Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография
.pdf
3.1. В. Гомбрович — читатель Ф. М. Достоевского
рой» — «герой», как у Гомбровича, а «герой» — «автор». Критик же, интерпретатор романа Достоевского, берет на себя
роль авторского оппонента, то есть если автор выступает, по
Шестову, в роли «обвинителя» главного героя, то критик обязан быть его «защитником»: «Раскольников не убийца: никакого преступления за ним не было» [94, c. 212]; «Достоевский
только
для порядка взвалил на него обвинение в убийстве»
[Там же, c. 223]; Раскольников «оказался раздавленным неиз-
вестно за что» [Там же, с. 224]. Считая Раскольникова «невиновным», наказанным «неизвестно за что», Шестов «экзистенциализирует» «Преступление и наказание», трансформируя
его в «Наказание без преступления», чем-то похожее на роман
Кафки «Процесс». Мотив невиновности Раскольникова
в интерпретации Шестова создает аналогию с основным экзистенциальным героем — библейским Иовом, хотя, разумеется, такая интерпретация является ложной, ввиду очевидной невиновности Иова и тяжести не менее очевидного преступления
Раскольникова.
Основное различие между интерпретациями Гомбровича и
Шестова заключается в том, что Шестов аподиктически, вразрез с идеологией автора,
постулирует тезис о невиновности
Раскольникова, «бунтуя» против очевидного в романе. Гомбрович, наоборот, отстраненно констатирует, что основной инстанцией, определяющей «виновность» — «невиновность»
Раскольникова, является не герой, а также не автор и не критик, а «консилиум» окружающих Раскольникова персонажей.
Главная точка пересечения парадоксалистских интерпретаций
Шестова и Гомбровича — их релятивизм, вызванный тем
, что
нивелируется роль автора, и то, что представляется в традиционном прочтении романа очевидным, становится неоднозначным и проблематичным. В конечном итоге, по Шестову и
Гомбровичу, для перехода из состояния «туманности» в состояние «определенности» необходим читатель как «последняя инстанция» в межсубъектной конфигурации романа «Преступление и наказание».
111

Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
Художественной антиципацией концепции «зеркального»
суда Гомбровича является рассказ «Предумышленное преступление» («Zbrodnia z premedytacją»), третий по очередности после «Танцора адвоката Крайковского» и «Воспоминаний
Стефана Чарнецкого» в дебютном сборнике писателя «Мемуары периода созревания» («Pamiętniki okresu dojrzewania»,
1933). По мнению Е. Яжембского, концепция «зеркальной»
совести Раскольникова и «зеркального» суда в романе Достоевского имплицитно содержится
уже в этом раннем рассказе
писателя, то есть «интерпретация основополагающей проблемы шедевра Достоевского родилась на тридцать лет раньше»
[121, s. 395]. Однако, на наш взгляд, у автора «Предумышленного преступления» еще нет такой четко скристаллизованной
концепции восприятия романа «Преступление и наказание»,
как в «Дневнике» 1960 года, хотя, несомненно, сюжет небольшого рассказа молодого
писателя содержит в себе мотивы
«зеркальности», ставшие основой поздней трактовки Гомбровичем романа Достоевского. Сигналы интертекстуального
контакта рассказа Гомбровича с романом «Преступление и
наказание» — лексема «преступление» (zbrodnia) в названии
обоих текстов, а также запутывающая читателя цитата из «Бесов» — поговорка Ставрогина, пересказываемая Шатовым и
случайно или нарочно перевираемая следователем-нарратором
Гомбровича: «
Чтобы сделать соус из зайца, надо зайца, чтобы
уверовать в Бога, надо Бога» [24, т. 10, с. 200] (ср. с текстом
рассказа Гомбровича: «...jakże — mówił Dostojewski — przyrządzić pieczeń z zająca, nie mając zająca?» [111, s. 46] — «...как
же, — говорил Достоевский, — приготовить печень из зайца,
не имея зайца?»). Однако рассказ «Предумышленное преступление», с главным героем-следователем и с
сюжетной логикой
конструируемого им «преступления», интертекстуально ориентирован не на «Бесов», а на «Преступление и наказание», а
именно на сцены трех разговоров Раскольникова со следователем Порфирием Петровичем. В ходе последней встречи с Раскольниковым Порфирий Петрович пересказывает английскую
112

