Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография
.pdf
4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
ловеческой этики. В связи с этим абсолютно справедливо суждение Т. Сухарского: «И если бы... были бы отменены законы
времени... если бы произошла неожиданная встреча разжалованного петрашевца с “полячишкой Грудзиньским”, Федор
Михайлович не заметил бы в Густаве Иосифовиче типичных,
так раздражающих его черт “кичливого ляха”» [153, s. 36].
Во вставном рассказе «Огрызок» («Ochł
ap») Герлинг-Грудзиньский рассказывает о том, как отдельно взятый заключенный становился изгоем не по национальному, а по идеологическому признаку. Это случай Горцева — бывшего сотрудника НКВД, брошенного своими же коллегами на растерзание
жертвам. Горцев в восприятии Герлинга — фанатичный приверженец «религии» государства, «партии и правительства»
(«два магических слова
», выговариваемых с «улыбкой униже-
ния и подобострастия» [118, t. 1, s. 65]). Историю трагически
закончившегося пребывания Горцева в лагере автор предваряет комментарием: «Для сотен тысяч Горцевых большевизм
является единственной религией, единственным взглядом на
мир, которому их научили в детстве и молодости... Для людей
типа Горцева ослабление веры в коммунизм, единственной
веры, которой они руководствовались
до сих пор в жизни,
должно быть равнозначно потере пяти основных чувств, с помощью которых постигается, определяется и оценивается окружающий мир. Поэтому тюрьма почти никогда не могла быть
для них побудителем к отмене священного обета; они относились к ней скорее как к преходящей изоляции за нарушение
орденской дисциплины
, ожидая дня освобождения с еще более
безотказным смирением» [Ibid., s. 66]. Горцев — амбивалентная фигура, одновременно палач и жертва, представитель репрессивного аппарата и человек с трагической судьбой. В сознании Горцева любая подлость и жестокость являются оправданными, если они служат интересам «партии и правительства». Однако, преданно служа государству, он в
итоге сам предается государством — таким образом, чтобы застраховаться
от возможных взрывов недовольства, власти «выпускают
пар», сдавая «одного из своих».
151

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
Персонажами морального падения «Записок из Мертвого
дома» и «Иного мира» являются, прежде всего, доносчики,
предатели, которые, как и представители «середины», стремятся к выживанию, но, в отличие от «середняков», отступаются от традиционных норм морали. Сюжетный инвариант
подобных лагерных драм — договор Фауста с дьяволом, однако в лагерном тексте подобный «договор
» вызван не тягой к
познанию или к созидательному действию, как, например, у гётевского Фауста, а физической слабостью человеческой натуры. Извлекая урок из своего пребывания в лагере, Герлинг с
пессимизмом пишет о том, что «нижняя граница инстинктивной выносливости и изворотливости человеческого тела, за
пределами которой мы привыкли рассчитывать
на силу воли
или сознательное действие духовных ценностей, вообще не
существует; другими словами — нет такой вещи, которой человек не сделал бы из-за голода или боли» [118, t. 1, s. 171].
Другим пессимистическим выводом, свидетельствующим о
низком «пороге» моральной устойчивости человека, является
то, что для лагерной антиморали характерна толерантность к
доносчикам и предателям — их поступки
не вызывают отторжения в лагерном сообществе. Неслучайно глава «В тылу
Отечественной войны» предваряется эпиграфом из «Мертвого
дома» Достоевского: «В остроге доносчик не подвергается ни
малейшему унижению; негодование к нему даже немыслимо.
Его не чуждаются, с ним водят дружбу, так что если б вы стали в остроге доказывать всю
гадость доноса, то вас бы совершенно не поняли» [24, т. 4, с. 37]. В этой главе Герлинг рассказывает о своей «братской» лагерной дружбе с Махапетяном, закончившейся, неожиданно для героя-автора «Иного
мира», тем, что Махапетян сделал на него донос. Как и другие
доносчики, Махапетян далеко не вызывает презрения окружающих, наоборот
, он пользуется несомненными преимуществами, вызванными его близостью администрации лагеря.
Сам по себе Махапетян не становится объектом художественного наблюдения в «Ином мире» — мы не находим его порт-
152

