Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
4.3. Преодоление психологии «подполья» в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
мю. Этот эпизод «Падения» Лукаш Клебан трактует как скры­тую аналогию автобиографического «любовного треугольни­ка» Богдан — Уршуля — Лукаш, а также как экзистенциаль­но-эсхатологическую параболу, смысл которой выражается противоположными максимами Камю: «Надо набраться терпе­ния и ждать Страшного суда» [36, т. 3, с. 507] и «Не ждите Страшного суда. Он происходит каждый день» [Там
же, с. 522]. Здесь Лукаш оказывается в «пограничной ситуации» вины, как и многие герои-мизантропы Герлинга-Грудзиньского. В этом контексте небезосновательно, хотя и не бесспорно мнение
24
Мариуша Вилька о том, что «микророман
“Белая ночь люб-
ви” — вопреки названию — не столько о любви, сколько об одиночестве» [14, с. 26]. Действительно, мотивы одиночества играют здесь довольно важную, но все-таки не доминантную роль. В повести «Белая ночь любви», как, пожалуй, ни в одном другом произведении, писатель ставит вопрос о любви как о
«лекарстве» от «подпольной» болезни
одиночества.
В начале повести «Белые ночи» Мечтатель переживает обострение «подпольной» болезни, когда летний Петербург едет «на дачу» («...словно забыли меня, словно я для них был и в самом деле чужой!» [24, т. 2, с. 104]. Это меланхолическое настроение героя Достоевского неразрывно связано с топосом Петербурга, который в русской литературоведческой тради­ции воспринимается «эксцентрическим»
городом (Ю. М. Лот­ман) [54, с. 209], вызывающим депрессивные состояния у его обитателей. Закономерно, что петербургский текст русской литературы связан с опытом «пограничных ситуаций» экзи­стенциализма. Например, размышляя о петербургском генези­се экзистенциализма поэта-эмигранта Георгия Иванова, в по­вести которого «Распад атома» чувствуется интертекстуаль-
24
В польской жанровой терминологии выделение повести как средне-
го эпического жанра крайне редко, чаще используется термин «мик­ророман», однако мы принимаем в качестве «рабочей» жанровую но­минацию, введенную в данном случае самим Герлингом-Грудзинь­ским — «театральная повесть» («opowieść teatralna»).
181
Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
ный отголосок «Записок из подполья» Достоевского, Р. Б. Гуль с полным правом утверждает, что «русский экзистенциализм... много старше сен-жерменского экзистенциализма» [19]. В по­вести Герлинга-Грудзиньского отсутствует прямая связь топо­са Петербурга (Ленинграда) с экзистенциальным опытом «подполья», поскольку взаимоотчуждение Лукаша и Уршули приходится, по сюжету повести, на более поздний, лондон­ский, период их биографии, в то время как художественный образ Ленинграда пропитан у польского автора сентименталь­но-идиллической эмоциональностью. Театральное представ­ление под открытым небом по мотивам повести Достоевского является наиболее отдаленным от реальности, фантастическим и аисторичным эпизодом повести «Белая ночь любви», учиты­вая то, что театральная постановка «Белых ночей» происходит в мае 1941 года, и апокалиптическая тень будущей блокады объективно создает разительный контраст с идиллическим эпизодом белых ночей, о котором рассказывается в «безмолв­ной автобиографии» Лукаша Клебана.
Ленинградский эпизод обнаруживает явное расхождение вымысла и правды в художественной структуре полуавтобио­графической повести «Белая ночь любви». Сентиментально­идиллической петербургской атмосфере повести «Белая ночь любви» противопоставляется реалистически деловой тон кни­ги «Иной мир», в которой говорится о пребывании автора в Ленинграде в ноябре 1940 года. В его воспоминаниях создается образ тюремного «антимира» Ленинграда как части ГУЛАГа, коллективного «подполья» и «мертвого дома», антитезой ко­торого является идиллическая атмосфера белых ночей в по­вести Герлинга-Грудзиньского. Таким образом, «иному миру» ГУЛАГа польский автор противопоставляет жизнеутвержда­ющий мир русской классической литературы, предлагая чита­телю противоречивый образ России в ее двух антиномичных ипостасях [58].
