Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
2.3. Ч. Милош как автор поэмы «Теологический трактат» в диалоге с Ф. М. Достоевским
стихиями божьими, поэтому может он, исследуя до глубины сам себя, проникнуть в бездну страданий, называемую Адом, вознестись к вершинам, называемым Небесами, и войти в се­редину, внутренний центр бытия, называемый воистину Бо­гом» [136, s. 5]. Обращение Милоша, при посредничестве Миц­кевича, к учению Бёме обнаруживает скрытый параллелизм «Теологического трактата» с философскими воззрениями Н. А. Бердяева, считавшего, что духовная диалектика Бёме с его «антиномическим отношением к злу» [6, с. 72] имеет общ­ность с религиозной философией Достоевского.
Важными идейными составляющими «Теологического трактата» являются «путешествия по окраинам ереси», следы многолетнего увлечения «знанием тайным многих столетий» [142, t. 5, s. 228], в том числе «склонность к особой, / почти манихейской разновидности христианства» [Ibid., s. 241]. Поэт проводил
глубинную связь между манихейским «unde ma­lum?» и проблематикой русской словесности (прежде всего творчества Достоевского), превосходящей, по мнению Мило­ша, польскую литературу своей сложностью, глубиной и уни­версальностью. В книге «Родная Европа» (глава «Россия») в качестве примера «загадочной русской души» Милош приво­дит случай расстрела немецкого военнопленного советскими солдатами, называемыми Милошем «законными наследника­ми тех самых даров, из которых черпали Достоевский и Тол­стой» [140, s. 146]. Автора тогда поразило отсутствие какой­либо ненависти, более того — признаки сочувствия к расстре­лянному немцу со стороны воинов Красной армии. Парадок­сальное объяснение этой разорванности между «намерением и поступком» польский эссеист находит в глубине веков — в ис­тории восточнохристианских еретических
течений: «Из беспо­щадности природы и беспощадности общественного порядка сектанты черпали уверенность, что мир (находится. — Л.
М.)
под безраздельной властью Сатаны. Только царство Божие должно было отменить его закон, тождественный закону со-
91
Глава 2. Ч. Милош и Ф. М. Достоевский: теологический диалог
творения. Поэтому русские мистические писатели полагали, что в день, когда наступит царство Божие, будет спасен не только человек, но также и муха, и муравей» [140, s. 149]. В интервью С. Фролов свою гипотезу генетической связи между богомильством и «очарованием Зла» в русской литера­туре Милош обосновывает следующим образом: «Я видел определенные связи (русской литературы
. — Л. М.), очень давние, у истоков православия, с ересью, например, с болгар­ской ересью богомилов, или манихейцев, которые считали злыми и мир, и материю. Предполагаю, что это могло как-то просочиться в раннее православие. Очарование Злом есть ве­ликая сила русской литературы, оно способствовало реалисти­ческому видению действительности, а не ее
приукрашиванию» [141, t. 1, s. 271—272]. Догадка Милоша о манихейском гене­зисе русской литературы нам представляется одним из приме­ров искаженного чтения произведений русской классической литературы в польской критической мысли, однако симптома­тично, что в польском литературоведении существует тенден­ция к принятию этой гипотезы за основу представлений о ми­ровоззренческих основах русской литературы, более того,
ви­дение в ней даже некоей интерпретационной аксиомы. В каче­стве примера можно привести исследование З. Казьмерчика, утверждающего, что «Милош счел как гностицизм, так и бо­гомильство ключом к произведениям Достоевского» [125, s. 178]. На наш взгляд, ближе к подлинному решению пробле­мы «unde malum?» в творчестве Достоевского интерпретация преподобного Иустина (Поповича), считающего, что Достоев­ский «открыл метод диавольской деятельности в сфере чело­веческой жизни» [34, с. 111]. В отличие от исповедуемого Ми­лошем и его последователями манихейского толкования твор­чества Достоевского, согласно которому сущность зла — в бесчеловечной природе мира, созданного и управляемого «злым богом», Иустин справедливо полагает, что Достоевский демонстрирует механизм двунаправленного воздействия дья-
92
2.3. Ч. Милош как автор поэмы «Теологический трактат» в диалоге с Ф. М. Достоевским
вола на мир и на человека, причем дьявольская разрушительная работа имеет не менее, а, может быть, даже еще более пагубные последствия в человеческой душе, чем в мироустройстве.
