Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Призвание России

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
За всем тем мы можем и должны её достигнуть. Борьба между жизнию и иноземною образованностию началась с самого того времени, в которое встретились в России эти два противополож­ные начала. Она была скрытою причиною и скрытым содержани­ем почти всех явлений нашего исторического и бытового движе­ния и нашей литературы; везде она выражалась в двух противопо­ложных стремлениях: к самобытности, с одной стороны, к подражательности — с другой. Вообще можно заметить, что все лучшие и сильнейшие умы, все те, которые ощущали в себе живые источники мысли и чувства, принадлежали к первому стремлению; вся бездарность и бессилие — ко второму. Первое представляется Ломоносовым, несмотря на то, что сам великий основатель науки в России отчасти подчинялся невольно влиянию иноземному; вто­рое — в Тредьяковском, презрителе всего русского, одежды, обы­чаев и языка, которые он называл мужицкими. Это не система, а факт исторический. Правда, что многие, даже даровитые, даже великие деятели нашей умственной жизни слабостию молодости, соблазном жизни общественной и особенно так называемого выс­шего просвещения были увлечены в худшее стремление; но все от него отставали, обращаясь к высшему, к более плодотворному началу. Таково было развитие Карамзина и Пушкина.
Но прежняя борьба была неполная и бессознательная; теперь наступает и наступило время для яснейшего сознания и для пол­ного разрешения давнишнего вопроса. С одной стороны, мы овла­дели наукою, т. е. всеми её внешними результатами, и нам остаёт­ся только развить в самих себе жизненное начало, дабы и начала науки не оставались мёртвыми, как до сих пор; с другой — мы уже начинаем сознавать яснее бессилие и бесплодность всякой под­ражательности, будь она явно рабская, т. е. привязанная к одной какой-нибудь школе, или свободная, т. е. эклектическая. Этому
311
может и должен научить нас опыт. Наконец, внутреннее колеба­ние и духовное замирание западного мира, теряющего веру в свои прежние начала и бессильно стремящегося создать новые по пу­тям чисто аналитическим, может и должно служить нам уроком, обличая перед нами слабость наших прежних образцов и ничтож­ность нашего стремления. Прежнее стремление нашей образован­ности кончило свой срок. Оно было заблуждением невольным, может быть, неизбежным, наших школьных годов. Я не говорю, чтобы не только все, но даже большинство получило уже новые убеждения и сознало бы внутреннюю духовную жизнь русского народа как единственное и плодотворное начало для будущего про­свещения; но можно утвердительно сказать, что из даровитых и просвещённых людей не осталось ни одного, кто бы не сомне­вался в разумности наших прежних путей. Остаются только ещё привычки (к несчастию, слишком крепкая цепь и которая вдруг порваться не может); остаётся в большинстве грубое неведение тех древних, но живых и вечно новых начал, к которым должно возвратиться; остаётся гордость, которая сознаёт или, по крайней мере, подозревает в себе ошибку, да признаться в ней не хочет ни себе, ни другим; остаётся, наконец, тот скептицизм, о котором я уже говорил, который потерял веру в силу формальной науки и не может ещё поверить плодотворной силе жизни. Вот препят­ствия, с которыми должно бороться и которые не могут долго устоять против убеждения истинного и глубокого. Ими объясня­ется упорство, с которым многие добросовестные и далеко не без­дарные люди отстаивают прежнее направление нашей образован­ности. Иные из них выставляют с гордым самодовольствием наши успехи в науке и художествах; но добросовестная оценка всего, что мы сделали по этим частям, не должна бы нам внушать другого чувства, кроме смирения, а разумная критика легко может пока-
312
зать, что задатки, данные искусству неучёною Русью, далеко ещё не оправданы учёною Россиею. Другие хвалятся историческим развитием нашим; но ответ старика сынку в разговоре о Суворове может быть легко приложен ко всему остальному и во всех случа­ях будет равно верен. Другие ещё извиняют нас нашею будто весь­ма недавней образованностию, но полтораста лет могли бы и долж­ны (если бы направление взятое было неложно) довести наше просвещение до высоких результатов или, по крайней мере, вы­звать зародыши великого развития в будущем; а мы, кажется, этим похвастаться не можем. Наконец, нашлись и такие люди, которые решились без дальних умозрений, назвав всех своих противников грязными варварами, спрятаться за одно великое имя Петра. Это умно, благородно и учёно, доказывает одинаковое уважение к на­уке и её правам на анализ, к истории и её постоянному развитию, к человеческой мысли и её праву на самобытность. Эти люди могут оставаться без возражения и без ответа — они сами себе улика.
