Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Преодоление стереотипов Ф. М. Достоевский в восприятии польских писателей-эмигрантов ХХ века. Монография
.pdf
4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
странством, о чем говорят прямые или опосредованные ссылки обоих писателей на Данте: «Когда мы растворили дверь в
самую баню, я думал, что мы вошли в ад» [24, т. 4, с. 98];
«Данте не знал, что нет в мире страдания большего, чем испытывать счастье на глазах несчастных, есть в присутствии голодных» [118, t. 1, s. 290].
Примечательно, что если изнутри
лагерь изображается как место тяжелых мук и смертельной
угрозы, то извне он может казаться даже многоопытному человеку едва ли не идиллическим топосом: «Из бараков возносились вверх вертикальные столбы дыма, в окнах уже зажегся
свет и, если бы не четыре силуэта “аистов”, рассекающих ночь
длинными ножами
прожекторов, Ерцево могло бы производить впечатление тихого поселка лесопильщиков, вкушающих
отдых и счастье после тяжелого рабочего дня» [Ibid., s. 292].
Глава «Записки из Мертвого дома» в «Ином мире» — интерпретационный «фокус» произведения, представляющий
для автора-героя
15
психологическую границу между беспро-
светной вегетацией и полным осознанием своего трагического
положения в лагере, которое, однако, сохраняет за человеком
право на бунт и надежду. Об этом свидетельствует опыт двукратного прочтения Герлингом-Грудзиньским «Записок из
Мертвого дома»: «Чем с большей жадностью я пил из отравленного источника “Записок из Мертвого
дома”, тем большую —
почти тайную — радость находил в мысли, которая впервые за
год блеснула в моей голове: мысли о самоосвобождении через
самоубийство» [Ibid., s. 210]. Об этом же для Герлинга свидетельствует пример Натальи Львовны — не просто читательницы, но как бы настоящего персонажа, сошедшего со страниц
книг Достоевского. Как своеобразная замена Библии, «Запис
-
ки из Мертвого дома» кристаллизировали в сознании Натальи
15
Повествовательная формула «Иного мира» определяется потреб-
ностью автора дать свидетельство о ГУЛАГе и проистекающим отсюда тождеством «я» биографического автора, условного нарратора
и главного героя, проходящего тяжелый путь испытания и этического выбора, в соответствии с жанровым каноном Bildungsroman.
141

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
Львовны фанатично исповедуемую ей идею, которую героиня
не просто озвучивает, но и, подобно героям-самоубийцам Достоевского, пытается (неудачно) реализовать: «Подумайте: я
теряю надежду, когда во мне оживает жажда жизни; обретаю
ее вновь, когда чувствую в себе жажду смерти» [118, t. 1,
s. 212]. В рассказе «Башня» (1958) Герлинг приводит цитату из
трактата «Болезнь к смерти»
Кьеркегора, имеющую отношение в том числе и к экзистенциальному опыту Натальи Львовны: «Поскольку жизнь представляет собой высший риск, надеешься на жизнь, однако когда постигаешь бесконечность другой опасности, надеешься уже на смерть. А когда опасность
увеличивается, по мере того как смерть становится надеждой,
отчаяние — это безнадежность, состоящая в
невозможности
даже умереть» ([45, с. 259]; см. также: [118, t. 2, s. 26]).
Если для христианской аксиологии, которой привержен
Достоевский, самоубийство — это грех, может быть, даже еще
более тяжкий, чем убийство, то в понимании героини «Иного
мира» Натальи Львовны существуют крайние ситуации, когда
самоубийство перестает быть грехом, а обретение надежды
связано с возможностью смерти. Однако Герлинг-Грудзиньский, для которого одним из главных экзистенциалов является
надежда, на протяжении всего творческого пути утверждает
аксиому Достоевского из «Записок из Мертвого дома» как
собственный девиз бытия: «...совершенно без надежды жить
невозможно...» [24, т. 4, с. 197], не считая, в отличие от Натальи Львовны, надежду синонимом смерти, наоборот, полагая,
что надежда является условием продолжения
жизни, в соответствии с латинской максимой, фигурирующей в рассказе Герлинга-Грудзиньского «Башня»: «VITA DUM SUPEREST, BENE
EST» [118, t. 2, s. 25] («Пока продолжается жизнь, все хорошо»
(лат.)). В трагическом мировоззрении Натальи Львовны рвется
необходимая связь между надеждой и жизнью, и ее взгляд на
мир становится абсурдным. Неслучайно в тексте «Иного мира» появляется известная фраза испанской
революционерки
Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коле-
142

