Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография
.pdf
4.2. Рефлексия Г. Герлинга-Грудзиньского над проблемой мизантропии у Ф. М. Достоевского
откуда видна метафизическая тайна жизни и особенно смерти»
[81, с. 51]. Для Герлинга-Грудзиньского Петербург (Ленин-
град) воспринимается, прежде всего, городом Достоевского,
но, с другой стороны, местом, в котором писателю довелось
побывать всего лишь один раз в жизни — в наиболее мрачный
период своего тюремно-лагерного бытия. Поляризованный образ идеального Петербурга и эмпирического Ленинграда отражен в мартовской заметке «Дневника...» за 1996 год: «Как я
мечтал открыть для себя, исходить во все стороны город великих писателей (прежде всего, Достоевского)! Но видел я его
лишь мимолетно, сквозь щель черного ворона, тюремного
транспорта, по пути от вокзала на пересылку и обратно (конечно, ночью)» [24, т. 10, с. 542]. В книге «Иной мир» (глава
«Витебск — Ленинград — Вологда») столь же скупой образ
довоенного Ленинграда представлен в восприятии Герлинга
как 21-летнего заключенного, лишенного личного пространства и не имеющего никакой возможности сориентироваться в
пространстве города: «Зажатый между товарищами, почти задыхаясь в деревянном ящике без окон и вентиляторов, я не
имел возможности увидеть город. Только на поворотах движение машины сталкивало меня с лавочки, и на мгновение я распознавал через щель в кабине шофера фрагменты зданий,
скверов и людской толпы» [118, t. 1, s. 19].
Так и не побывав в Петербурге, за исключением единственного описанного случая, Герлинг-Грудзиньский прожил
сорок пять лет в Неаполе, — одном из городов Европы, наиболее поразивших Достоевского во время его зарубежной поездки 1863 года [10, с. 12—13]. Идеализированный Неаполь рисуется в воображении князя Мышкина, рассказывающего в романе «Идиот» о своем пребывании в швейцарской деревне:
«Такой большой город мне все мечтался, как Неаполь, в нем
все дворцы, шум, гром, жизнь…» [24, т. 8, с. 51]. Неаполь
здесь выступает, с одной стороны, символом подлинной, идеальной жизни, а с другой — является аллюзией крылатой фразы, приведенной Гёте в «Итальянских путешествиях», соглас-
171

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
но которой образ Неаполя провоцирует мысли о смерти
(«Увидеть Неаполь и умереть»). В связи с этим от воображае-
мого Неаполя Мышкин, казалось бы, немотивированно резко
переходит к рассказу о встрече с человеком, возведенным на
эшафот и помилованным спустя пятнадцать-двадцать минут, в
чем угадываются предсмертные ожидания самого Достоевского, приговоренного по делу петрашевцев в 1849 году к смертной казни, замененной впоследствии на каторгу. Таким образом, точно так же как Петербург для Герлинга-Грудзиньского,
в творческом сознании Достоевского Неаполь становится топосом «пограничной ситуации», соединяющей амбивалентные
мотивы мечты и смерти.
Что же касается Петербурга Достоевского и Неаполя Герлинга-Грудзиньского, то место этих городов, соответственно
на Севере и Юге Европы, оказывается одинаково значимым
для писателей: если один из документально-публицистических
текстов Достоевского называется «Петербургская летопись»,
да и в последующем творчестве, вплоть до «Дневника писателя», Достоевский не отказывается от роли «летописца» Петербурга, то точно так же «хронистом» Неаполя сознает себя Герлинг-Грудзиньский20, а один из его известных рассказов «Мост»
(1963) носит подзаголовок «Из хроники нашего города»
(«Z kroniki naszego miasta»).
Неаполь, как и Петербург, выступает «эксцентрическим»
городом, ассоциирующимся с «кромкой жизни», и символом
границы между жизнью и смертью является вулкан Везувий,
сопряженный в «неаполитанской хронике» Герлинга-Груд-
20
Знаменательно название русскоязычного издания избранных произведений Герлинга-Грудзиньского «Неаполитанская летопись»
2017 года — с предисловием Мариуша Вилька и в переводах И.
гейм. В качестве равноправной альтернативы предполагаем название
«неаполитанская хроника», указывающая на историко-литературную
преемственность Герлинга-Грудзиньского Стендалю, его «Итальянским хроникам».
Е. Адель-
172