Все такие явления неизбежны, но все они по внутренней своей слабости доказывают, что эпоха перерождения в просвещении на­ступила. Ещё важнее явления, доказывающие, что мы начали по­нимать не только тёмным инстинктом, но истинным и наукообраз­ным разумением всю шаткость и бесплодность духовного мира на Западе. Очевидно, что он сам сомневается в себе и ищет новых начал, утратив веру в прежние, и только утешает себя тем, что на­зывает нашу эпоху эпохою перехода, не понимая, что это самое название доказывает уже отсутствие убеждений: ибо там, где есть убеждение и вера, там есть уже радостное чувство жизни, узнавшей новые цели, а не горькое чувство перехода неизвестного. Но нам предоставлено было возвести инстинктивные сомнения западного мира в наукообразные отрицания, — и этот подвиг должно считать лучшею заслугою нашей современной науки, заслугою, которую на-
313
ше образованное общество начало уже оценивать, хотя, конечно, оценило не вполне. Так, например, прекрасные и глубокомыслен­ные статьи Ивана Васильевича Киреевского о современном состо­янии европейского просвещения, статьи, в которых строгая логика согрета тёплым чувством всеобщей любви и которым, конечно, со­временная журналистика Европы не может представить ничего равного, пробудили многие новые мысли во многих и были радуш­но приветствованы всеми. Со временем эти статьи будут поняты ещё полнее; выводы, в них заключённые, получат по большей части значение несомненных истин. Но, разумеется, анализ на этом оста­новиться не может: он пойдет далее и покажет, что современная шаткость духовного мира на Западе — не случайное и преходящее явление, но необходимое последствие внутреннего раздора, лежав­шего в основе мысли и в составе обществ; он покажет, что начало той мертвенности, которая выражается в XIX веке, заключалось уже в составе германских завоевательных дружин и римского завоёван­ного мира, с одной стороны, и в односторонности римско-проте­стантского учения — с другой: ибо закон развития общественного лежит в его первоначальных зародышах, а закон развития умствен­ного — в вере народной, т. е. в высшей норме его духовных понятий. Этой истины доказывать не нужно; ибо тот, кто не понимает, что иное должно было быть развитие просвещения при соборных уче­ниях, а иное было бы под влиянием арианства или несторианства, — тот не дошёл ещё до исторической азбуки. Примером же можно бы представить в самом западном мире Англию, которой современ­ная жизненность и исключительное значение объясняются только тем, что она (т. е. англосаксонская Англия) никогда не была вполне завоёвана, никогда не была вполне римскою и никогда вполне про­тестантскою. При этом будущем успехе анализа и, без сомнения, с ним вместе разовьётся синтез науки и жизни, успокоенной
314
и оправданной разумным сознанием: ибо стремление, отрицающее подражательность нашей образованности, не есть стремление к мёртвому и тёмному невежеству, но к науке живой, к внутренне­му освобождению её от ложных систем и ложных данных и к соеди­нению её с жизнию, т. е. к созданию просвещения.
Конечно, успехи будут медленны, и только дети наши восполь­зуются трудами наших современников; ибо, несмотря на сомнение многих в разумности прежней нашей образованности, несмотря на выражающуюся жажду и на какие-то предчувствия уже не эклектического российского, но органического русского про­свещения, никогда ещё, может быть, подражательность и смире­ние перед западным миром не были так сильны или, по крайней мере, так общи, как теперь. Но анализ начал своё дело, и это дело не может оставаться без плода. Недавно все наше просвещённое общество узнало о химическом разложении Румфордова супа из сухих костей, которым долго кормили бедных и который, не со­держа в себе ничего питательного, более способен ускорить голод­ную смерть, чем спасти от нее. Конечно, с этого открытия ещё бедные сыты не будут, но уж и того много, что постараются воз­вратиться к хлебу, бросив надежду на суп из сухих костей.
ПИСЬМО ОБ АНГЛИИ
Любезный друг!
Известное дело, что достопочтенный Беда говорит об англосак­сах-идолопоклонниках, что они должны отрекаться от Чернобога и Сибы. Егингард называет Белобога в числе саксонских богов.