В «Теологическом трактате» Милоша тема манихейства сопрягается уже не с духовной проблематикой русской лите­ратуры, а с мировоззренческой парадигмой западноевропей­ского наукоцентризма XIX века, против
которого выступал Достоевский, противопоставляя Христа «истине». С неприя­тием «законов природы и арифметики» связано размышление
«подпольного» человека о «каменной стене» [24, т. 5, с. 105— 106], и аллюзивным откликом на соответствующее место «За-
писок из подполья» Достоевского являются слова из шестого стихотворения «Зря» («Na próźno») «Теологического тракта­та»: «Шестилетний, я чувствовал ужас в каменном
устройстве мира» [142, t. 5, s. 224]. Милош находит манихейские начала в натуралистической теории Дарвина, оговаривая при этом, что сам автор книги «Происхождение видов» как «несостоявший­ся священнослужитель» опасался возможных негативных по­следствий своего учения: «Чарльз Дарвин... провозгласил с глубокой скорбью / свою теорию естественного отбора, пред­видя, / что послужит она теологии дьявола. // Поскольку ут­верждает она
триумф сильных и поражение слабых, / что в точности и есть программа дьявола, / которого потому называ­ют Князем Мира Сего» [Ibid.]. Дуалистическо-манихейское разграничение добра и зла как бытийных противоначал соот­носится, по мнению Милоша, с противопоставлением веры и разума, религии и науки, духа и тела. Это противопоставление наиболее отчетливо выражено в
стихотворении 14 «Теологи­ческого трактата», в котором проводится граница, отделяющая людей тела, принимающих «дьявольскую теологию» («Тот, кто считает нормальным порядок вещей, / при котором силь­ные торжествуют, слабые гибнут, а жизнь кончается смертью, соглашается на господство дьявола» [Ibid., s. 234]), от людей духа, верящих во второе пришествие как окончательное осво­бождение от несправедливых законов мира сего
(«Тот, кто пи-
93
Глава 2. Ч. Милош и Ф. М. Достоевский: теологический диалог
тает доверие к Иисусу Христу, ожидает Его / пришествия и конца света, когда первое небо и первая / земля минуют, и смерти уже не будет» [142, t. 5, s. 234]). По мнению Милоша, человеком духа является Достоевский, и в этом его интерпре­тация творчества русского писателя во многом совпадает с концепцией Бердяева, для которого Достоевский был вырази-
«огненного» начала Апокалипсиса, олицетворением
телем «положительного полюса» души русского человека, представ­лявшегося автору статьи «Духи русской революции» «апока­липтиком на положительном полюсе и нигилистом на отрица­тельном» [11, с. 260].
Центром эсхатологии Милоша является теологическая ка­тегория апокатастасиса, являющаяся не одно столетие предме­том напряженных богословских споров и сегодня поставлен­ная в отечественной
достоевистике [13; 75], прежде всего, в свя­зи с религиозно-философской интерпретацией романа «Братья Карамазовы». Знаменательно, что к понятию «апокатастасис» Милош обращается в кульминационный период своего увле­чения Достоевским — в поэме «От восхода солнца до запада» («Gdzie słońce wschodzi i kędy zapada», 1974): «Я принадлежу, однако, к тем, которые верят в апокатастасис. / Слово это обещает возвратное
движение, / не то, которое застыло в ката­стасисе, / Оно появляется в Деяниях Апостолов, 3, 21. / Оно означает: возвращение» [142, t. 3, s. 122].