3.1. В. Гомбрович — читатель Ф. М. Достоевского
поговорку, близкую по смыслу вышеприведенному афоризму
«Бесов» и вполне применимую по смыслу к рассказу «Преду-
мышленное преступление»: «Из ста кроликов никогда не составится лошадь, изо ста подозрений никогда не составится доказательства...» [24, т. 6, с. 345]. В отличие от афоризма Ставрогина, английская поговорка в устах Порфирия, не имея метафизического
подтекста, является сугубо профессиональной
по смыслу, отражая принципы работы следователя. В свою
очередь, Гомбрович, «подменяя» цитату, не только «переориентирует» читателя с романа «Преступление и наказание» на
роман «Бесы», но и «сбивает» жанровый код детективного
рассказа, подсказывая читателю возможность его расширенной интерпретации как метафизического детектива, выходящего за рамки следственного
процесса.
Интертекстуальные связи рассказа Гомбровича с романами
Достоевского, как явные, так и скрытые, указывают на афористическо-поговорочный характер речи следователей в обоих
текстах. Так, Порфирий Петрович, объясняя намеренное игнорирование им «формальностей» в ходе следствия, высокопарно сравнивает свою профессию с искусством: «Дело следователя ведь это, так сказать,
свободное художество, в своем роде-с или вроде того...» [Там же, с. 260]. В свою очередь, следователь-нарратор Гомбровича, обдумывая стратегию и тактику
действий, формулирует максиму следователя, добавляя к ней
народную пословицу: «Преступление не приходит само, господа. Преступление нужно мысленно разработать, обдумать,
выдумать — без труда не выловить и рыбки
из пруда» (польский оригинал пословицы: «pieczone gołąbki nie wpadają same
do gąbki» [111, s. 46] — «запеченный голубок сам не падает в
роток»). Использование народных пословиц является в рассказе Гомбровича софистическим трюком следователя. Прибегая
к общезначимым нравоучительным формулам, то есть как бы
включая в свою речь слово авторитетного «другого», следователь добивается позиции морального превосходства над
подо-
зреваемым, высказываясь от имени «всех», в то время как по-
113

Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
тенциальный преступник выражает только свою личную точку
зрения. Эта коммуникационная модель преступник (частное
лицо) vs следователь (рупор общественного мнения) также
присуща следственным сценам романа «Преступление и наказание». Следователь здесь выступает не только «кладезем»
общечеловеческой мудрости, сродни герою комедии Фредро
пану Иовяльскому, но и с присущим ему талантом изобретает
собственные крылатые слова
. Например, апеллируя к собственному возрасту и жизненному опыту, Порфирий поучает
Раскольникова: «Станьте солнцем, вас все и увидят» [24, т. 6,
с. 352]. Природная самоочевидность и универсальность сформулированной здесь максимы является уловкой в речи Порфирия, способом манипулирования подозреваемым, вынуждающим его признание при отсутствии фактических улик.
Роль Порфирия как изобретателя психологического
метода
раскрытия преступления зависит целиком от «состава преступления»: если преступник действительно совершал преступление (как в случае с Раскольниковым), роль следователя
позитивна, если подозреваемый не виноват, то следователь
автоматически становится отрицательным персонажем. Порфирий сам признает изъяны своего метода, рассказывая Раскольникову «болезненный случай» самооговора подозреваемого: «Тоже наклепал один
на себя убийство-с, да еще как
наклепал-то: целую галлюсинацию подвел, факты представил,
обстоятельства рассказал, спутал, сбил всех и каждого, а чего?
Сам он, совершенно неумышленно, отчасти, причиной убийства был, но только отчасти, и как узнал про то, что он убийцам дал повод, затосковал, задурманился, стало ему представляться, подвихнулся совсем, да и уверил сам себя, что он-то и
есть убийца!» [Там же, с. 265—266]. Именно этот вставной
рассказ Порфирия Петровича обнаруживает наиболее тесную
связь с рассказом Гомбровича
, однако последний переворачивает наизнанку следственный сюжет: если Порфирий уклончиво называет роль подозреваемого в смерти жертвы «неумышленной», правда, при этом добавляя — «отчасти», то
114