315
Итак, стихия славянская в приморских саксонцах не подвержена сомнению. Но в котором из их племён можем мы её найти? Ко­ренные саксы — бесспорные германцы с примесью скандинав­ской. Юты также германцы, может быть, с примесью кимврской. Остаются варны и англы. И те, и другие, по-видимому, принадле­жат славянским семьям, но англы важнее варнов и, следовательно, могли сильнее действовать на религию всего саксонского союза и на его общественный быт, давая ему своих богов, давая его на­чальникам славянское название вледик (или владык) и вводя в обы­чай славянский суд целовальниками или поротниками, то есть присяжными. Англы перешли, как известно, из Померании, то есть из славянского поморья в Тюрингии, а оттуда к устьям Рейна, от­куда они переселились в Англию и дали ей своё имя. Имя это свя­зывается весьма ясно с именем царственного рода инглингов или енглингов (енгличей), потомков Фрейера, бога придонского, от ко­торого вели свой род енгличи скандинавские, так же как и князья англов в Англии, называя его Ингви, Ингин или Ингиуни (Ингви Фрейер, по Ара Фроде и Снорро). Итак, в имени инглинг, енглинг или англинг (енглич или англич) мы находим только носовую фор­му славянского племенного имени угличей (так же, как слово тю- ринг совпадает со словом тверич).
Так думал я прошлого года в Остенде, где приятно делил время между купаньем, шатаньем по бесплодным дюнам, пистолетной стрельбой и беседой с русскими приятелями. Надобно же посетить землю угличан, иначе англичан, которая так близка к Остенде.
Был тёплый июльский вечер. После чаю пошёл я гулять по го­роду. Часов в 10 зашёл в кофейную и вижу, что в 12 часов ночи отходит в Англию «Тритон», лучший из пароходов, содержащих прямое сообщение Остенде с Лондоном. Я поспешил домой, со­общил это известие всей моей компании, и после очень короткого
316
совещания решено было ехать. Полчаса сборов да полчаса ужи­на — и в половине 12-го отправились мы, большие и малые, на пристань. Гоголь нас проводил до пристани и пожал нам руку на прощанье. Без четверти двенадцать были мы на пароходе; в 12 часов заворчал котёл, завертелись колёса, и мы пошли.
Едва тронулись мы с места, как от колёс парохода, и от его бо­ков, и позади его побежали огненные струи. Это была игра мор­ской фосфорности. Она уже была мне известна по другим морям и не раз веселила меня в Остенде во время ночного прибоя, но ни­когда не видал я её в таком блеске: матросы говорили, что нам особенное счастье. Длинные волны яркого света, то белого, то бледно-голубого, окружали наш пароход и от него бежали вдаль, казалось, на полверсты или на версту. Одна волна гасла, дру­гая загоралась; свет брызгал от колёс; светлой змеёй бежал наш след по морю, и глаза наши не могли нарадоваться на огненную прихоть воды. Фосфоричность продолжалась около часа, слабея по мере нашего удаления от берегов; через час она прекратилась совершенно. Кругом нас была тёмная синева моря, над нами без­облачная синева неба! Мало-помалу ушли все пассажиры с палубы; я остался один, но не решался сойти в каюту. Ночь была тёплая, тишина совершенная; ни одной волны на море, множество свет­лых звёзд на небе. Пароход бежал, как лихой рысак, по пятнадца­ти узлов (около двадцати трёх вёрст) в час; машина его играла верно и ровно, как бой часов; земля, мне незнакомая, становилась всё ближе и ближе; тут было не до каюты. То ходил я по палубе, то ложился отдыхать на лавке, то заговаривал с рулевым, который мне отвечал, несмотря на запрещение, писанное крупными бук­вами, да ведь их ночью не видать. Он спросил у меня, бывал ли я когда-нибудь в Англии, и когда я сказал, что не бывал, он при­бавил с улыбкою добродушной уверенности: «О, вы полюбите на-
317
шу старую Англию!» («Oh, sir! You’ll like our old England!»). По­смотрим, сбудется ли предсказание.
Рассвело. Утро было так же тихо и безоблачно, как и ночь; толь­ко лёгкая рябь пробегала по морю, горя и сверкая от солнечных лучей.
