед всем миром. Самая умственная
работа была обнажена перед всеми глазами; казалось, что человеку
можно было видеть могучее и всегда сокровенное действие колоссального мозга народного. И вот что внушило столько удивления,
можно сказать, столько благоговения.
Да, хотелось бы и мне взглянуть на это чудное здание из железа и хрусталя, посмотреть, как легко поднимались трубчатые столбы, как смело перегибались стеклянные арки, как свет играл
на этом странном хрустале, прозрачном для лучей света и непрозрачном для зрения. Это желание не исполнилось. Что же делать!
Более всего, признаюсь, хотелось мне видеть эти старые вековые
деревья Гайд-парка, которых не смели срубить, которые потребовали места в новом здании и для которых здание поднялось на несколько десятков аршин. В них была бы для меня особая прелесть,
особенное наставление. Да, в Англии умеют уважать дело времени.
Выдумка нынешнего дня не ругается над тем, что создано долгими
веками. Англичанин умеет строить; но то, что строится, обязано
иметь почтение к тому, что выросло. Везде ли это так? А вот и другое наставление. Почтение к прошедшему не остаётся без награды.
Выше поднялся дворец, чтобы принять под свою сень то, что росло и крепло в течение прошлых веков, он обошёлся несколько подороже, выстроился несколько помедленнее: зато как много стал
он величественнее и достойнее общего благоговения.
Не англичанину, а французу пришла тому года два мысль о промышленной Всемирной выставке, а исполнение и слава достались
Англии. Конечно, придумать выставку не трудно. Собрания редкостей бывали и у древних, и Аристотель уже придумал кабинет
натуральной истории. Дикари Средней Америки собирали в одно
место образцы произведений своей земли и т. д. Стоит только прибавить к этому врождённое людям соперничество друг с другом,
235

и идея выставки готова; но, без сомнения, есть что-то великое
в мысли о Всемирной выставке, о соперничестве уже не между
лицами, но между народами, об этой добровольной явке всех земель на общий суд под предводительством одной земли, положим,
хоть в деле промышленности. Эта мысль пришла французу и прозвучала даром. Подхватили ли её англичане, сами ли снова придумали, всё равно — они её исполнили. Замечательное проявление
ума! И действительно, не та земля умна, где есть умные люди или
много умных людей, но та, где ум есть достояние всей земли, где,
по словам поэта, mens agitat molem et toto se соrроrе miscit (где разум
движет всё и движется во всём). Это плод великого общения, а проявление общения разумного обозначается всегда необыкновенным
величием и силою. Часто попрекают нашему времени в отсутствии
поэзии. Ему в укор противопоставляют поэтические явления Средних веков. В этом укоре есть правда и неправда. В Средних веках
явления носят на себе гораздо более характер личности: они проникнуты всею страстностию личных действий, то прекрасные,
то ненавистные, редко пошлые. В наше время действие личности
лишилось величия, потому что личность много утратила своего
значения. Поэзия, величие принадлежат действию масс государственных или общественных. Эта поэзия менее понятна, менее
действует на воображение или на ум непросвещённый, но в сущности своей она выше поэзии средневековой. Конечно, прекрасна
и увлекательна мелодия, пропетая солистом: она кипит и блещет,
дышит страстью и разжигает страсть; но она несравненно ниже
плавного и стройного хора, сливающего бесконечное множество
голосов в одно величественное целое, уже не горящее мелкою страстью, но освещающее всю душу лучами разумной гармонии. Правда, что для стройной гармонии менее ценителей, чем для личной
мелодии. Правда, что исполнение её труднее. Задача не разрешена;
236

но иногда проявляются частные разрешения её, и современники
невольно благоговеют. Великое дело — общение ума и жизни.
Грустная вещь — их разобщение. Вот урок, который могли бы почерпать от представителя не романского просвещения в Европе,
Англии. Англия верна старине, и в этом-то её умственная сила.
Трудно обвинить её в застое и в отвращении от нововведений,
но в ней одно поколение не рубит вековых дерев, чтобы на месте
их засеять однолетние цветки; зато оно и не завещает пустырей
следующим за ним поколениям. Не так поступила остальная Европа. Она разорвала свои связи с прошедшим, подрубила корни
всего живущего, и в ней общество пересыпается как песок перед
дыханием всякой бури. История разрешит великий вопрос о том,
во сколько в этом деле разрушения участвовала историческая необходимость, во сколько людская страсть (если действительно
можно предположить, чтобы у неразумной страсти было достаточно силы для таких всемирных явлений). Какое бы ни было у людей мнение о причинах, последствия явны. В Европе, по преимуществу же во Франции, несмотря на бурную и хаотическую движимость, беспрестанно слышны жалобы на отсутствие
деятельности. Человек ищет деятельности вследствие врождённой
потребности — и не находит: он унывает, или ропщет, или истощается в бесплодных усилиях, и сознаётся, что даром тратит жизнь
и труды. Иначе и быть не может. Деятельность есть проявление
жизни, так сказать, самая жизнь. Она развивается в человеке сама
по себе, естественно, как все другие силы духовной или физической
природы. Ищи, и её так же не найдёшь, как, по словам француза,
не найдёшь ума (’esprit, qu’on vеut avoir, gatе cеlui qu’on а), и о ней
точно то же можно сказать, что говорится в этой поговорке об уме,
что деятельность, которой ищешь, портит ту, которую бы можно
иметь.
237