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
рета, характеристики, биографии. Присутствие этого персонажа в тексте ограничивается той роковой ролью, которую он
играет в судьбе автора. Это умолчание является минус-приемом, за которым скрывается сильное эмоциональное переживание, доходящее до гнева. Конечно, Герлинг далеко не был
безразличен к вопросу, какие обстоятельства привели к формированию аморального облика
его мнимого друга и, тем более, как сложилась его дальнейшая жизнь. Однако проблему
Махапетяна автор намеренно обходит молчанием, стремясь,
таким образом, к максимальной объективности и бесстрастности психологического исследования и раскрывая тему морального падения личности в лагере на другом примере, не имеющем непосредственного отношения к судьбе героя-
автора.
Рассказ-эпилог «Иного мира» «Падение Парижа» интертекстуально перекликается не только с «Записками из Мертвого дома», но и «Записками из подполья» Достоевского, а также с повестью Камю «Падение»: «Париж пал. ПАРИЖ. ПАРИЖ. В это трудно было поверить, но даже людям самым простым, людям, которые никогда не
были во Франции, падение
Парижа предвещало смерть последней надежды...» [118, t. 1,
s. 310]. Кольцевое обрамление «Иного мира» соединяет мотивы падения отдельно взятой личности и деградации всей европейской цивилизации. Принесший недобрую весть о капитуляции столицы Франции в 1940 году еврей из Гродно по окончании войны встречается с героем-автором, чтобы облегчить
душу
, рассказав о том, что ради собственного спасения он сделал в лагере донос на четырех заключенных-немцев. В «Дневнике, писавшемся ночью» Герлинг-Грудзиньский говорит о
том, что контроверсивный отказ героя-повествователя сказать
еврею из Гродно слово «Понимаю» вызвал «многочисленные
возражения (среди прочего учительница одной из школ в
Польше прислала
мне выпускные сочинения лицеистов, в знаменательном большинстве протестующие против окончания
моей книги)» [Ibid., t. 11, s. 104]. Такая коллизия по линии автор — читатель обусловлена тем, что морально-ригористиче-
153

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
ская суровость автора (протестантская по духу17) расходится с
принятой в католической стране традицией покаянной исповеди, согласно которой, хотя не все грехи могут быть прощены, принимающий исповедь должен с необходимой долей сочувствия отнестись к исповедующемуся, прилагая усилия для
того, чтобы хотя бы понять мотивы его деяний. Тем более
смягчающим обстоятельством являются муки совести, испытываемые этим анонимом за свой проступок, который бы он
никогда не совершил в нормальных условиях. Обусловленное
горьким опытом обманутой дружбы и предательства, это спорное решение героя-автора отвернуться от сломленного лагерем еврея из Гродно продиктовано личными, субъективными
причинами: «Я вернулся с таким трудом к людям и должен
был теперь
от них убегать? Нет, я не мог произнести этого
слова» [118, t. 1, s. 315]. Таким образом, герой-автор «отворачивается» не только от этого отдельно взятого персонажа, но и
от всего «иного мира», и в этом решении, безусловно, присутствуют моменты расхождения с Достоевским, почвеннические
ориентиры которого определяют невозможность дистанцирования авторской индивидуальности от
общенародного «мы»,
хотя рассказчик Достоевского Горянчиков все же имеет точки
пересечения с героем-автором «Иного мира».
В книге Герлинга-Грудзиньского соименный автору геройнарратор, так же как и фиктивный повествователь «Мертвого
дома», на протяжении большей части произведения занимает
позицию держащегося в тени наблюдателя и комментатора.
В «Записках из Мертвого дома» эта
нарративная дистанция
обусловлена необщительным характером Горянчикова, «главнейшей задачей» которого было «как можно подальше спря-
17
Конфессиональная идентичность Герлинга-Грудзиньского — поис-
тине сложный вопрос. Воспитанный в лоне иудаизма, Герлинг в зрелом возрасте принял католичество, а в поздний период своего жизненного и творческого пути утверждал, что духовно ему ближе протестантство, чем католичество, — см. интервью Эльжбете Савицкой
[150, s. 119—120].
154