4.2. Рефлексия Г. Герлинга-Грудзиньского над проблемой мизантропии у Ф. М. Достоевского
зиньского с катастрофической тревожностью современного
бытия, которая перекликается с апокалиптической настроенностью «Дневника писателя» Достоевского: «Здесь же все
вверх дном на тысячу лет» [24, т. 21, с. 6].
Петербург для Достоевского — город молодости, тогда как
Герлинг, будучи эмигрантом, открыл для себя Неаполь уже в
зрелом возрасте. Несмотря на различие этих биографических
контекстов «вхождения» городов в судьбу писателей, сходной
является степень погруженности писателей в жизнь города,
вплоть до полного срастания с genius loci — симптоматично в
этом смысле высказывание Мариуша Вилька: «Бродя по закоулкам Неаполя, Герлинг оставил там свою тень…» [14, с. 30].
Знаменательно, однако, в обоих случаях и то, что при высокой
степени отождествления писателя с городом в равной мере
присутствует и элемент отчуждения. У Герлинга это связано с
двойственностью его положения польского эмигранта и жителя Неаполя, а также с сознанием опасности для жизни в городе, находящемся у подножия вулкана. У Достоевского эксцентрический характер Петербурга отражен во всем его творчестве, что связано с характеристикой города посредством грамматической превосходной степени, используемой в отрицательном контексте, например в «Записках из подполья»: «…самый
отвлеченный и умышленный город на земном шаре. (Города
бывают умышленные и неумышленные)» [24, т. 5, с. 101]; в
«Маленьких картинках» из «Дневника писателя»: «Мне кажется, это самый угрюмый город, какой только может быть на
свете!» [Там же, т. 21, с. 111]. Что касается Герлинга, то вряд
ли город на юге Италии представлялся ему столь же «умышленным», как Достоевскому Петербург, однако описание «угрюмых улиц» города Достоевского вполне соотносимо
с «неа-
политанскими хрониками» Герлинга-Грудзиньского.
Контактно-генетическую связь с «петербургской летописью» Достоевского демонстрирует Герлинг-Грудзиньский, открывая свою «неаполитанскую летопись» от 9 августа 1983 го-
173

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
да цитатой из «Маленьких картинок» русского писателя: «Лето, каникулы; пыль и жар, жар и пыль» [24, т. 5, с. 105]. Тематическое родство «картинок» обусловлено сезонным фактором: по Достоевскому и Герлингу, лето — это время тишины,
отстранения от будничной суеты, ухода в себя. Например, в
«Маленьких картинках» Достоевского автор-наблюдатель
подмечает это при переходе через Невский проспект: «...никого-то
нет, ни одного экипажа, хоть какие-нибудь дребезжащие извозчичьи дрожки! Место пусто сажен на пятьдесят в
обе стороны, хоть остановитесь с приятелем рассуждать о русской литературе — до того безопасно!» [Там же, т. 21, с. 106].
В «неаполитанской хронике» Грудзиньского тот же мотив сезонного замедления ритма жизни проявляется с поправкой на
южный климат, вынуждающий нарратора вести хронику городской жизни в домашних условиях: «Пустовато на улицах и
площадях, хотя не все разъехались. Спасение сидеть дома, при
опущенных жалюзи» [118, t. 5, s. 349].
В летних «картинках» Достоевского и Герлинга на первый
план выходит мотив одиночества (см., например, у Достоевского: «Ходишь, созерцаешь, один-одинешенек...» [24, т. 21,
с. 108]). В «Маленьких картинках» наблюдатель-нарратор
всматривается в случайных прохожих, пытаясь по внешнему
виду раскрыть их характер и догадаться об обстоятельствах их
жизни. Его особое внимание привлекают мастеровой с ребенком, производящие, как и сам нарратор, впечатление одиноких
людей («...одинокие оба, и вид у них у обоих такой одинокий»
[Там же, с. 110]). Воображая историю их жизни, нарратор
представляет их людьми осиротевшими, догадываясь, что у
мастерового «всего только с месяц тому, умерла жена и почему-то непременно от чахотки» [Там же, с. 111].
Мотивы одиночества и «сиротства» появляются также в
соответствующей «картинке» Герлинга под названием «Кошки». Эти животные аллегорически
ассоциируются у писателя с
неаполитанским «подпольем» («Ночью из дыр в стенах, из
174