Милош использует понятие «апокатастасис» в переносном значении, воспринимая его как поэтическое чувство подлин­ности бытия. Это светское толкование термина, по отношению к которому справедливо суждение Е. Шимика, что оно «нахо­дится за пределами богословских
дискуссий» [155]. В «Теоло­гическом трактате» роль поэтического «шифра» апокатастаси­са играет мотив возвращения. В восприятии Милоша опытом поэтического апокатастасиса как «возвращенного рая» являет­ся поэма Мицкевича «Пан Тадеуш». В контексте теологиче­ской интерпретации Милошем наследия Мицкевича обращает
94
2.3. Ч. Милош как автор поэмы «Теологический трактат» в диалоге с Ф. М. Достоевским
на себя внимание трактовка творчества великого польского романтика в стихотворении немецкого поэта Иоханнеса Боб­ровски «Мицкевич» («Mickiewicz», 1961). В восприятии Боб­ровского, Мицкевич, прежде всего как автор «Пана Тадеуша», предстает поэтом воплощенного идеала, олицетворением «наивной» поэзии, связанной с умиротворенным созерцанием райского бытия, выраженным в стихотворном тексте Бобров­ского словами: «Я живу в
счастье... Это очень легко» [100, s. 144—145]. Восприятие поэзии Мицкевича у Милоша обна­руживает параллели с этим видением Бобровского, хотя образ Мицкевича глазами автора «Теологического трактата», несо­мненно, более сложен и противоречив.
Мировосприятие Достоевского, контрастное переживание им райских и инфернальных начал бытия, согласно шиллеров­ской дихотомии наивной — сентиментальной поэзии, обнару­живает тяготение к
сентиментальному типу творчества, на что обратил внимание Томас Манн [22]. Размышления Достоев­ского о загробном мире, о райском бытии и адских муках рас­крываются в главе «Из бесед и поучений старца Зосимы» из романа «Братья Карамазовы». Идея «совершения всего, что говорил Бог устами святых Своих пророков» (Деян. 3: 21) в проповеди Зосимы неотделима от
заповеди любви, проявляе­мой в следующих словах: «Любите все создание Божие, и це­лое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну Божию постиг­нешь в вещах... И полюбишь наконец весь мир уже всецелою, всемирною любовью» [24,
т. 14, с. 289]. Однако христианская идея любовного восстановления мира в его райском, догре­ховном бытии сосуществует в «Теологическом трактате» с контроверсивными суждениями Милоша: «Пусть христиан­ство не притворяется, что оно дружественно по отношению к миру, / раз оно видит в нем грех вожделения, или универсаль­ной Воли, / как назвал это великий философ пессимизма
Шо-
пенгауэр» [142, t. 5, s. 234].
95
Глава 2. Ч. Милош и Ф. М. Достоевский: теологический диалог
В стихотворении «Граница» из «Теологического трактата» Милош намечает собственное видение проблемы загробного бытия, существенно отличающееся от богословской концеп­ции апокатастасиса. Переход в инобытие Милош метафориче­ски интерпретирует как бесповоротную «эмиграцию», подоб­ную бегству в иносказательно понятую «Америку» Свидри­гайлова. Милош противопоставляет земную жизнь, восприня­тую им как образ рая («По эту
сторону зеленый пушистый ко­вер, / а это верхушки деревьев тропического леса, / парим над ними мы, птицы»), и загробный мир, лишенный субстанци­ального начала («По ту сторону ни одной вещи, которую мы могли бы / увидеть, потрогать, услышать, вкусить» [142, t. 5, s. 240]. Таким образом, безоговорочное стремление к истине, выраженное во вступительном стихотворении «Теологическо­го трактата
», сталкивается со столь же однозначным контрте­зисом, хотя образ вечности как бесплотного царства теней не достигает у Милоша карикатурно-гротескной эксцентрично­сти свидригайловской «баньки с пауками».