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
таться от всего света» [24, т. 4, с. 7]). Подобный комплекс «отстраненного» нарратора характерен для прозы Герлинга-Грудзиньского. Так, в «Дневнике, писавшемся ночью» («Dziennik
pisany nocą», 1971—2000) он дает следующую формулу авторского присутствия в тексте: «А в левом нижнем углу, по образцу некоторых полотен итальянского Ренессанса, миниатюрный и едва набросанный автопортет
наблюдателя и хрониста» [118, t. 4, s. 389]. Акоммуникативность авторской формулы «Дневника» Грудзиньский обосновывает соображениями
экзистенциального порядка: «В человеке есть и должна быть
сфера, в которую никто, кроме Бога, не сумеет и не имеет права проникнуть» [Ibid., s. 96—97]. В другом месте «Дневника»,
ссылаясь на Томаса Манна и Шамиссо, Герлинг-Грудзиньский
формулирует максиму, являющуюся аллегорией осознанного
авторского «ухода» со «сцены»: «Человеку, лишенному тени,
рекомендуется пребывание в тени» [Ibid., s. 89—90], и здесь
присутствует не менее очевидный момент сближения с самоопределением нарратора «Записок из Мертвого дома». Однако
сходство автора-героя «Иного мира» с Горянчиковым как рассказчиком «Записок» Достоевского не является полным. В одной из завершающих глав «Иного
мира» «Мука за веру» («Męka za wiarę») автор-повествователь Герлинг-Грудзиньский перестает быть сторонним наблюдателем судеб разных обитателей
лагеря и выступает в роли протагониста лагерной драмы —
участника отчаянного бунта шести польских заключенных,
требующих амнистии у лагерного начальства на основании
польско-советского договора 1941 года, что, в итоге, приводит
героя-автора к
освобождению из лагеря.
Бунт за свободу, обернувшийся для Герлинга-Грудзиньского и его товарищей наказанием в виде заключения в изолятор, стал критическим моментом всего лагерного повествования — моментом испытания одиночеством. Здесь выворачивается наизнанку трагическая ситуация повседневного лагерного
бытия, ядром которой была проблема острого дефицита одиночества. Оказавшись в больнице
, автор-герой переживает вре-
155

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
менное «воскресение» своего «я», вызванное уникальной для
лагеря возможностью уединения: «Только во всепоглощающей пустоте одиночества, во тьме, стирающей контуры
внешнего мира, можно было почувствовать себя самого аж до
границ сомнения, которое внезапно позволяет осознать собственное ничтожество перед пугающей огромностью вселенной. Если это состояние имеет в себе что-то
от мистики, если
оно толкает человека в объятия религии, то я был тогда религиозен, богохульно молясь в душе: “Боже, дай мне одиночество, ведь я ненавижу людей”» [118, t. 1, s. 134]. Здесь прослеживается сходство экзистенциальных ситуаций авторанарратора «Иного мира» и Александра Петровича Горянчикова, пишущего в начале «Записок» о том, что
пребывание на
каторге радикально изменило его взгляд на проблему общительности и уединения: «Усатый унтер-офицер отворил мне
наконец двери в этот странный дом, в котором я должен был
пробыть столько лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле, я бы не мог иметь даже
приблизительного понятия. Например, я бы никак не мог
представить себе: что страшного и мучительного в том, что я
во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не
буду один? На работе всегда под конвоем, дома с двумястами
товарищей и ни разу, ни разу — один!» [24, т. 4, с. 11]. Потребность одиночества, испытываемая рассказчиком «Записок
из Мертвого дома», отражает состояние, присущее самому
автору, в чем Достоевский признается в известном исповедальном письме Н.
Д. Фонвизиной, датируемом январем-фев-
ралем 1854 года: «Быть одному — это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме
сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом или заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года» [Там же, т. 28,
. 1, с. 177]. Думается, что именно на каторге выкристаллизо-
кн
валось острокритическое отношение Достоевского к идее общечеловеческого «муравейника», выраженной им в «Зимних
заметках о летних впечатлениях» и, гораздо позже, в поэме
156