Во второй части «Лица Венеции» («Twarze Wenecji»), вхо­дящей в анализируемую нами повесть «Белая ночь любви», Герлинг-Грудзиньский отходит от психологических и экзи-
182
4.3. Преодоление психологии «подполья» в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
стенциальных проблем русской литературы петербургского периода, сосредоточиваясь на психологической и эстетиче­ской проблематике западной культуры, в частности — на ли­тературной мифологии Венеции, созданной гениями европей­ской культуры. Однако и в Венеции Герлинга-Грудзиньского появляется дух «подполья» по Достоевскому. По Герлингу, венецианским «гением места» является актер-комик, «слуга двух господ» и «арлекин
» Тонино Тонини. Напоминающий эпизодическую «маску» молодого старика — «поддельного юноши» из новеллы Томаса Манна «Смерть в Венеции», образ Тонино Тонини функционально более сложный, чем этот вто­ростепенный манновский персонаж, так как в нем сосуще­ствуют внешне не зависимые друг от друга психологические ипостаси, посредством которых выражается универсальная метафора Венеции как города-
театра и города-маскарада.
Персональной маской Тонино Тонини становится дове­денный им до совершенства образ главного героя комедии Гольдони «Слуга двух господ», благодаря которому знамени­тый комик воспринимается как исполнитель единственной роли, в которой маска, казалось бы, срастается с лицом. Дру­гая («подпольная») ипостась Тонино — образ отшельника, бо­лее двух десятков
лет прожившего в затворничестве по при­чине безвременной смерти жены и дочери: «Судьба велела ему сойти со сцены и одиноко ждать смерти в этой почти под­польной семейной Венеции» [118, t. 12, s. 333]. Именно это «второе я» Тонино Тонини ставит его в ряд героев Достоев­ского и Герлинга-Грудзиньского, заключенных в «тюрьме» собственного одиночества
. Экзистенциальная трагедия Тони­но выражается в клаустрофобическом описании его места жи­тельства: «Комплекс домов около пристани производил впе­чатление наглухо запертой крепости» [Там же]. По отноше­нию к Лукашу Клебану «подпольная» ипостась личности То­нино выступает в двойнической функции, учитывая «подполь­ную» сторону души самого Лукаша. Образ «арлекина» служит
него напоминанием о возможности трагедии, которая по-
для
183
Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
стигла бы самого героя в случае смерти / ухода его сестры-же­ны Уршули. В связи с этим Тонино Тонини выполняет роль венецианского двойника не только Лукаша, но и петербург­ского Мечтателя из повести Достоевского.
Образ Тонино Тонини, с одной стороны, функционально значим в композиционной структуре повести «Белая ночь любви», но, с
другой — он автономен, и в этом проявляется архитектоническое усложнение второй части повести. В функ­циональном и концептуальном аспекте фигура Тонино Тонини вводится для диалогического соположения двух театральных философий — итальянского театра масок и русского театра, наследующего традиции чеховской «Чайки». При взгляде на Тонино Тонини как на автономного героя повести, сюжетный
«перекресток
» семейной идиллии Лукаша и Уршули и недо-
сказанной трагедии одиночества Тонино Тонини создает жан­ровый потенциал полифонического романа в традициях Дос­тоевского.
