Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Призвание России

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ния; наука же (одностороннее его развитие) бессильна и ничтожна без него. Некогда оно было и у нас, несмотря на нашу бедность в на­укообразном развитии, и от него остались великие, но слишком мало замеченные следы. Я не говорю о чужих краях. Сравнение с ними слишком затруднительно и слишком подвержено спорам, потому что всякому образованному русскому всё-таки естественно кажется, что человек, который говорит только по-французски или по-немецки, образованнее того, кто говорит только по-русски; но если сравнить беспристрастно Среднюю или Северную Россию с Западною, то мысль моя будет довольно ясна. Нет сомнения, что просвещение западного русса далеко уступает во всех отношениях просвещению его восточного брата; а между тем образованное общество в Западной России, конечно, не уступает нам нисколько в знаниях, а в старину далеко и далеко нас превосходило. Откуда же эта разница? Не очевидно ли оттого, что на западе России рано произошло раздвоение между жизнию народною и знанием выс­шего сословия, тогда как у нас, при всей скудости наукообразного знания, живое начало просвещения долго соединяло в одно цельное единство весь общественный организм. Разумное просветление ду­ха человеческого есть тот живой корень, из которого развиваются и наукообразное знание, и так называемая цивилизация или об­разованность; оно есть самая жизнь духа в её лучших и возвышен­нейших стремлениях. Наука не заключает ещё в себе живых начал образованности. Нередко случается нам видеть многосторонних учёных, которых нельзя не назвать дикарями, и невежд в науке, ко­торых нельзя не назвать образованными людьми. Наука может раз­ниться степенями своими по состояниям, по богатству, по досугам и по другим случайностям жизни; просвещение есть общее досто­яние и сила целого общества и целого народа. Этою силою отстоял­ся русский человек от многих бед в прошедшем, и этою силою будет
271
он крепок в будущем. Россия приняла в своё великое лоно много разных племен: финнов прибалтийских, приволжских татар, сибир­ских тунгузов, бурят и др.; но имя, бытие и значение получила она от русского народа (т. е. человека Великой, Малой, Белой Руси). Остальные должны с ним слиться вполне: разумные, если поймут эту необходимость; великие, если соединятся с этою великою лич­ностью; ничтожные, если вздумают удерживать свою мелкую само­бытность. Русское просвещение — жизнь России.
Наука подвинулась у нас довольно далеко. Она начинает от­решаться от местных иноземных начал, с которыми она была сме­шана в своём первом возрасте. Мужаясь и укрепляясь, она должна стремиться и уже стремится к соединению с просвещением; она начинает черпать из этого родного источника, которого прозрач­ная глубина (создание чистого и раннего христианства) одна мо­жет исцелить глубокую рану нашего внутреннего раздвоения. Нам уже позволительно надеяться на свою живую науку, на своё сво­бодное художество, на своё крепкое просвещение, соединяющее в одно жизнь и знание; и точно так, как мысль иноземная являлась у нас в своей иноземной форме, точно так же просвещение родное проявится в образах и, так сказать, в наряде русской жизни. Види­мое есть всегда только оболочка внутренней мысли. Обряд дело великое: это художественный символ внутреннего единства, у нас — единства народа, широко раскинувшегося от берегов Вис­лы и гор Карпатских до берегов Тихого океана. Нет сомнения, что наука совершит то, что она разумно начала, и что она соединится с истинным просвещением России посредством строгого анализа в путях исторических, посредством тёплого сочувствия в изучении современного, посредством беспристрастной оценки всякой ис­тины, откуда бы она ни являлась, и любви ко всему доброму, где бы оно ни высказывалось.
272
Тогда будет и у нас то жизненное сознание, которое необходи­мо всякому народу и которое обширнее и сильнее сознания фор­мального и логического. Тогда и крайнее наше теперешнее сми­рение перед всем иноземным и наши попытки на хвастовство, в которых самоунижение проглядывает ещё ярче, чем в откровен­ном смирении, заменятся спокойным и разумным уважением на­ших исконных начал. Тогда мы не будем сбивать с толку иноземцев ложными показаниями о самих себе, и Западная Европа забудет или предаст презрению тех жалких писателей, о которых один рассказ уже внушает нам тяжёлое чувство досады, несколько само­любивой, и грусти истинно человеческой.