3.1. В. Гомбрович — читатель Ф. М. Достоевского
само название рассказа Гомбровича «Zbrodnia z premedytacją»
свидетельствует об обратном; если рассказ Порфирия имел благополучное завершение благодаря третейскому суду («...правительствующий сенат, наконец, дело-то разобрал, и несчастный был оправдан...» [24, т. 6, с. 266]), то рассказ Гомбровича
увенчался осуждением мнимого преступника («Хотя врачиэксперты кривились, глядя на эти отпечатки, говорили, что
с этим не так, как быть должно, — однако отпечатки
что-то
эти, наряду с явным признанием преступника на допросе, были признаны достаточным основанием» [111, s. 64]).
У Гомбровича следователь, подобно Порфирию Петровичу, также рассказывает подозреваемому и членам его семьи
случаи из практики, хотя, в отличие от Порфирия, эти нарративные вставки являются не
проявлением самокритики, а
вспомогательным инструментом давления на подозреваемого,
в котором основным фактором является психологический закон, отвечающий не только рассказу Гомбровича, но и роману
Достоевского: «Настоящее преступление происходит всегда в
душе» [Ibid., s. 53]. В подтверждение этого постулата гомбровичевский следователь приводит ряд примеров «предумышленных преступлений», кажущихся, исходя из фактической
стороны дела, малозначимыми
случайностями: племянник
вгоняет в спину своего дяди-благодетеля булавку («Такое
большое психологическое преступление и такой маленький,
незаметный физический след, маленькая дырочка в спине от
укола булавкой» [Ibid.]); жена, будучи тайным врагом своего
мужа, «нечаянно» сказанным словечком о том, что он съел
вместе с малиной белого жирного червяка, вызывает у супруга
отвращение
к пище, приступы тошноты и рвоты, приведшие к
смерти; «в одном аристократическом семействе сын убил
свою мать тем, что неустанно повторял раздражающее ее словечко: — Пожалуйста, сядьте!» [Ibid., s. 54]. Рассказываемые
следователями истории показывают, что образ Порфирия Петровича психологически более сложен, он будто бы сам перед
собой опровергает собственное убеждение в верности психо
-
115

Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
логического метода раскрытия преступления, приводя контрдоводы, тогда как отсутствие сомнений у анонимного следователя из рассказа Гомбровича примитивизирует этого героя:
он совершает только те действия и приводит те аргументы, которые лишают подозреваемого «лазейки».
Рассказ «Предумышленное преступление» представляет
собой художественную реализацию критической интерпретации Гомбровичем психологического метода Порфирия Петро-
. Автор рассказа показывает, как подобный метод может
вича
превратить подследственного в марионетку судебных властей:
из дурного настроения или скверного характера следователь
может манипулировать эфемерными уликами (вроде таракана,
находящегося на полу в комнате покойника) или демонстрировать перед подозреваемым «искусство» психологической
«проницательности», создавая повод для ареста и суда на пустом месте
и, более того, добиваясь того, чтобы потенциальный осужденный сам же стал помогать следователю, устраняя
неясности дела.
Представляется вероятным, что толчком к созданию рассказа «Предумышленное преступление» послужило допущение Шестова в работе «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше» (1900): «Мне кажется, что, если б он (Достоевский. —
М.) мог, не запутывая слишком романа, так сделать, чтоб
Л.
Раскольников ударил топором старуху уже после того, как она
умерла раньше естественной смертью — он бы это сделал, и
потом все-таки заставил бы Раскольникова угрызаться, отдать
себя в руки правосудия, пойти на каторгу и т.
д.» [94, с. 46].
Именно так герой «Предумышленного преступления» Антоний, сын покойника, «дозревает» до признания, улаживая «пустую формальность» — душит холодный труп своего отца,
облегчая работу следователю.
Если в «Преступлении и наказании» практически все события представлены с «внутренней» точки зрения Раскольникова, то рассказ «Предумышленное преступление» основан на
приеме обратной перспективы
— на восприятии следователем
116