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
нях» [118, t. 1, s. 198], которая приводится и в книге-эссе Альбера Камю «Бунтующий человек», опубликованной, по стечению обстоятельств, в том же 1951 году, что и «Иной мир». Комментарий к фразе Ибаррури, представленный Альбером Камю,
помогает читателю «Иного мира» понять смысл поведения
Натальи Львовны: «Идя до конца, восставший готов к последнему бесправию
, каковым является смерть, если он будет лишен единственного священного дара, каким, например, может
стать для него свобода» [37, т. 3, с. 72].
Изучая лагерную «социологию», Герлинг-Грудзиньский,
как и Достоевский, создает «портретную галерею» заключенных, открывая индивидуальный облик наиболее ярких представителей «иного мира». Жанрово-композиционная формула
«Записок из Мертвого дома», выведенная
В. Б. Шкловским,
распространима на книгу Грудзиньского: «Очерковость документального материала преодолена пристальным, долгим рассматриванием героя» [94, c. 109]. В книге выделяются семь автономных вставных новелл: «Огрызок», «Убийца Сталина»,
«Drei Kameraden», «Рука в огне», «Мука за веру», «Рассказ Б.»,
«Падение Парижа». Внутри бытописательных разделов встре-
чаются «микроновеллы», повествующие о трагической лагерной любви Коваля
и Маруси («Ночная охота») или о неудавшемся побеге Русто Каринена («Выходной день»). Встречаются лаконичные портретные зарисовки и наброски новелл в нескольких фразах, например, упоминание о бунте трех венгерских монахинь, открыто выразивших неприятие богоборческого лагерного режима («Мука за веру»). Авторская интроспекция совмещена с наблюдением, существенным,
по мнению автора, для типологического самоопределения эпической
прозы: «Конструировать “человеческие души” в отрыве от
“человеческих историй”, — писал он, — пренебрегая “внешним механизмом” действия, поступка, значит уничтожить
сущность романа: искусство повествования» [118, t. 4, s. 193].
Этот эстетический принцип Герлинга-Грудзиньского, существенно расходящийся с законами авангардизма и постмодер-
143

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
низма ХХ века, связан с традициями реалистической прозы
XIX века и, в первую очередь, с документально-психологиче-
ским реализмом «Записок из Мертвого дома» Достоевского.
В одной из последних лагерных «микроновелл» (см. главу
«Мертвецкая») психологический портрет анонимного заключенного разрастается до эсхатологического символа, подобного легенде о Свентокшиском Пилигриме
16
из рассказа «Баш-
ня». В образе заключенного просматриваются признаки религиозного сектантства (возможно, хлыстовства): «Однажды вечером старый колхозник из-под Калуги слез с нар и, стуча изо
всех сил о пустой котелок, возвестил нам “конец всех страданий” — свое скорое пришествие — Христа в лохмотьях зэка.
Встреченный смехом, он стал
лицом к нарам и спиной к печи,
минуту смотрел на нас — грозный, возвышенный, почти величественный с широко расправленными плечами и ожесточенным ликом безумца — после чего резко отвернулся и бросился
в огонь» [118, t. 1, s. 288]. Эта «микроновелла» о Христе Второго Пришествия в образе советского зэка образует в творчестве Герлинга отдаленную аналогию
с описанием фрески Пьеро делла Франческа «Воскресение» из музея Борго-Сансеполькро. По словам Герлинга, Пьеро «чудесно соединил муку с
Воскресением»: «Такого Воскресения никто никогда больше
не рисовал: почти дикое лицо, огромные глаза победителя и
побежденного, царя в славе и смертельно раненного шута»
[Ibid., t. 3, s. 87]. В этом контексте эксцентричным и не
вполне
соотносимым с описываемым изображением Пьеро является
слово «шут» («błazen») при описании воскресшего Христа, однако оно вполне органично соотносится с портретом вызывавшего насмешки колхозника из-под Калуги.
Построенная по образцу «Записок из Мертвого дома», система персонажей «Иного мира» представляет собой вертикаль, организованную по принципу разграничения «верха»,
16
Подробно о символическом значении фигуры Свентокшиского Пи-
лигрима из рассказа «Башня» для всего творчества Герлинга-Грудзиньского см. мою монографию [56, с. 148—155].
144