4.2. Рефлексия Г. Герлинга-Грудзиньского над проблемой мизантропии у Ф. М. Достоевского
подземных нор, подвалов, уличных часовенок вылазят кошки»
[118, t. 5, s. 349]). Образы кошек ночного Неаполя, восприни-
маемые, с одной стороны, в качестве натуралистической «картинки», с другой стороны, становятся интегральной частью
мифологии города, воспринимаемого как двуединое, двухъярусное целое, включающее в себя «верхний» и «нижний»
Неаполь, а также его надземную и подземную части. В
заключение неаполитанской «маленькой картинки» затрагивается
проблема «типологии любителей кошек» и дается исторический экскурс: внимание фокусируется на образе отставного
профессора, жившего в начале ХХ века, — «короля кошек»,
который так же, как и герои «маленьких картинок» Достоевского, является одиноким человеком, потерявшим своих близких, чем и объясняется его забота о
(профессор. — Л.
М.) верил втайне, что души покойных входят
кошках: «Вероятно, он
в тела кошек, а жил он уже много лет осиротевший после потери жены и двоих детей во времена эпидемии холеры» [Ibid.,
s. 350].
«Маленькие картинки» Достоевского и «Кошки» Герлин-
га-Грудзиньского — это своеобразные «микроновеллы», «эмбрионы» рассказов на фоне документальной «летописи»/«хроники» города. Из их сопоставления следует вывод о сходстве
Петербурга Достоевского и Неаполя Герлинга. Образ Неаполя
в сознании польского писателя выглядит даже
еще более
мрачным за счет «плутонических» мотивов «подземного» города, чем образ Петербурга у Достоевского. Конечно, это резко контрастирует с ожиданиями, вызванными образом «дальнего» Неаполя у князя Мышкина в романе «Идиот» («в нем
все дворцы, шум, гром, жизнь»). В свою очередь, слова того
же героя Достоевского «И в тюрьме можно огромную жизнь
найти» [24, т. 8, с. 51] могли быть восприняты польским писателем не только как «северная» антитеза Неаполю, но и как
собственно неаполитанский образ жизни. Герлинг обнаружил
в Неаполе ровно то, что столетием раньше нашел в Петербурге
Достоевский.
175

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
4.3. Идея преодоления психологии «подполья»
в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
Несмотря на пессимистическую доминанту многолетней
«неаполитанской летописи», обращение Герлинга к «петер-
бургскому тексту», имевшее место на закате творческого пути,
проходит не под знаком «подпольной» мизантропии и отчуждения, а под знаком любви. Петербург в повести ГерлингаГрудзиньского «Белая ночь любви» («Biała noc miłości»,
1998—1999) предстает топосом любви и мечты, что связано с
особой интерпретацией польским писателем образов Мечтателя и Настеньки из повести «Белые ночи» Достоевского. Первая часть повести Герлинга под названием «Брат и сестра» находится в интертекстуальной «ауре» «сентиментального романа» Достоевского и русской классической литературы в целом. Об этом свидетельствует тургеневский эпиграф к повести
«Белые ночи» в неточной передаче Достоевского, воспроизведенный Герлингом-
Грудзиньским в качестве повторного эпиграфа уже к своей повести «Белая ночь любви»: «Иль был он
создан для того, / Чтобы побыть хотя мгновенье, / В соседстве
сердца твоего?..» [24, т. 2, с. 102]
21
. Словно в подражание неточному цитированию Достоевского, эпиграфом части первой
«Брат и сестра» Герлинг-Грудзиньский делает также неточно
пересказанные им самим слова Треплева из пьесы «Чайка»:
«Живые люди!
22
Надо изображать жизнь не такою, как она
есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах» [118, t. 12, s. 277].
В самом названии части первой «Брат и сестра» («Rodzeństwo») образуется интертекстуальная перекличка с пьесой
Чехова «Три сестры»: если для чеховских сестер топосом меч-
21
Ср. тургеневский первоисточник: «Знать, был он создан для того, /
Чтобы побыть хотя мгновенье / В соседстве сердца твоего...» [82,
т. 9, с. 32].
22
В чеховском оригинале — «Живые лица!» [91, т. 7, т. 149].
176