3.1. В. Гомбрович — читатель Ф. М. Достоевского
обвиняемого и окружающей его обстановки в доме подозреваемого. Не следователь «отзеркаливает» поведение подозреваемого (Порфирий Петрович, например, довольно часто пользуется приемом «отзеркаливания» слов и невербального поведения (например, смеха) Раскольникова), а наоборот, подозреваемый Антоний становится «зеркалом» поведения следователя: психологическая напряженность передается от следователя
к подозреваемому и в
итоге приводит к тому, что подозреваемый принимает навязанный ему следователем образ «преступника» как якобы имеющий место в действительности. С другой стороны, мать Антония и его сестра Цецилия, введенные
Гомбровичем в действие по аналогии с матерью Раскольникова и его сестрой, в восприятии следователя являются сообщниками подозреваемого.
Присутствие обеих героинь позволяет
внести поправку в вышеприведенную гипотезу Е. Яжембского, предположившего, что гомбровичевская интерпретация
«зеркального» суда в романе Достоевского зародилась в процессе написания Гомбровичем рассказа «Предумышленное
преступление». Но в этом рассказе мы видим не «зеркальный»
суд над Антонием всех окружающих его персонажей, а активность исключительно одного
персонажа — следователя, «гипнотизирующего» своими «проницательными» догадками все
семейство. В отличие от интерпретированного Гомбровичем
Раскольникова, не Антоний «отзеркаливает» неодобрительное
поведение «других», а инсинуации следователя «отзеркаливаются» в вербальном и невербальном поведении окружающих
персонажей. В отличие от гомбровичевской концепции «зеркального» суда романа «Преступление и наказание» в идейном
содержании «Предумышленного преступления» определяю
щую роль играет демонический фактор, однако, вопреки видимости, следователь не является персонификацией демонического начала. Он выступает не режиссером-инициатором, а
актером-исполнителем, действие которого предопределено
профессиональным амплуа следователя. «Форма» в рассказе
Гомбровича играет принципиальную роль, в отличие от «Пре-
-
117

Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
ступления и наказания» Достоевского, в котором Порфирий
демонстрирует пренебрежение «формальностями». В сюжете
рассказа Гомбровича происходит «демоническая мобилизация
формы» [116, s. 35], то есть «форма» подчиняет себе весь персонажный мир «Предумышленного преступления». Таким образом, концепция «зеркального» суда в рассказе Гомбровича
«Предумышленное преступление» имеет не антропологическую, а демонологическую обусловленность.
3.2. Традиции Ф. М. Достоевского
в пародийно-игровой трансформации В. Гомбровича
(романное творчество и «Дневник»)
Как верно заметил М. Гловиньский, литературные и культурные традиции, как правило, осваиваются Гомбровичем в
форме «конструктивной пародии» [110]. В связи с этим, начиная с дебютного сборника рассказов «Мемуары периода созревания», Гомбрович охотно прибегает к пародированию текстов мировой классики (например, Достоевского, Данте,
Шекспира). По утверждению Я. Марганьского, в
стоевским Гомбрович вступает уже в своих юношеских «Мемуарах...», причем в качестве одного из основных предтекстов
гомбровичевской прозы являются «Записки из подполья» Достоевского. Также Марганьский проводит типологическую
связь произведений Гомбровича с жанром «философской повести», создателем которого был Вольтер. По утверждению
Марганьского, Гомбрович создает в своем творчестве
бесконечных опосредований» [133, s. 140], например выходов
«за пределы Канта к авторам философских повестей» [Ibid.,
s. 161]. Взаимодействие литературы и философии в пародий-
ной трансформации Гомбровича предстает, в формулировке
литературоведа, в виде «инскрипций» и «медиаций»: «Гомбрович... обращается к классическим философским текстам
всегда с “недобрыми намерениями” — он цитирует, парафразирует, травестирует, пародирует их, обнаруживая
диалог с До-
«ряд
навязанные
118