МНЕНИЕ РУССКИХ ОБ ИНОСТРАНЦАХ
Et tu quoque! И ты на меня нападаешь! И ты меня обвиняешь в не­справедливости к русским и в пристрастном суде над иностранца­ми. Ты говоришь, что время безусловного поклонения всему за­падному миновалось, что мы осуждаем строго, иногда даже слиш­ком строго, недостатки, ошибки и пороки наших европейских братий, а что с своей стороны они часто говорят о нашей Руси с уважением и доброжелательством. Скажу тебе сперва несколько слов в ответ на вторую твою критику: твои цитаты из иностранных писателей не доказывают ровно ничего. Кому неизвестно, что ино­гда случается французу, или немцу, или англичанину отозваться об России с каким-то милостивым снисхождением, несколько по­хожим на доброжелательство; но что ж из этого? Я мог бы тебе даже назвать немецкого путешественника Блазиуса, который с ред­ким умом и беспристрастием так оценил Россию, что большей
273
части из нас, русских, можно бы было у него поучиться; но что же это доказывает? Дело не в исключениях — они не имеют ника­кой важности, — будь они в виде доброго слова, изредка вымолв­ленного каким-нибудь избранным умом, будь они в виде какой­нибудь остервенелой клеветы или нелепости, вырвавшейся у низ­кой души или низкой страсти иностранца. Пусть немецкий проповедник сказал, что в дни освобождения Европы от Наполео­на доблестные германцы шли вперёд, сокрушая полчища вражии, а что за ними вслед ползли (krochen) 200 000 русских, которые более мешали, чем помогали подвигам сынов Германии; пусть ан­глийский духовный журнал («Church Q<uarterly> R<eview>») объявляет, что лучший кавалерийский полк в России убежит перед любою сотнею лондонских сидельцев, в первый раз посаженных на лошадь; пусть французский духовный журнал («Univers catholique») печатает, что, по учению Церкви Греческой и Русской, стоит только сварить тело покойника в вине, чтобы доставить ему Царство Небесное, какое до этого дело? Не по мелочам и не по ис­ключениям должно судить. Мнение Запада о России выражается в целой физиономии его литературы, а не в отдельных и никем не замечаемых явлениях. Оно выражается в громадном успехе всех тех книг, которых единственное содержание — ругательство над Россиею, а единственное достоинство — ясно высказанная нена­висть к ней; оно выражается в тоне и в отзывах всех европейских журналов, верно отражающих общественное мнение Запада. Вспомни обо всем этом и скажи по совести — был ли я прав? Тебе не хотелось бы сознаться в истине моих слов; тебе, как русскому человеку, жаждущему человеческого сочувствия, хотелось бы уве­риться в сочувствии западных народов к нам; тебе больно встречать вражду там, где ты желал бы встретить чувство братской любви. Всё это прекрасно, всё это делает честь тебе. Но поверь мне, всякое
274
самообольщение вредно. Истину должно признавать, как бы она ни была для нас горька; надобно ей глядеть в глаза прямо, и в этом зеркале всегда прочтешь какой-нибудь полезный урок, какой-ни­будь справедливый укор за ошибку, вольную или невольную. В ста­тье моей «Мнение иностранцев о России» я отдал добросовестный отчёт в чувствах, которые Запад питает к нам. Я сказал, что это смесь страха и ненависти, которые внушены нашею вещественною силою, с неуважением, которое внушено нашим собственным не­уважением к себе. Это горькая, но полезная истина. Nosce te ipsum (знай самого себя) — начало премудрости. Я не винил иностранцев, их ложные суждения внушены им нами самими; но я не винил и нас, ибо наша ошибка была плодом нашего исторического раз­вития. Пора признаться, пора и одуматься.