Поскольку Милош проводит метафорическую связь между административно-политической и метафизическо-трансцен­дентной границей, начало анализируемого стихотворения
(«Снился мне сон о трудной для пересечения границе
, / а пе-
ресек я их множество, наперекор стражам / государств и им­перий…» [Ibid.]) аллюзийно перекликается с текстом статьи­манифеста Милоша «Нет» («Nie», 1951), в котором тогда еще сорокалетний автор мотивировал свой эмиграционный выбор отказом от бесповоротного принятия коммунистической «но­вой веры». Идеологическая категоричность Милоша («То, о чем я говорю, можно назвать историей определенного
само­убийства» [141, t. 2, s. 171]) и связанная с этим причинно-след­ственная цепочка «бунт — эмиграция — самоубийство» соз­дает мрачную перспективу уподобления автора манифеста ге­роям-самоубийцам Достоевского. Несмотря на это, способ­ность сказать «нет», по Милошу, является не признаком ниги-
96
2.3. Ч. Милош как автор поэмы «Теологический трактат» в диалоге с Ф. М. Достоевским
лизма, а индикатором исторического ясновидения, присущего классикам литературы: «Великие писатели прошлого не были при жизни почитаемы. Они помирали с голоду, их изгоняли, высмеивали, считали маньяками и сумасшедшими. Однако все они мыслили... Они претендовали на духовное лидерство, бо­ролись, бичевали иронией, источником их силы была боль из­за несовершенства мира. Мятеж против
человеческой судьбы был смыслом их существования... Если раньше было место для размышлений над, допустим, взглядами Данте на роль ис­кусства, или над боваризмом Флобера, или над мыслями До­стоевского — то отныне сложно представить подобные про­цедуры по отношению к писателю новой веры» [141, t. 2,
s. 174—175].
Как и мировоззрение Достоевского, религиозно-философ-
ская концепция
«Теологического трактата» отмечена теологи­ческими «pro et contra». С одной стороны, Милош выступает сторонником теоцентрической картины мира, отводя ведущую роль в познании истины богословию. С другой — обнаружи­вая пристрастие к еретическим воззрениям, поэт постулирует, что мир находится в плену «дьявольской теологии», провоз­глашающей победу «царства необходимости» над «царством свободы» и, соответственно, приоритет естественнонаучного знания над теологическим. Поэт склоняется к эсхатологиче­ской концепции будущего, с которой, однако, связана не толь­ко неотвратимость катастрофы, но и обновление мира, воз­вращение к райскому бытию. Однако, обремененный внутрен­ними сомнениями («И тогда, признаюсь, трудно мне верить в бессмертную душу» [142, t. 5, s. 238]), автор трактата отдает предпочтение земной жизни (при всем ее
несовершенстве) пе-
ред вечностью.
В этих антиномиях отражен сложнейший опыт теологиче­ского диалога Милоша с Достоевским. Как опыт поэтического оправдания бытия Божьего, «Теологический трактат» является примером мировоззренческого сближения с религиозной фи-
97
Глава 2. Ч. Милош и Ф. М. Достоевский: теологический диалог
лософией Достоевского. Однако скептическая сторона поэти­ческого «я» Милоша обнаруживает сходство не столько с До­стоевским как автором, сколько с его бунтующими антагони­стами — Иваном Карамазовым, Свидригайловым, анонимным героем «Записок из подполья». Эта переакцентировка мило­шевского взгляда с авторской идеологии на идейные парадок­сы героев Достоевского во многом связана с философией тра­гедии Шестова, для которого слово героя Достоевского ч
асто имеет даже большее значение, чем слово самого Достоевского. Поэтому высказывание Милоша о Сартре как о «герое» произ­ведений Достоевского применимо в определенной степени и к самому Милошу, который, возможно, и сам себя осознавал, хотя бы немного, «героем» Достоевского.