Достоевский сопровождал Герлинга-Грудзиньского на протяжении всего пути, и эта творческая связь выражается на интертекстуальном уровне. Книга лагерных записок «Иной мир» представляет собой развернутый художественно-доку­ментальный «ответ»
на «Записки из Мертвого дома», а одно из последних произведений «Белая ночь любви» даже названием отсылает к «сентиментальному роману» — последнему дока­торжному произведению Достоевского «Белые ночи». Петер­бургско-венецианской «театральной повестью» Герлинг-Груд­зиньский замкнул «композиционное кольцо» своего полувеко­вого диалога с Достоевским. По содержанию этот диалог яв­лялся в меньшей
степени идеологическим и историософским, а в большей — экзистенциальным и метафизическим. Гер­линг-Грудзиньский, в сущности, обошел стороной проблему идиосинкразии Достоевского по отношению к католицизму, не придавая особого значения его антипатии к полякам. Как эмигрант-антикоммунист, он ценил идеологию романа «Бесы» и склонен был видеть в «Великом инквизиторе» не только
184
4.3. Преодоление психологии «подполья» в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
критику католической церкви, но и пророческое предзнамено­вание идеологии сталинизма. Но Герлинг-Грудзиньский ценил Достоевского не как политического публициста (хотя сам был таковым!), а как визионера человеческих душ, и одной из важ­нейших он считал тайну «подполья». Тип «подпольного» че­ловека, по словам Натаниеля Готторна, «выкидыша вселен­ной» [118, t. 5, s. 22], многократно повторяется в творчестве Герлинга-Г
рудзиньского. Однако Герлинг от Достоевского от­личается способом изображения этого психологического типа: если русский классик рассматривает его в динамике, в непред­сказуемых поворотах сознания, то автор рассказов «Башня» и «Pietà dell'Isola» изображает «подпольного» человека как ста­бильный психологический тип, во многом производный от литературных традиций Достоевского, Кафки, а также Ксавье де Местра, с чем свя
зано стереотипное однообразие типологи­ческих версий «подпольного» человека в поздней новеллисти­ке Герлинга. Однако в своем творческом завещании — пове­сти «Белая ночь любви» — Герлинг, выводя на сцену подоб­ный образ-тип, показывает оптимистический исход поединка человека с собственной «тенью» — эта «подспудная вера в лекарство любви» [Ibid., t. 12, s. 327], которая, по мнению Гер­линга-Гру
дзиньского, является эссенциальным «ядром» рус­ской литературы и, в том числе, художественного мировиде­ния Федора Михайловича Достоевского.
Заключение
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Писатели-эмигранты Милош, Гомбрович и Герлинг-Груд­зиньский внесли значительный вклад в осмысление наследия Достоевского в Польше и за ее пределами. Интерес к русскому писателю и разнообразие подходов к его творчеству отвечали идейно-эстетической программе парижского журнала «Куль­тура», с которым сотрудничали все три писателя. Основой де­ятельности журнала
Гедройца была реализация идеи диалога культур, предполагающего открытость Польши не только на Запад, но и на славянский Восток. Выбор Достоевского не только как всемирно известного писателя, но и как «нацио­нального символа» России на Западе был концептуально зна­чим для артикуляции посреднической миссии польской куль­туры в диалоге между Россией
и Западом. Одним из основных пунктов этой программы было преодоление взаимных стерео­типов и предрассудков. Руководствуясь фактом геокультурной близости Польши европейскому Востоку, а также весьма дол­гих и интенсивных отношений между русской и польской ли­тературой, писатели, входящие в круг «Культуры», считали ошибочным односторонний порядок вещей, при котором по­ляки постигали Достоевского, «глазами Запада»
русскую классику, в том числе произведения
25
. Взгляд Герлинга-Грудзинь-
ского, Милоша и Гомбровича на Достоевского не тождествен ни русскому, ни западному восприятию его творчества, и этот особый польский подход к идеологическим, психологическим,
25
Примером такой силы воздействия западного «вердикта» на само-
ощущение писателя, представляющего славянский мир, является вы­сказывание Жеромского в юношеском «Дневнике»: «Я бы хотел пи­сать так, чтобы французский критик, прочитав тургеневского “Руди­на” и мой роман, отметил, что в первом раскрыт русский характер, а во втором — польский» [30, т. 4, с. 442].
186
Заключение
философским и религиозным проблемам, поставленным Дос­тоевским, является важным элементом достоеведческой меж­культурной «мозаики».