Ты не прав и в другом своём обвинении. Правда, мы, по­видимому, строже прежнего судим явления западного мира, мы даже часто судим слишком строго. «Вот это,– говорим мы, — хорошо и достойно подражания; но вот это — дурно, недостойно народов просвещённых и противно человеческому чувству: этого мы избегаем». В своих односторонних суждениях, утратив понятие о жизненном единстве, мы часто отделяем произвольно жизнен­ные явления, которые в действительности неразлучны друг с дру­гом и связаны между собою узами неизбежной зависимости. Та­ким образом, мы даём себе вид строгих и беспристрастных судей, свободных от прежнего рабского поклонения и от прежней без­разборчивой подражательности. Но всё это не иное что, как обман. Нас уже нельзя назвать поклонниками Франции, или Англии, или Германии — мы не принадлежим никакой отдельной школе: мы эклектики в своём поклонении; но точно так же рабски пре­клоняем колена перед своими кумирами. Самобытность мысли и суждений невозможна без твёрдых основ, без данных, сознанных
275
или созданных самобытною деятельностию духа, без таких данных, в которые он верит твёрдою верою разума, тёплою верою сердца. Где эти данные у нас? Эклектизм не спасает от суеверия, и едва ли даже суеверие эклектизма не самое упорное изо всех: оно соеди­няется с какою-то самодовольною гордостию и утешает себя мни­мою деятельностию ленивого рассудка. В статье моей, напечатан­ной в № 4 «Москвитянина», я показал исторический ход новейшей науки и её развития в России; я показал иноземное начало этой науки, её исключительность и необходимое последствие её одно­стороннего развития — глубокий и до сих пор не исцелённый раз­рыв в умственной и духовной сущности России, разрыв между её самобытною жизнию и её прививным просвещением. От этого разрыва произошли в жизни бессознательность и неподвижность, в науке бессилие и безжизненность. Едва ли эти положения мож­но чем-нибудь оспорить.
Поверхностный взгляд на наше просвещение и на то общество, в котором оно заключено, очень обманчив. Познания, по-видимому, так разнообразны и обширны, умственные способности так раз­виты, ясность и быстрота понятий доведены до такой высокой сте­пени, что изумишься поневоле. Чего бы, кажется, не ожидать от та­кого остроумия, от такого мысленного богатства? Каких великих открытий в науке, каких чудных приложений в жизни, каких бы­стрых шагов вперёд для целой массы народа и для всего человече­ства? А что же выходит на поверку? Все эти познания, вся эта ум­ственная живость остаются без плода. Я не говорю уже, что они бесплодны до сих пор для человечества, бесплодны для народа, ко­торому они совершенно чужды, но они остались бесплодны для самой науки. В этом мы можем и должны сознаться с смиренным убеждением. Весь этот блеск ума едва ли выдумал порядочную мы­шеловку. Таково последствие разрыва между просвещением и жиз-
276
нию. При нём умственное развитие заключается в самые тесные пределы. Разум без силы и полноты остаётся в мертвенном усыпле­нии, и все способности человека исчезают в одностороннем раз­витии поверхностного рассудка, лишённого всякой творческой силы. Всеразлагающий анализ в науке, но анализ без глубины и важ­ности, безнадёжный скептицизм в жизни, холодная и жалкая иро­ния, смеющаяся над всем и над собою в обществе, — таковы един­ственные принадлежности той степени просвещения, которой мы покуда достигли. Но ум человеческий не может оставаться в этом мертвенном бессилии. Лишённая самобытных начал, неспо­собная создать себе собственную творческую деятельность, оторван­ная от жизни народной, наша наука питается беспрестанным при­ливом из тех областей, из которых она возникла и из которых к нам перенесена. Она всегда учёна задним числом; а общество, которое служит ей сосудом, поневоле и бессознательно питает раболепное почтение к тому миру, от которого получает свою умственную пи­щу. Как бы оно, по-видимому, ни гордилось, как бы оно строго ни судило о разнообразных явлениях Запада, которых часто не по­нимает (как рассудок вообще никогда не понимает жизненной полноты), оно более чем когда-нибудь рабствует бессознательно пред своими западными учителями, и, к несчастию, ещё рабствует охотно, потому что для его гордости отраднее поклоняться жизни, которую оно захотело (хотя и неудачно) к себе привить, чем сми­риться, хоть на время, перед тою жизнию, с которою оно захотело (и, к несчастию, слишком удачно) разорвать все свои связи.
Признав некоторое развитие способностей аналитических в на­шем так называемом просвещённом обществе, по-видимому, до­пустил я и возможность неограниченного наукообразного развития, ибо анализ составляет всю сущность науки; но действительно такой вывод был бы ложным. В успехах науки строгий и всеразлагающий
277
анализ постоянно сопровождается творческою силою синтеза, тем ясновидящим гаданием, которое в людях, одарённых гением, дале­ко опережает медленную поверку опыта и анализа, предчувствуя и предсказывая будущие выводы и всю полноту и величие ещё не­созданной науки. Это явление есть явление жизненное; оно замет­но в Кеплерах, в Ньютонах, в Лейбницах, в Кювье и в других им по­добных подвижниках мысли; но оно невозможно там, где жизнь иссякла или заглохла. Сверх того, самая способность аналитическая разделяется на многие степени, и высшие из них доступны только тому человеку или тому обществу, которые чувствуют в себе богат­ство жизни, не боящейся анализа и его всеразлагающей силы. У них, и только у них, наука имеет истинную и внутреннюю свободу, не­обходимую для её развития и процветания. У нас анализ возможен, но только в своих низших степенях. При нашей ученической за­висимости от западного мира мы только и можем позволить себе поверхностную поверку его частных выводов и никогда не можем осмелиться подвергнуть строгому допросу общие начала или осно­вы его систем. Я уже сказал это в отношении к философии, к по­литической экономии и к статистике, показал подробнее в отно­шении к праву и мог бы показать ещё с большею подробностию в отношении к наукам историческим, которые, по общему мнению, особенно процветают в наш век, но которые действительно нахо­дятся в состоянии жалкого бессилия и едва заслуживают имя науки.