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
«середины» и «низа». Духовную элиту лагерного общества
образуют герои-одиночки, представители лагерной интеллигенции, способные возвыситься над беспросветностью собственного положения и готовые к тому, чтобы принять «муку
за веру» (Наталья Львовна, Костылев, герой-автор). «Середина» — это обычные заключенные, как правило, люди из народа — рядовые представители зэковской массы,
приспосабливающиеся к бесчеловечным условиям лагеря, но, вопреки этим
законам, сохраняющие в себе привычки нормальной долагерной жизни со свойственным ей сочувственным отношением к
ближнему, взаимопомощью, взаимоподдержкой (примером
этого типа персонажей в «Ином мире» является поп Димка).
Наконец, к «низовой» части лагерного «общества» относятся
деградировавшие, дегуманизированные, исковерканные лагерной антиморалью персонажи
, способные на подлость и предательство по отношению к товарищам по несчастью (заметное
место в этой группе персонажей занимает анонимный еврей из
Гродно из рассказа-эпилога «Падение Парижа»).
Характеризуя эсхатологию Достоевского, Бердяев использует апокалиптическую метафору горячности («Знаю твои дела, ты ни холоден, ни горяч, о если бы ты
был холоден или
горяч!» (Откр. 3: 15)): «Поистине в Достоевском есть что-то от
Гераклитова духа. Все в нем огненно и динамично, все в движении, в противоречиях и борьбе» [7, с. 9]. Бердяевская метафора апокалиптической огненности Достоевского вступает в
диалогические отношения с главой «Иного мира» «Рука в
огне», в которой ведется рассказ о
судьбе молодого инженера
Михаила Алексеевича Костылева. В качестве эпиграфа к этой
главе Герлинг-Грудзиньский избирает цитату из «Записок из
Мертвого дома» о «добровольном, почти искусственном мученичестве» [24, т. 4, с. 197] анонимного обитателя «мертвого
дома», старика из стародубовских слобод, известного своим
«кротким поведением» [Там же, с. 29], постоянно читавшим
Библию и считавшимся юродивым
. Однажды он объявил об
отказе идти на работу и бросил кирпич в майора, что оберну-
145

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
лось для него трагедией. Эпилогом к этой «микроновелле» из
«Записок из Мертвого дома» является комментарий рассказ-
чика Александра Петровича Горянчикова: «Умирая, он говорил, что не имел ни на кого зла, а хотел пострадать. Он, впрочем, не принадлежал ни к какой раскольничьей секте» [24,
т. 4, с. 29].
Герой «Иного мира» инженер
Костылев также косвенно
уподобляется религиозным фанатикам: «То, как он говорил,
могло вызывать подозрения, что Костылев был близок какойто особой форме религиозной мании, принятой в наследство
от многих поколений русских мистиков...» [118, t. 1, s. 93].
Обращает на себя внимание и репутация этого героя среди
лагерников как «святого в миру»: «...заключенные мостовицкого “лагпункта” его знали
как “святого”; еще долго после его
смерти в “пересыльном” бараке слышали почтительно выговариваемое имя “инженера Михаила Алексеевича Костылева”» [Ibid., s. 104]. Однако по менталитету этот человек, воспитанный в системе ценностей раннего СССР, далек не только
от старообрядчества, но и от христианства в целом и даже от
религии как таковой, поэтому
в круге чтения Костылева место
Библии заняли романы французского критического реализма
XIX века — Стендаля, Бальзака, Флобера, рецепция которых
была парадоксальной: содержание этих произведений герой
Герлинга-Грудзиньского воспринимал не как обличение буржуазного общества, а, наоборот, как апологию Запада, расходящуюся с советскими пропагандистскими клише о преимуществах социалистического строя перед капиталистическим.
Как и старичок из стародубовских слобод Достоевского, Костылев в «Ином мире» является спокойным, внешне уравновешенным человеком. В его портретном описании обращает на
себя внимание метафорическое уподобление его головы камню, что позволяет провести параллель с фигурой Свентокшиского Пилигрима из рассказа «Башня»: «...узкие, судорожно
сжатые губы напоминали сразу портреты
средневековых мо-
нахов. Помню, как был я восхищен этим редким сочетанием
146