Миссия посредничества между европейским Востоком и Западом, свойственная традициям польской эмиграции и, в частности, Мицкевичу как создателю парижского курса лек­ций «Славянская литература» 1840—1844 годов, с наиболь­шей очевидностью проявляется в творчестве Чеслава Милоша, раскрывшего перед американскими студентами
художествен­ный мир Достоевского. Милош был глубоко озабочен судьбой Европы в ХХ и XXI веках, подверженной, по его мнению, как и Россия во времена Достоевского, «эрозии религиозной ве­ры». Частичное сходство Милоша с Достоевским заключается в том, что польский поэт пережил в молодости увлечение со­циалистическими идеями, совпавшими по времени с
авангар­дистскими тенденциями его межвоенной поэзии. Послевоен­ное творчество Милоша — это уже не авангардизм, а рефлек­сивный традиционализм, поиск этической, эстетической и ре­лигиозной «абсолютной точки отсчета» и, следовательно, кри­тика постмодернистского релятивизма, пропитавшего насквозь современную западную культуру. В связи с этим естествен­ным является обращение Милоша к Достоевскому, нашедше­му
«абсолютную точку отсчета» в личности Христа.
Своеобразие польского восприятия творчества Достоев­ского заключается в том, что генезис религиозных взглядов автора «Братьев Карамазовых» Милош связывает с историей гностическо-манихейских учений раннего Средневековья, рас­сматривая мировоззрение Достоевского в едином контексте с учениями Оригена, Бёме, Сведенборга, Блейка. Впрочем, в восприятии Достоевского как «ересиарха»
узнается уже сам Милош, считавший своим жизненно-интеллектуальным кредо «странствования по краям ересей» (поэма «Теологический трактат»). Достоеведческая «оптика» Милоша (как и Стемпов­ского в статье «Поляки в романах Достоевского) сформирова­лась под влиянием идей Шестова и его интерпретационного
187
Заключение
метода, определяемого как «шестовизация» (неологизм, при­писываемый Бердяеву [52]), то есть такая интерпретация клас­сического текста, при которой угадывался скорее интерпрета­тор, чем интерпретируемый автор. Беря на вооружение метод Шестова, Милош подвергает творчество Достоевского частич­ной «милошизации», парадоксально приближаясь не к Шес­тову, а к другому, казалось, идейно полярному по отношению к
Милошу мыслителю — Константину Леонтьеву, который, критикуя «розовое христианство» Достоевского, приходит к шокирующему выводу: «Писатель... шаг за шагом, слово за словом явился у вас... почти вредным своими заблуждениями, чуть-чуть не еретиком» [49, с. 323].
Обращаясь к польскому и западному читателю, Милош настаивает на том, что не следует разграничивать и тем более противопоставлять
политико-идеологическое, религиозно-фи­лософское мировоззрение и художественное творчество авто­ра «Братьев Карамазовых». Милош справедливо утверждает, что каждое слово Достоевского проникнуто любовью к Рос­сии, беспокойством за ее судьбу в ХХ веке. Однако именно здесь возникает асимметричность взглядов Достоевского-авто­ра и Милоша-читателя, поскольку последний далеко не явля­ется приверженцем
польской национальной идеи по образцу Достоевского как глашатая русской идеи. Вероятно, именно этим фактом «космополитичности» взглядов Милоша и опре­делен спокойный и уравновешенный тон, с которым Милош (как до него и Стемповский) комментирует выпады Достоев­ского против поляков. Моментом сближения Милоша с До­стоевским и вызванными им к жизни героями
является, по словам польского автора, его «религиозный жар», страсть к решению «проклятых», «последних» вопросов бытия, как у Достоевского. Однако Милош выступает против того, чтобы связывать религию и метафизику с политико-идеологически­ми концепциями — русоцентричными или полоноцентричны­ми, и в этом аспекте Милош расходится не только с Достоев­ским, но и
со своим соотечественником Мицкевичем.