Грубый партикуляризм или изложение происшествий в их слу­чайном сцеплении, без всякой внутренней связи — такова общая система истории в том виде, в котором она до сих пор является на Западе. Большее или меньшее остроумие писателя, более или менее художественный рассказ, большая или меньшая верность с подлинными документами, большая или меньшая тонкость или удача в частных догадках составляют единственное различие меж-
278
ду современными историческими произведениями; система же остаётся всё та же у Ранке, как у Галлама, у Гфререра так же, как у Неандера, у Тьери и Шлоссера так же, как у Тьера в его за­нимательной, но мелкой и близорукой истории великих проис­шествий недавно минувшего времени. Были на Западе попытки выйти из этого тесного круга и возвысить историю до степени ис­тинной науки; иные попытки были в смысле религиозном, иные в смысле философском; но все эти попытки, несмотря на большее или меньшее достоинство писателей (например, Боссюэта и Лео), остались безуспешными. Яснее других понял жалкое состояние исторических наук последний из великих философов Германии, человек, который сокрушил всё здание западной философии, по­ложив на него последний камень, — Гегель. Он старался создать историю, соответствующую требованиям человеческого разума, и создал систематический призрак, в котором строгая логическая последовательность или мнимая необходимость служит только маскою, за которою прячется неограниченный произвол учёного систематика. Он просто понял историю наизворот, приняв совре­менность или результат вообще за существенное и необходимое, к которому необходимо стремилось прошедшее; между тем как современное или результат могут быть поняты разумно только тогда, когда они являются как вывод из данных, предшествовавших им в порядке времени. Его система историческая, основанная на каком-то мистическом понятии о собирательном духе собира­тельного человечества, не могла быть принята: она была осыпана похвалами и отчасти заслуживала их не только по остроумию част­ных выводов, но и по глубоким требованиям, высказанным Гегелем в этой части науки, как и во всех других; но она осталась без плодов по той простой причине, что она действительно бесплодна и смеш­на; она идёт подряд к его математическим системам (см. рассуж-
279
дение об узловых линиях в отделении логики, о количестве), по ко­торым формула факта признаётся за его причину и по которым Земля кружится около Солнца не вследствие борьбы противопо­ложных сил, а вследствие формулы эллипсиса (из чего следует за­ключить, что ядро и бомба летят не вследствие порохового взрыва, а вследствие формулы параболоида). Историческая система Гегеля так же неразумна, как и его математические умозрения, но она бесконечно важна, потому что доказывает, как глубоко этот вели­кий ум понимал ничтожность современной исторической науки. Впрочем, в математике, как и в истории, заметен у Гегеля тот ко­ренной недостаток, который лежит в самой основе его логики, именно более или менее сознательное смешение того, что в логи­ческом порядке есть следствие, с тем, что ему предшествует как причина или исходный момент. Так, например, незамеченное при­сутствие идеи существа (Daseyn), момента очевидно выводного, обращает в ничто первоначальное бытие (Seyn), и из этой ошибки развивается вся логика Гегеля. После неудачи великого мыслителя прежний партикуляризм остался опять единственною системою.
Положение наше в отношении к истории было особенно вы­годно. Воззрение историка на прошедшую судьбу и жизнь челове­чества зависит по необходимости от самой жизни народа или обще­ства народов, которому он принадлежит; по этому самому некото­рая односторонность в понятиях и суждениях исторических неизбежна, как следствие односторонности, принадлежащей вся­кому народу или всякому обществу народов. Сделанное одним по­полняется и усовершенствуется другими народами по мере их всту­пления на поприще деятельности в науках и просвещении. Это пополнение трудов наших европейских братий было нашим делом и нашею обязанностию. К тому же самая история Запада, едва ли не важнейшая часть всемирной истории, невозможная для западных
280
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]