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
впечатлительности и грубо тесаной, почти жестокой шершавости. Отрастающие на лбу волосы еще сильнее подчеркивали
черты каменной скульптурности его головы. Левой рукой он с
инстинктивной набожностью переворачивал страницы книги,
правой — неподвижной — поддерживал ее, чтобы она не упала. Когда читал, в уголках его губ блуждала улыбка очаровательно наивная, почти детская
» [118, t. 1, s. 106]. Обращает на
себя внимание сходство этого портрета с описанием внешности каприйского каменщика Себастьяно, героя рассказа «Pietá
dell'Isola»: «...он был среднего роста и плечист, голова его была квадратной и угловатой, как бы вытесанной из твердого
дерева, низкий лоб отвесно прикрывал его зеленоватые глаза,
сила и спокойствие которых сочетались с детской наивно
стью» [Ibid., t. 2, s. 68]. В свою очередь, каменщик Себастьяно
сравнивается другим героем рассказа — доктором Сачердоте —
со святым Себастьяном в живописной интерпретации Андреа
Мантеньи [Ibid., s. 80].
Под мощным физическим и психологическим прессом
следствия, после долгого сопротивления, в результате бесконечных допросов Костылев был вынужден признать «правоту»
своих мучителей, но впоследствии, детально анализируя пройденное, пришел к
выводу, что он был обманут. Тогда Костылев,
в духе своего «патрона» из «Записок из Мертвого дома» — старика из стародубовских слобод, — принимает «добровольное,
почти искусственное мученичество»: он регулярно обжигает
себе руку, чтобы добиться освобождения от работы и, в конце
концов, выливает на себя кипяток, покончив, таким образом,
жизнь самоубийством. Воспитанный в
послереволюционную
эпоху и переживший, почти как герои Бальзака, период «утраты
иллюзий», Костылев отказывается быть марионеткой, «винтиком» лагерной администрации и доходит в защите суверенной
свободы своего «я» до религиозного по форме фанатизма.
В длинной череде персонажей, с которыми сводит судьба
автора и героя «Иного мира», выделяется поп Димка, который
первого и до последнего дня пребывания автора в Ерцевском
с
-
147

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
лагере является его спутником и опытным советчиком, как Аким
Акимыч для Горянчикова, который, по словам В.
Б. Шкловского,
является «Вергилием», вводящим героя-рассказчика в «мертвый дом» [94, с. 104]. По словам автора «Иного мира», поп
Димка как постоянный обитатель Ерцевского лагеря совершает один и тот же ритуал: ходит с кипятком за хвоей, обладающей, по его словам, целебными свойствами. Димка — «дух
места» Ерцево, своего рода лагерный «домовой
», а для его товарищей по несчастью — пример привычки и терпения, олицетворяющий основной лозунг заключенного — «сохранить
жизнь». Ближе к концу действия автор узнает биографию
Димки — попа-расстриги из Верхоянска, который в 1930-е годы «стер свое прошлое», пытаясь приспособиться к новой
жизни, но в 1936 году все равно был арестован
за принадлежность к духовенству. Типологически поп Димка — это в традициях русской классики XIX века «маленький» простой человек, незаметный участник исторических событий без героико-романтического «нимба», духовный последователь толстовского Каратаева. Как Платон для Пьера стал духовным отцом, учителем, философом-«крестьянином», исповедующим
народную философию жизни, так и поп
Димка для автора —
все равно что «отец» для «сына» [118, t. 1, s. 277], который в
трудную минуту может поддержать добрым словом, преодолеть уныние, показать на собственном примере, подобно Каратаеву, что и в самых отчаянных условиях есть возможность
выжить. Оценка автором «Иного мира» русского характера и
народной философии жизни, олицетворяемой Димкой, являет-
неоднозначной. В отличие от благообразного Каратаева, ха-
ся
рактер Димки дисгармоничен: за внешним спокойствием
скрывается жизненная драма человека, стершего свое прошлое, и, как следствие, эффект раздвоения, сближающий его с
героями духовного смятения, которыми изобилует творчество
Достоевского: «Срослось в нем таинственным образом два
человека, и он сам часто не знал, который из
них настоящий.
С молодости осталось в нем сердечное, сочувственное и ин-
148