4.3. Преодоление психологии «подполья» в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
ты является Москва, то для главных героев повести — пожилых Лукаша и Уршули Клебанов — аналогичную роль играет
Венеция [56, c. 97]. В период пребывания молодых Лукаша и
Уршули в Гродно романтическо-сентиментальным топосом
мечты, подобным Венеции, становится майский Ленинград
1941 года, где Лукаш и Уршуля, согласно авторскому вымыслу,
представляют спектакль по Достоевскому под открытым
небом,
в естественных декорациях петербургских белых ночей.
Ленинградский эпизод «Белой ночи любви» Герлинга является смыслоопределяющим элементом художественной конструкции повести, фокусом житейской философии ее героев,
зиждущейся на органическом синтезе жизни и творчества,
любви и искусства. Программное отклонение театральной игры героев «Белой ночи любви» от текста «Белых ночей» Достоевского
имеет в повести Герлинга-Грудзиньского этико-психологическое обоснование, связанное с тем, что появление
третьего персонажа, создающего непреодолимый барьер между Настенькой и Мечтателем, разрушает, по мнению Уршули,
художественную органику повести Достоевского. «В действительности родилась вторая, истинная любовь, — констатирует
героиня. — Или ожидаемый мужчина не приходит совсем, или
является слишком
поздно. Скорее первое» [118, t. 12, s. 306]23.
Критический взгляд на психологию внезапных перемен и развязок, часто выражаемых у Достоевского наречием «вдруг»,
Уршуля проецирует на свои отношения с братом, заверяя Лукаша в том, что в их жизни никогда не появится неожиданный
третий: «...это пьеса для двоих, для тебя и для меня» [Ibid.].
Таким образом, элиминация горькой финальной
сцены пове-
сти Достоевского является «минус-приемом», при котором
«минус на минус дает плюс»: испытав изначальное недоуме-
23
Эта точка зрения героини повести полностью совпадает с сужде-
нием Герлинга-Грудзиньского в интервью В. Болецкому: «Я смотрел
фильм Висконти “Белые ночи”, в котором очевидно, что момент,
когда приходит тот третий, есть с жизненной точки зрения абсурдный» [120, s. 315].
177

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
ние по поводу редукции канонического текста, читатель (зритель), в конце концов, делает вывод, что оставить Настеньку в
объятиях Мечтателя — наилучший исход повести (спектакля).
Основной смысл интертекстуальной трансформации «Белых ночей» в «Белую ночь любви» выражен дизъюнкцией:
«Театр есть или иной мир, существующий по собственным законам, замкнутый космос человеческой
драмы, или обособленный эпизод, быстро выгорающее событие» [118, t. 12, s. 289].
Организация художественного времени в повести Достоевского определяется представлениями Мечтателя о мимолетности
счастья (см. последние слова повести: «Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?» [24, т. 2, с. 141]). С мотивом быстротечности связаны
также особенности петербургского топоса
«Белых ночей»,
проявляемые в рассуждениях Мечтателя о «неизъяснимо-трогательном в петербургской природе»: «И жаль вам, что так
скоро, так безвозвратно завяла мгновенная красота, что так обманчиво и напрасно блеснула она перед вами, — жаль оттого,
что даже полюбить ее вам не было времени» [Там же, с. 105].
В темпоральном аспекте
повесть Герлинга-Грудзиньского
«Белая ночь любви» является антитезой «Белых ночей» Достоевского, поскольку, согласно жизненной философии главного героя Герлинга-Грудзиньского Лукаша Клебана, для полноты счастья необходимо не мгновение, а вечность. Заключительные слова Лукаша из «безмолвной автобиографии» («Когда любишь так, как я Уршулю, трудно воспротивиться смеш-
мечте о бессмертии» [118, t. 12, s. 327]) демонстрируют
ной
мечтательный максимализм Лукаша. Однако философия тотального счастья, исповедуемая героем «Белой ночи любви»,
оборачивается в автобиографическом повествовании Лукаша
трагедией старения и ожидания смерти: «Люди любят друг
друга, живут вместе, с течением лет их любовь становится
сильнее и богаче, но, пожалуй, она не доходит до такого срас-
, при котором сама мысль о разлуке вызывает невыноси-
тания
мые физические мучения» [Ibid., s. 352].
178