3.1. В. Гомбрович — читатель Ф. М. Достоевского
Глава 3
ИГРА В. ГОМБРОВИЧА «В ДОСТОЕВСКОГО»:
МЕЖДУ ФИЛОСОФСКОЙ ТЕОРИЕЙ
И ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРАКТИКОЙ
3.1. В. Гомбрович — читатель Ф.
религиозно-философский и социально-психологический
аспект
Витольд Гомбрович (1904—1969) — видный польский
прозаик ХХ века, «экзистенциалист до экзистенциализма»
(К.
А. Еленьский), сравниваемый зачастую с Сартром. По мне-
нию чешского писателя Милана Кундеры, «то, что “Тошнота”, а не “Фердидурке” стала образцом новой ориентации, имело досадные последствия: первая брачная ночь философии и ро­мана нагнала на обоих лишь скуку» [43, c. 256]. Еще более ка­тегорично, даже задиристо, о приоритете Гомбровича перед Сартром пишет польский
литературовед М. П. Марковский:
«Экзистенциализм Гомбровича не был ни доктринерским, ни
эпигонским. Гомбрович не обязан был носить черных свите­ров, светиться с книгой Сартра под мышкой. Это Сартр дол­жен был носить под мышкой “Фердидурке”, если бы он знал испанский (роман Гомбровича «Фердидурке» (1937) был пе­реведен в 1948 году на испанский язык. — Л. него было бы побольше ума» [134, s. 7].
Учитывая неоднозначное отношение Гомбровича к экзи­стенциализму, представляется закономерным, что в диалог с русской литературой Гомбрович вступает, главным образом, при посредничестве Достоевского, экзистенциального писате­ля, опередившего французский экзистенциализм почти на сто­летие. Вместе с тем в философско-художественном творчестве Достоевского и
Гомбровича, при кардинальных различиях меж-
М. Достоевского:
М.)... и если у
99
Глава 3. Игра Гомбровича «в Достоевского»
ду русским и польским писателями, на первый план выходит присущая обеим славянским литературам идея преодоления экзистенциализма, поскольку «Достоевский действительно много дал экзистенциализму, но экзистенциализм мало дает Достоевскому» (А.
Н. Латынина) [47, c. 259], в то время как
Гомбрович в «Дневнике» в эпатажно-иронической форме ди­станцируется от экзистенциализма («Почему, когда я позднее познакомился с теорией (экзистенциализма. — Л.
М.), она не
пригодилась мне ни на что?» [113, t. 1, s. 285]).
Гомбрович несколько раз упомянул Достоевского в ряду наиболее значимых для него классиков мировой литературы. Например, в анкете 1960 года польский писатель называет ро­ман «Братья Карамазовы» первой из «пяти книг, оказавших
(на него. — Л.
М.) наибольшее влияние», а в предсмертном
интервью Гомбровича в 1969 году Достоевский назван единст­венным русским писателем, оказавшим существенное влияние на польского писателя. В формулировке Гомбровича: «…но из него (Достоевского. — Л.
М.) я вышел (как сегодня и все мы),
ведь и он хотел достичь предела возможностей человека» [115, s. 363—364], с одной стороны, распознаваем шифр-парафраз крылатой фразы известного французского русиста Эжена де Вогюэ [70], приписываемой Достоевскому: «Все мы вышли из “Шинели”», что говорит об одновременном присутствии в отве­тах на вопросы анкеты не
одного, а двух русских классиков — эксплицитно Достоевского и имплицитно Гоголя. С другой стороны, Достоевский (и после Достоевского — Ницше) раз­работал, по Гомбровичу, философско-художественную кон­цепцию человека, «достигающего предела возможностей», аналогией которого был «homo transcendens» Гомбровича (Э. Фьяла) [105], то есть «человек переступающий», что, с од­ной стороны, связано с экзистенциализмом, но, с
другой — открывает перспективу выхода за пределы экзистенциалист­ской антропологии.
Однако, как и у Милоша, да и у многих других польских
писателей, у Гомбровича есть «теневая» сторона восприятия
100
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]