4.1. «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского в переосмыслении Г. Герлинга-Грудзиньского
стинктивно религиозное отношение к человеческому страданию, но как только он сознавал это, то, всполошившись, искал
убежища в циничном издевательстве над любой верой... Но,
как и большинство атеистов, он даже и не подозревал, что акт
его религиозного бунта был в сущности своей более христианский, чем тысяча чудесных обращений. Однажды вечером
его
спросили, когда он окончательно потерял веру в Бога, — он
ответил, что в 1937 году, когда отрубил себе топором на “лесоповале” стопу, чтобы попасть в больницу и сохранить веру в
свою собственную свободу, в себя — человека» [118, t. 1,
s. 277—278].
Несмотря на то что поп Димка далеко не является мораль-
но-этическим идеалом Герлинга
-Грудзиньского, есть все основания именно этого героя «Иного мира» считать человеком,
оказавшим наибольшее влияние на Герлинга-Грудзиньского
как экзистенциального писателя. В противоречивой характеристике Димки вызывает наибольшую симпатию «сердечное,
сочувственное и инстинктивно религиозное отношение к человеческому страданию», определяющее весь его образ жизни,
даже несмотря на атеистическое перевоспитание. Эта
черта
героя распространяется на Герлинга-Грудзиньского, в сознание которого, начиная с «Иного мира», входит тесно связанная
с русской классической литературой проблема страдания.
В «инстинктивно религиозном отношении к страданию» Герлингом-Грудзиньским осознается библейский первоисточник
в Книге Иова, настольной книге писателя, в которой говорится, что «человек рождается на страдание, как
искры, чтоб
устремляться вверх» (Иов 5: 7). В одном из последних рассказов Герлинга-Грудзиньского «Блаженная, святая» анонимный
знакомый спрашивает автора-повествователя: «Ты случайно
не влюблен в каждого страдающего человека?» [Ibid., t. 10,
s. 245]. Корни этого сострадательного отношения к человеку
мы находим в «Ином мире» в образе попа Димки, в котором
«инстинктивно религиозное отношение к
страданию», несмотря на все противоречия его душевной жизни, стало характерологической доминантой.
149

Глава 4. От «Мертвого дома» до «Белых ночей»
В трудах Бердяева, которые во многом опираются на религиозную философию Достоевского, основным принципом русского характера считается сосуществование, казалось бы, несовместимых психологических начал. Так, в случае попа Димки это проявляется в несоединимом соединении скрытого христианства, с одной стороны, и дерзкого богохульства, с другой. Труды Бердяева Герлинг
прочитал, вероятно, после лагеря, найдя философско-антропологическое обоснование выводам, полученным в экстремальных жизненных обстоятельствах. В начале книги «Призраки революции» Герлинг-Грудзиньский ссылается на статью Бердяева «Духи русской революции», в которой выводится антиномическая формула русского характера: «Русский же — апокалиптик и нигилист,
апокалиптик на положительном полюсе
и нигилист на отрицательном полюсе» [11, с. 260]. Положительному «полюсу» этой
формулы соответствуют в «Ином мире» инженер Михаил
Алексеевич Костылев, поп Димка и анонимный колхозник изпод Калуги.
В «Записках из Мертвого дома» и в «Ином мире» немаловажную роль играет тема обособления целой группы заключенных или заключенного-одиночки от арестантского
коллектива. Это может быть отчуждение по национальному признаку: например, у Достоевского таковы польские политические
каторжане — борцы за независимость Польши (см. главу «Товарищи»), у Герлинга-Грудзиньского — бывшие немецкие
коммунисты («Drei Kameraden»). Сам Герлинг-Грудзиньский,
воспринимаемый советскими заключенными и лагерной администрацией как гражданин Польши — не существующего
на тот момент государства,
легко находил взаимопонимание с
советскими заключенными, соблюдал лагерные законы, хорошо понимая психологию своих товарищей по несчастью и,
следовательно, не испытывая комплекса отчуждения от большинства, присущего его соотечественникам XIX века, описываемым Достоевским. Герлингу не были также присущи этноцентрические стереотипы, поскольку он оценивал заключенных не по национальному признаку, а
по принципам общече-
150
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