Мало-помалу вдали на западе стал подниматься над водою белый гребень английского берега. Впереди нас, потом и вправо, и влево стали показываться паруса разной величины, потом десятки пару­сов, потом сотни; между ними там и сям чернели дымные полосы пароходов. Мы приближались к устью Темзы; берега Англии стали ниже и зеленее, кругом нас было множество отмелей. Вход в устье Темзы небезопасен даже для дружеского корабля; он был бы ещё опаснее для недруга. А входил же в него смелый голландец с поме­лом на мачте! Правда, с того времени прошло два века, и тепереш­няя Англия не Англия Стюартов; но много могут сила и воля чело­века. Мы вошли в Темзу, остановились у таможни, пересели на мел­кий пароход, также необыкновенно скорый на ходу, и пошли далее. Справа, слева, впереди нас — сотни, кажется, тысячи мачт: сильнее, живее торговая жизнь. Над водою и на небе лёгкий туман, в тумане довольно высокий берег, над ним страшная громада строений, над ними башни-колокольни, огромный купол; ещё далее верхи колонн, стрелки готических колоколен — город бесконечный, невообрази­мый. Это Лондон. По Темзе, которой ширина немного уступает ширине Невы, теснятся корабли, пароходы и лодки. Чрез неё один за одним, один другого смелее и величественнее перегибаются ка­менные мосты. Мы стояли на пароходе, не отводя глаз от этого чуд­ного зрелища в каком-то полувесёлом, полуиспуганном изумлении. Пароход шёл быстро против течения, минуя башни и мосты, двор­цы и купола; наконец, он причалил к пристани у цепного моста. В одно время с нами причаливали к ней и отчаливали от неё девять
318
пароходов, и все полны. «Что это? Какой-нибудь праздник?» Нет: здесь почти всегда то же. На пристани толпа непроходимая; по вы­сокой лестнице поднялись мы на берег — та же толпа на берегу; пошли по улицам — та же толпа на улицах. Мы добрались до трак­тира (Йоркский отель, который всем рекомендую), утомлённые не путём, а впечатлениями. Едва ли кто-нибудь может забыть въезд в Лондон по Темзе. Вечером на другой день бродили мы по городу; везде такое же многолюдство, такое же движение. Нигде художе­ственной красоты, но везде огромные размеры и удивительное раз­нообразие. Скоро узнал я Лондон довольно коротко; мне стало уютно и как будто дома. Я видел башню лондонскую с её вековыми твердынями, видел Вестминстерское аббатство с его сотнями гроб­ниц, которых малая часть была бы достаточна для славы целого на­рода, и видел, как благоговеют англичане перед величием своей старины; я видел Гошпиталь Христа, в котором ученики ходят ещё и теперь в странном наряде тюдорских времён; и Лондон стал мне понятен: тут вершины, да зато тут и корни.
Не в первый раз и немало бродил я по Европе, немало видел городов и столиц. Все они — ничто перед Лондоном, потому что все они кажутся только слабым подражанием Лондону. Кто видел Лондон, тому в Европе из живых городов (об мёртвых я не говорю) остаётся только видеть Москву. Лондон громаднее, величественнее, люднее; Москва живописнее, разнообразнее, богаче воздушными линиями, веселее на вид. В обоих жизнь историческая ещё цела и крепка. Житель Москвы может восхищаться Лондоном и не страдать в своём самолюбии. Для обоих ещё много впереди.
Два дня сряду ходили мы по Лондону, и всё то же движение, то же кипение жизни. На третий день поутру пошли мы к обедне в церковь нашего посольства. Улицы были почти пусты: кое-где по тротуарам торопливо пробегали люди, опоздавшие к церковной
319
службе. Через два часа пошли мы назад. На улицах движения не было: только по тротуарам шли толпы людей, которых лица выражали тихую задумчивость; они возвращались домой от служ­бы церковной. Та же тишина продолжалась целый день. Таково воскресенье в Лондоне. Странен вид этой пустоты, странно без­молвие в этом громадном, шумном, вечно кипучем городе; но зато едва ли можно себе представить что-нибудь величественнее этой неожиданной тишины. Мгновенно замолкли заботы торговой жиз­ни, исчезли заманки роскоши, закрылись эти цельные двухъярус­ные стёкла, из-за которых выглядывают, кажется, все сокровища мира; закрылись мастерские, в которых неутомимый труд едва может снискать себе насущный хлеб; успокоилась всякая суета; два миллиона людей самых промышленных, самых деятельных в целом свете остановили свои занятия, прервали свои забавы, и всё это из покорности одной высокой мысли. Мне было отрадно это видеть; мне было весело за нравственность воли народной, за бла­городство души человеческой. Странное дело, что есть на свете люди, которые не понимают и не любят воскресной тишины в Ан­глии: в этой непонятливости видна какая-то мелкость ума и ску­дость души. Конечно, не все, далеко не все англичане празднуют воскресенье духовно так, как они соблюдают его наружную свя­тость; конечно, между тем как на улицах видно везде благоговейное спокойствие, во многих домах, иногда самых аристократических, идут дела порока и разврата. Что ж? «Люди фарисействуют и ли­цемерят», — скажешь ты. Это правда, но не фарисействует и не лицемерит народ. Слабость и порок принадлежат отдельному че­ловеку, но народ признаёт над собою высший нравственный закон, повинуется ему и налагает это повиновение на своих членов. Пусть немец и особенно француз этого не понимают — в них непонят­ливость извинительна; но досадно, когда слышим русских или лю-
320
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]