3.2. Традиции Ф. М. Достоевского в пародийно-игровой трансформации В. Гомбровича
каноном медиации не для того, чтобы мысль “выразить”, но
чтобы подвергнуть ее “осмотру”, “испытанию”, “опредмечиванию”» [133, s. 147].
У Гомбровича собственная, отличающаяся от Достоевского художественная философия, последовательно реализуемая
им во всем творчестве. От раннего периода (межвоенного) к
позднему (эмигрантскому) модифицируется система художественных приемов, однако сохраняется философско-мировоззренческий «каркас» его творчества
, включающий в себя идею
межчеловеческого диалога, осуществляемого посредством
борьбы и игры с формой. Мысль о несамодостаточности «я»,
пытающегося утвердиться в игровом диалоге с «другими», отражена в авторском концепте «незрелости» — пародийно вывернутом наизнанку кантовском понятии Просвещения, трактуемом как «выход из незрелости» (см. эссе «Ответ на вопрос:
Что такое
Просвещение?», 1784). Выдвигая противоположный
Канту тезис о том, что «выход из незрелости» никогда не является необратимым и что изнанкой любой «зрелости» всегда
является не до конца преодоленная «незрелость», Гомбрович
пародийно переосмысливает кантовскую идею Просвещения,
«сталкивая» ее с проблематикой творчества Достоевского, в
частности, с темой «преступления и наказания». Так, нарратор
романа «
Фердидурке» недвусмысленно дает понять, что в глазах «зрелых» людей «незрелость», как правило, представляется преступным и, соответственно, наказуемым свойством:
«Ибо для зрелых нет ничего более отвратительного и ненавистного, чем незрелость... Если они унюхают где-нибудь незрелость, если они унюхают юнца и сопляка — они тотчас же
набросятся на
него, заклюют, как лебеди гадкого утенка, растерзают сарказмом, иронией, издевкой, не позволят гадить в
свое гнездо подкидышу из мира, который они давно оставили»
[17, с. 17]. С другой стороны, в сознании героев романа «Братья Карамазовы» «незрелость» выглядит таким недостатком,
который легко оборачивается достоинствами. Например, в
главе III «Братья знакомятся» (книга пятая «Pro et contra»)
119

Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
Алеша обнаруживает это качество в своем брате Иване
(«...ты... такой же молодой, молоденький, свежий и славный
мальчик, ну желторотый наконец мальчик!» [24, т. 18, с. 209]),
что сам «умный» Иван подтверждает без какой-либо неловкости, — наоборот, с явным удовольствием. Апология «незрелости» героев Достоевского, несомненно, ближе Гомбровичу,
чем кантовский императив «выхода из
незрелости».
Провокативный вызов Гомбровича Канту содержится в
«Дневнике» за 1965 год, и здесь также не обходится без интертекстуального посредничества Достоевского: «Когда я читаю, /
Когда я пишу, / Когда я принимаю участие, / Когда я функционирую, / Везде и всюду натыкаюсь на закон: / ЧЕМ УМНЕЕ, /
ТЕМ ГЛУПЕЕ» [113, t. 3, s. 246]. Этот афоризм Гомбровича
является инверсированным пересказом
максимы Ивана Карамазова из главы «Братья знакомятся». Объясняя, почему он
начал разговор с Алешей так, что «глупее нельзя начать», герой Достоевского приходит к парадоксальному выводу: «...чем
глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем яснее. Глупость коротка и нехитра, а ум виляет и прячется. Ум подлец, а глу
пость пряма и честна» [24, т. 14, с. 215]. Уподобляясь Ивану
Карамазову в его «коротких» и «прямых» высказываниях,
Гомбрович в «Дневнике» атакует Канта как символ просвещенческого «ума». Здесь происходит травестирование сцены
романа «Преступление и наказание», в которой Раскольников
излагает теорию «двух разрядов». «Приписывая» Канту мысль
о делении человечества на две части — «умных»
и «глупых»,
Гомбрович дает понять, что остается большой процент людей,
не исправленных Просвещением, и намекает на возможность
радикальных способов устранения «глупости». Соотнося
«Критику чистого разума» с «Преступлением и наказанием», а
образ немецкого философа — с Раскольниковым, приводящего в пример «великих людей» как потенциальных или явных
преступников (см., например, высказывание героя: «
Прав,
прав “пророк”, когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-ррошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая
-
120
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