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
Ивана Карамазова «Великий инквизитор». В этом контексте
«молитва» об одиночестве узника Герлинга-Грудзиньского
воспринимается как актуализация психологического и экзистенциального опыта Достоевского, который русский классик
подробно описал в «Записках из Мертвого дома» и «Записках
из подполья». Мотивы борьбы заключенного в экстремальных
условиях за собственное «я» объединяют «Записки из Мертво-
дома» Достоевского с творчеством не только Герлинга, но и
го
других польских и русских писателей ХХ века, о чем справедливо пишет Р. Пшибыльский: «...многие современные нам
прозаики, от Боровского и Анджеевского до Пастернака и
Солженицына, давая свидетельство пережитых событий, писали продолжение каторжных наблюдений Достоевского»
[147, s. 158].
Эмигрантский период жизни Герлинга-Грудзиньского
перевернул наизнанку жизненную философию польского писателя, в результате чего одиночество превращается из вожделенного состояния в проклятие, оно приносит страдание, вызывающее даже мысли о самоубийстве. Тема одиночества как
проклятия является экзистенциальной «красной нитью» диптиха «Крылья алтаря». Герои обоих рассказов — «Башня» и
«Pietà dell'Isola» — это люди, обреченные на одиночество.
Среди них выделяются положительные герои, обреченные, подобно библейскому Иову, на безвинное страдание (прокаженный из Аосты в «Башне» и каменщик Себастьяно в «Pietà
dell'Isola»), и их антагонисты, одиночество которых сопряжено
с сознанием неискупленного греха (соответственно учитель из
Турина в «Башне» и падре Рокка в «Pietà dell'Isola»). Именно в
уста последнего Герлинг-Грудзиньский вкладывает
молитву,
смысл которой диаметрально противоположен «богохульной
молитве» об одиночестве в «Ином мире»: «Signore, Iddio Pad-
re, non chiedo molto: sia fatta la Tua Volontà, ma non mi lasciar
morire solo» («Господи, Боже Отче, не прошу о многом: да бу-
дет воля Твоя, но не позволь мне умирать одному» (ит.)) [118,
t. 2, s. 103—104].
157

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
Подведем предварительные итоги, связанные с опытом художественного диалога Герлинга-Грудзиньского с Достоевским в послевоенное пятнадцатилетие (1945—1960), когда,
среди прочего, Герлингом были созданы книга лагерных записок «Иной мир» и повествовательный диптих «Крылья алтаря», открывший экзистенциально-метафизический период в
творчестве писателя. При явных отличиях исторического контекста писательского становления Герлинга
-Грудзиньского от
каторжно-ссыльного периода в биографии Достоевского обращает на себя внимание закономерность обращения польского писателя к творчеству автора «Записок из Мертвого дома».
Сам факт прочтения книги Достоевского стал в жизни Герлинга провиденциальным стечением обстоятельств, подтверждением теории «коинциденции» как «таинственного узора человеческого бытия и судьбы»
и «доказательства бытия Божьего»
([118, t. 5, s. 257]; см. также мою статью: [57, с. 226—227]).
«Записки из Мертвого дома» Достоевского вошли в круг важ-
нейших книг жизни и творчества Герлинга-Грудзиньского, наряду с Книгой Иова, рассказом Ксавье де Местра «Прокаженный из города Аоста», «Итальянскими хрониками» Стендаля,
«Дневником чумного года» Даниеля Дефо, «Колымскими рассказами» Варлама Шаламова. В диалоге с этими текстами, а
также с классической живописью Ренессанса и барокко, определился облик Герлинга-Грудзиньского как писателя, исследующего пути страдающей личности, напоминающей Христа.
Несмотря на глубокую погруженность в творчество Достоевского, Герлинга-Грудзиньского периода 1950-х годов было бы
неверно считать «героем», сошедшим со страниц
произведений Достоевского. Несмотря на то что наиболее заметные герои «Иного мира» Наталья Львовна и Костылев будто бы вышли из-под пера автора «Записок из Мертвого дома», геройавтор «Иного мира» выпадает из орбиты «загипнотизированности» Достоевским, но тем самым, как ни удивительно, еще
более приближается к религиозно-
философскому кредо Досто-
евского. Если, подобно парадоксалистам Достоевского, выше-
158