4.3. Преодоление психологии «подполья» в повести Г. Герлинга-Грудзиньского «Белая ночь любви»
Обращение Герлинга-Грудзиньского к повести «Белые ночи» Достоевского обусловлено параллелизмом творческой
судьбы русского и польского писателей. Созданная накануне
каторги, повесть «Белые ночи» Достоевского была проявлением романтического идеализма писателя перед трагическим
испытанием, получившим художественное осмысление в «Записках из Мертвого дома». Первая часть анализируемой повести Герлинга-Грудзиньского содержит автобиографический
намек на гродненский эпизод жизни писателя (1940), ознаменовавшийся тесным контактом начинающего литератора с театром [120, s. 318—319]. Гродненский эпизод стал прелюдией
к трагическому испытанию ГУЛАГом в 1940—1942 годах, о
котором идет речь в книге «Иной мир». «Представителем»
«иного мира» в повести «Белая ночь любви» является освобожденный из ГУЛАГа профессор русской литературы Л
., лапидарно выразивший суть театральной постановки «Белых
ночей» в интерпретации Лукаша и Уршули: «Вам как-то удалось воздержаться от всей злобы “Записок из подполья”» [118,
t. 12, s. 313]. Отвечая на возражение Лукаша о том, что Мечтатель является «предшественником “Записок из подполья”», Л.
дает нравственно-психологическую формулу «Белых ночей»
Достоевского в русле манновского
концепта «святой / целительной русской литературы» (новелла «Тонио Крёгер»): «Настенька своей любовью освободила его (Мечтателя. — Л.
М.) от
растущей день за днем злобы, которая в будущем должна была
превратиться в революционный фитиль» [Ibid.].
С мыслью Герлинга-Грудзиньского о целительной силе
любви как антидоте мизантропического «подполья» связано
особое внимание, уделяемое в «Дневнике, писавшемся ночью»
истории тринадцатилетнего супружества Федора Михайловича и Анны Григорьевны Достоевских. Цитируя С. Цата-Мацкевича, писавшего о беспрецедентной роли Анны Григорьевны в судьбе Достоевского («Ане мы обязаны Достоевским, без
Ани не было бы Достоевского. Аня принесла такие жертвы, о
которых я не слышал, каких не видел, о которых и не предпо-
179

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
лагал, что их могла принести жена какого-либо писателя...»
[132]), Герлинг констатирует: «Анна Достоевская заслуживает
памятника идеальной жене писателя» [118, t. 4, s. 183]. Свидетельство самой жены Достоевского о том, что писатель считал
Анну Григорьевну «особенным существом, именно для него
созданным» [23, с. 434], Герлинг-Грудзиньский, возможно,
воспринимает разгадкой тургеневского эпиграфа к повести
«Белые ночи», написанной задолго
до знакомства писателя с
будущей супругой. Слова Анны Григорьевны «Мы с мужем
представляли собой людей “совсем другой конструкции, другого склада, других воззрений”, но “всегда оставались собою”,
нимало ни вторя и не подделываясь друг к другу...» [Там же,
с. 435] вполне естественно накладываются на отношения Лукаша и Уршули в «Белой
ночи любви» Герлинга, о чем свидетельствует автономность и равноправие сознаний мужа-брата
и жены-сестры в обеих половинах этой двуединой повести.
С другой стороны, образы Мечтателя и Настеньки из повести Достоевского «проецируются» в повести «Белая ночь
любви» на экзистенциальную психологию Лукаша Клебана,
счастье которого омрачено чувством вины в смерти
Богдана,
первого возлюбленного Уршули. Если в условном мире спектакля по повести «Белые ночи» Достоевского «устранение»
третьего персонажа происходит безболезненно, то в реальности подобное событие граничит с преступлением, оборачивающимся для героя неразрешимой моральной проблемой, как
и, например, для героев уже рассмотренных нами исповедальных вставных рассказов «Падение Парижа»
Герлинга и «Много песка и мало» Анджеевского. С этим связано появление в
«безмолвной автобиографии» Лукаша еще одного интертекстуального источника — повести «Падение» Камю как вариации «Записок из подполья» Достоевского, а также исповеди
Ставрогина. В трактовке Герлинга-Грудзиньского ключевым
становится эпизод, в котором Жан-Батист Кламанс не прихо-
на помощь тонувшей девушке, что становится морально-
дит
психологической катастрофой для упомянутого антигероя Ка-
180
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