188
Заключение
Среди трех рассмотренных писателей-эмигрантов Витольд Гомбрович — наиболее последовательный интерпретатор До­стоевского по образцу «шестовизации», хотя о Шестове автор «Фердидурке» практически не высказывался. «Гомбровиза­ция» Достоевского проявляется в интерпретации романа «Прес­тупление и наказание» в «Дневнике» за 1960 год, где феномен «зеркальной совести» Раскольникова, в сущности, рассогла­суясь с религиозно-философской
концепцией Достоевского, вписывается в систему концептуальных философем самого Гомбровича: о предопределенной «незрелости» человеческой природы, о ее детерминированности «формой», о том, что «че­ловеческое есть межчеловеческое», наконец, о «людском собо­ре» без Бога как эссенциальном начале института религии.
Будучи, как и Милош, противником нациоцентрического мировоззрения, Гомбрович в пародийном романе «Транс-Ат­лантик» высмеивает мифологизированный взгляд поляков на собственную историю, основанную на идее самопожертвова­ния во имя отчизны. В свою очередь, в «Дневнике» Гомбро­вич, принципиально чуждый любым религиозным, политиче­ским и философским доктринам, противопоставляет себя ос­новным «измам», идейно близким его современникам, — ка­толицизму, национализму, марксизму, экзистенциализму. Кос­мополитическая установка Гомбровича, казалось
бы, противо­положна Достоевскому, в публицистическом и художествен­ном творчестве которого главенствующим мотивом является любовь к Родине. Однако именно борьба Гомбровича с поль­ской «формой» («...сегодня я, как Моисей, вывожу поляков из несвободы их формы, поляков из них самих вывожу» [113, t. 1, s. 59]) приближает польского писателя к карнавально-шутов­ской эксцентрике романов Достоевского
в духе «Братьев Кара­мазовых». Мировоззрение Гомбровича смыкается с основны­ми концептами литературоведческой философии Бахтина — идеями карнавальности и диалогичности литературного твор­чества. Несмотря на то что Гомбрович и Бахтин вряд ли были знакомы с идеями друг друга, их мировоззрение во многом
189
Заключение
перекликается, и сама интерпретация Гомбровичем романного творчества Достоевского коррелирует с бахтинской идеей «зер­кального» взаимоотражения партнеров по диалогу.
Историко-идеологический и нравственно-философский диа­лог Густава Герлинга-Грудзиньского с Достоевским отражен в книге польского писателя «Иной мир». «Записки из Мертвого дома» Достоевского — книга, традиционно пользующаяся по­пулярностью у польских читателей, — играет
в произведении Герлинга роль «зеркала», в котором узнает себя заключенный ГУЛАГа, читающий Достоевского. Начиная с «Иного мира» как «советской» версии «Мертвого дома», характерным при­знаком художественного мира Герлинга-Грудзиньского явля­ется книгоцентризм, заключающийся в том, что многие запу­танные жизненные, экзистенциальные вопросы осмысливают­ся автором, героем и читателем через литературный
текст, и ведущее место среди классиков мировой литературы, к кото­рым обращался Герлинг на протяжении своего долгого твор­чества, занимает Достоевский.
Как царская каторга, изображенная Достоевским, не тож­дественна ГУЛАГу, так и образ Достоевского в «зеркале» ре­цепции Герлинга-Грудзиньского не идентичен самому Досто­евскому, хотя Герлинг далек от искушений «шестовизации Достоевского, о чем свидетельствует его резонное несогласие с Гомбровичем по поводу религиозно-морального смысла ро­мана «Преступление и наказание». В своем творчестве Гер­линг-Грудзиньский уделяет большое внимание проблемам ми­зантропического индивидуализма, и в связи с этим конструи­рует в своей малой прозе — от рассказа «Башня» до повести
«Белая ночь
любви» — особый тип героя-отшельника, являю-
щегося двойником «подпольного» человека по Достоевскому. В прозе Герлинга-Грудзиньского важную роль играет испове­дальное «подводное течение», что делает его «самым русским польским писателем» [146, s. 290] (определение З. Подгужца), родственным по духу автору «Записок из подполья». Однако в отличие, например, от Гомбровича, интерес Герлинга к рус-
»
190
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]