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
упомянутые герои «Иного мира» искали надежды на пути «самоосвобождения через самоубийство», то герой-автор «Иного
мира» ищет и находит эссенциально необходимую связь между надеждой и жизнью. Несмотря на то что эпилог «Иного мира» «Падение Парижа» указывает на принципиальные расхождения с Достоевским, сущностью которых являются ценностные различия
между западноевропейским индивидуализмом и
восточноевропейской соборностью, центральной темой творчества Герлинга становится сакрализация страдания. Обращение к образу страдающего Бога — Христа в творчестве Герлинга-Грудзиньского является важнейшим совпадением с
творческим наследием Достоевского, «символ веры» которого,
согласно выше цитированному письму Н. Д. Фонвизиной, состоял в предпочтении «истине» Христа.
4.2. Рефлексия Г. Герлинга-Грудзиньского
над проблемой мизантропии у Ф.
и образ «подпольного» Неаполя в сопоставлении
с «подпольным» Петербургом
В размышлениях над проблемой мизантропии особое место занимает повесть Достоевского «Записки из подполья»,
генетически связанная — при опосредующей связи «Записок
сумасшедшего» Гоголя [28] — с комедией Грибоедова «Горе
от ума» и с ее зарубежным прообразом комедией «Мизантроп» Мольера, а также интертекстуально перекликающаяся с
повестью «Племянник Рамо» Дидро [20]. Эта же тема поему преломилась в «Ином мире» Герлинга-Грудзиньского, в
мизантропической молитве осужденного («Боже, дай мне одиночество, ведь я ненавижу людей»), отзывающейся в умонастроениях героев «итальянской» метафизической прозы Герлинга-Грудзиньского конца 1950-х годов. Тема мизантропии
не выходила из его поля зрения и в поздний период творчества, о чем
свидетельствует высказывание из письма Эльжбете
Савицкой от 14 апреля 1997 года — комментарий к картине
М. Достоевского
сво-
159

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
Питера Брейгеля «Мизантроп»: «Не отрезай себя, мизантроп,
от людского окружения, иначе от тебя отрежут твое же. Погруженный в мизантропию, ты сам подвергаешь себя угрозе.
Нет, я не мизантроп, я люблю общение с людьми, которые мне
нравятся... но если я принимаюсь за писательство, для меня
неизбежно состояние сосредоточенного одиночества... я явля
-
юсь мизантропом в период писания...» [150, s. 135—137]. Однозначно осуждая мизантропию как порок, оборачивающийся
неизбежными и невозместимыми потерями для носителя соответствующих настроений, Герлинг амбивалентно оценивает
писательскую «мизантропию» как профессиональный «изъян»,
заключающийся в объективной потребности в уединении —
«уходе в подполье» — и связанном с этим вынужденном обрывании связей с ближним и дальним
окружением.
В качестве примера «мизантропии» в таком профессионально-условном понимании Герлинг приводит адресованное
Фелиции Бауэр письмо Кафки от 14 января 1913 года, автор
которого, признаваясь в своей склонности к уединению, заявляет: «...лучшим образом жизни было бы, если бы меня заперли с пером, бумагой и лампой в самом дальнем помещении
длинного подвала» [39, с. 202]. Упомянутое письмо Кафки
польский писатель называет «манифестом “подвальной” литературы», которая, по мнению Герлинга, получила небывалое
распространение в литературе авангарда и постмодерна, затосковавшей «по невидимым источникам и корням», когда «приверженцы и подражатели Кафки лелеют мечты о все более
глубоких подвалах» [118, t. 5, s. 213]. При этом генезис кафкианской «подвальной
» литературы Герлинг возводит не к французской метафоре «башни из слоновой кости», а именно к
«подполью Достоевского» [Ibid.].
Однако, по Герлингу-Грудзиньскому, в намеренном уходе
от читателя не обязательно скрывается «подпольно»-мизантропическая писательская психология. Уединение творческого
человека трактуется как «выход» за границы литературы, открытие религиозного измерения искусства, молитвенное об
-
ращение к Богу. Имплицитно религиозным, по мнению Гер-
160
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