В обществе здоровом и цельном всякое движение мысли есть
уже деятельность: лица, связанные между собою живою органическою цепью, невольно и постоянно действуют друг на друга;
но для этого нужно, чтобы между ними была органическая связь.
Разрушьте её, и живое целое обратится в прах, и люди-пылинки
стали чужды друг другу, и всё их стремление к действию на других
людей остаётся без плода, покуда, по законам неисповедимого
Промысла, не осядут снова разрозненые стихии, не окрепнут,
не смочатся дождями и росами небесными и не дадут начала новой
органической жизни. Такова судьба всякого общества или тех отделений общества, которые разорвали связь с прошедшим, и в
этом общем законе находится объяснение тех жалоб на невозможность разумной деятельности, которые не раз были слышны в произведениях нашей беллетристики и которые всякому образованному человеку так часто случается слышать в жизни. На этот раз
не солгала так часто лгущая беллетристика, она не перенесла на нашу почву чужого растения, она не пересадила французские водевили на русские нравы, а записала, может быть сама того не зная,
один из признаков действительной болезни. «Да что же мне делать? Где путь к деятельности?»
Живи и мысли на том месте, на которое поставила тебя судьба.
Это дело, это подвиг — подвиг исторический, один из тех бесконечно многих никем не замечаемых подвигов, из которых зиждется вся история миpa; ибо все великие явления её суть только итоги или выводы из частных и мелких трудов лиц, составляющих
общественные массы. Много садовников, передававших друг другу плоды своей незамеченной жизни, дали возможность Пакстону
придумать Хрустальный дворец, и целый ряд кузнецов-механиков
был нужен, чтобы Фокс мог исполнить план Пакстона. Во всех явлениях жизни повторяется более или менее то, что для нас так
238

очевидно в мире промышленности и ремесла, и от того-то сама
жизнь в странах, не разрушивших связи своей с прошедшим,
не носит на себе характера пошлости и пустоты, а является
с каким-то историческим достоинством, даже в разнообразии
и кажущемся бессмыслии своих ежедневных мелочей. «Да разве
я не живу и не мыслю, а всё-таки действия никакого не вижу», —
говорит мой благосклонный читатель. Разумеется, я с ним спорить
не смею и не смею ему сказать, что жизнь и мысль схоласта, будь
он Аристотель средневековый или образованный русский человек
нашего времени, очень похожи на бодрственную дремоту. Хорошо
для него, если он думает, что мыслит и живёт. Тем более он обязан
заняться вопросом: почему же его умственная жизнь остаётся бесплодною? Внимательно рассмотрев этот вопрос, он придёт к тому
заключению, что эта деятельность и быть не может полезною, потому что кругом его нет стихий, способных принять впечатление.
Общество, окружающее его, будучи оторвано от своего исторического корня, распалось на личности, обратилось в песок, и каждая
из личностей, составляющих его, если ещё способна к какому-нибудь движению, ждёт только направления от того самого миpa,
от которого она почерпала всё своё просвещение и беспрестанно
черпает призрак обманчивой умственной жизни. Другая стихия,
живая и органическая, для него совершенно недоступна. Он от неё
отрёкся, отрекшись от всего её быта; а человек уже не может ожидать действия там, где от воздействия отказался. Таков закон мира
умственного, так же как и мира физического. Пусть будет человек
крайне благонамерен и глубоко просвещён, и бесконечно умён
(я все это предполагаю в своём читателе), всё-таки для него на Руси есть целый мир, и именно вполне русский мир, который для
него остаётся недоступным, тот мир, к которому доступ он сам
у себя отнял. Он должен понять, что, как бы он себя ни показывал
239

вполне русским перед иностранцем, как бы он ни уверял, что
он любит всё русское, даже щи, кашу и тройку с колокольчиком,
он всё стоит иностранцем пред теми, которые знают и помнят,
и видят, что всё его образование, и быт, и обстановка взяты извне,
из иных земель, из иных жизненных начал. Есть всегда в чужеземном обычае, в чужеземной мысли и чувстве что-то невыразимое
для слова, но понятное душе, обличающее чужеземность. При этом
доверие делается невозможным. Вы любите Россию, вы ей преданы душевно, а вы всё-таки отрезаны от мысленного общения
с русским человеком, потому что он видит в вас одного из тех людей, которые, может быть, содействуют и пользе общества, и славе
государства, которые принимают участие в его преуспеянии и в
плодах этого преуспеяния, но о которых говорит стихотворец, что
Для них глаголы меди звучной
С высот Кремля — будильник скучный,
И волн Днепровских плеск и шум
Не будит в них сердечных дум.
Целая бездна разделяет их от духовной жизни Святой Руси,
от её основ и от её общения. Вот в чём должен быть убеждён всякий русский образованный человек, как бы он ни был самодоволен.
Вот чем объясняется в его собственных глазах невозможность для
него полезной деятельности. Но для нас, вполне понимающих схоластизм нашего просвещения, причина этой невозможности ещё
яснее: она лежит в нашей внутренней слабости и мертвенности,
в наших, так сказать, колонистских отношениях к истинной русской жизни. За то для нас и не существует жалобы на невозможность деятельности полезной. Эта деятельность для нас легка и неотъемлема: она состоит в том великом подвиге, в том великом
240
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
