Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Возвращение к смыслам. Старые и новые образы в культуре опыт глубинного прочтения
.pdf
205ЧАСТЬ 3. Религиозные смыслы в современном искусстве
Абсолютная глухота! И отсюда им так легко выговаривается о своем Отечестве: «Се вид Отечества. Лубок».
Бесспорно, для того, кто не знает и не любит Отечество, его история – лубок. А для того, кто принимает в свое сердце со всеми бедами
и преступлениями – Троица Рублева.
Величайший поэт Совка – и первый поэт Либерализма. Нет ли
здесь глубинного сходства, подсказки о духовном родстве двух «враждующих» систем, вскормленных из одного источника?
Пустота Иванова – странным образом не убивающая и не пребывающая пустота, за ней не стоит онтологическая ущербность бытия,
опыт потери не отрицает утерянного.
«И не надо помогать» – просьба о помощи, когда уже нет ни надежды, ни сил терпеть, это плач Иова. Нет ничего, ни Бога, ни России,
ни царя – но есть тот, кто помнит о них, и в нем они вновь пробуждаются к жизни, через крик отчаяния. Пустота у Иванова – отсутствие,
пустота у Бродского – присутствие.
У Бродского нет – реальности, нет Бога, царя, России – потому
что их нет в опыте, хотя они должны были бы быть, чтобы оправдать
бессмыслицу и пустоту жизни. Но такие «надуманные» понятия, не
получившие онтологический статус в опыте своего отчаяния, остаются фигурами речи. Столь частое упоминание пустоты у Бродского похоже на заклинание – сгинь, исчезни, но если нечему взяться
взамен, куда может исчезнуть реальность? Этот страшный опыт заброшенности в бытие – опыт советского существования, мучил поэта
всю жизнь. Он растет, «как опара», вздувается, разламывает железные
обручи культуры – заполоняет собой весь мир, всю вселенную. Заменой пустоте становилась семья, память, империя, культура, язык. Но
все, кроме языка в этом ряду смертно – и Бродский видел за краткими вспышками бытия бесконечную картину пустого бессмысленного
мира. Там, где Иванов видел все, что оплакал в эмигрантских стихах.
Один шел от полноты бытия к аскезе – отказу от всего, но и теряя,
11
умаляясь, прозревал свет за тьмой пустоты
, другой рвался из бездны
11
Странно, что завороженные экзистенциальным отчаянием Иванова, немногочис-
ленные исследователи его поэтического мира уткнулись лишь в пустоту, не увидев
за нею зияющего света.
См., например: «К началу 21столетия стихотворное пространство общелирической ойкумены оказалось освоенным до двух крайних пределов: душевного микрокосма И. Анненского и “сияющей пустоты” Г. Иванова». Образ души и категория вечности в лирике Лермон-
това, Анненского и Георгия Иванова, http://panny-esperans.livejournal.com/1990.html, или

206 ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛАМ
пустоты к твердой почве, ясному небу, человеку внутри осмысленного мира, но все равно видел лишь пустоту, и высокая звезда Вифлеема становилась не реальностью, но умозрительным маяком, который
только подразумевался в этих ежегодных стихотворных упражнениях
к Рождеству. Хаос побеждался не гармонией, но порядком, то есть
не изнутри, но внешним образом, механизмом повторения, механизмом каталогизации, насквозь культурной. Иванов же отказывался от
культуры как раз в иронии, дистанцировался от ее потерявших враз
ценность оснований, всякое его стихотворение есть антикаталог, оно
требует единичности и моего (нашего) вживания в полноту переживания, в отсутствие, в несказанное. Там, где Бродский пытался выговориться полностью, Иванов отказывался говорить вообще. Каталог
против дневника, механизм против спонтанного действия.
«…первые строки стихотворения О. Мандельштама “В Петербурге мы сойдемся снова”. Интересна символьная перекличка: “бархат всемирной пустоты” у
Мандельштама и беззвездная космическая пустота небытия-дыры у Г. Иванова»,
О. С. Чигиринская, Мотив отплытия в эмигрантском творчестве Г. Иванова, http://
www.zpu-journal.ru/e-zpu/2008/5/Chigirinskaia/.
Но в том-то и дело, что опыт Анненского был умозрителен, его трагичность не
знание, но предчувствие; опыт Иванова и Мандельштама слишком различен, чтобы сопоставлять их представления о пустоте. Для Мандельштама пустота то, чему
следует показать «кукиш», бросить вызов даже ценой жизни, как не-культуре, небытию, недолжному, для Иванова, как уже говорилось – это пространство, остающееся после потери всего самого близкого, пространство следа и памяти, и поэтому
имманентно возвращающееся из состояния пустоты в состояние наличия бытия –
всяким актом памятования (стихотворного текста).
Но у каждого из трех вышеперечисленных поэтов слышатся голоса, зовущие из пустоты, и слова, обращенные к Тому, кто заполняет пустоту жизнью.

БОЛЬ И СВОБОДА ВАСЫЛЯ СТУСА
1
Величие человека – величина, миру инвариантная, и, чтобы не
превратиться в собственный негатив, необходимо соответствовать
исторической динамике: всякое время требует своего одеяния. Иногда достаточно не согласиться со Злом, чтобы обрести величие, иногда смолчать, иногда прокричать, иногда отдать свою жизнь. К сожалению, лишь последний путь ценится потомками, лишь он реально
научает бесстрашию существования – отсюда у великих всегда есть
внутренняя готовность умереть. Страшно, когда она востребуется
обществом. Мир приносит жертву − убивает лучших, чтобы умилостивить свое Время, − так язычество вновь и вновь возвращается к
жизни.
Когда Мандельштам называл Бодлера христианским мучеником,
он не ведал, что предвосхищает свою собственную участь. Тогда мучениками казались те, кто способен ощущать боль. Сегодня мы знаем,
что мученичество начинается тогда, когда даже боль кажется более
творческим выходом из бессмыслицы жизни, чем вход в осмысленную анестезию смерти, – но именно в таком богооставленном мире
мученик и есть полнокровный жилец.
1
Газетный вариант см.: Независимая газета, № 38 (340), 2005 г. Все переводы В. Стуса
осуществлены мною. – А. З. См. также публикацию В. Стуса, Грани, 177 (1995).
207

208 ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛАМ
Язык как внецерковное единство
Любовь к Украине была его истинной верой. И как всякая настоящая вера, она являлась опытом сугубо интимным. В этом и состоит
отличие веры от религии. Первая − есть личностный путь к Богу, вторая − опыт всех верующих, то есть соборный церковный опыт. Стус
был верующим, но не религиозным. Религией его была религия предков, традиция, почва. Почва может укоренять, давать прочное основание жизни, но в небо уводит вера − личный подвиг. Личный подвиг
Стуса − его творчество. Любовь к Украине – питательная среда, приватное дело: любой перенос личной судьбы в сферу общественных
отношений − фальшь; Отечество не является объектом религиозного
поклонения, если же нации внушается любовь к Отечеству как последняя истинная вера − нация возвращается в язычество. Любовь к
Отечеству есть отношения ребенка к родителю, оно ксерокопированию не поддается. Следовательно, поэзия Стуса, будучи традиционной и почвенной, через личный опыт веры уводит и от традиции, и от
почвы. По сути, Стус создает фантомное зрелище − Украина как часть
Европы. То, что есть всего лишь мечта, цель, у Стуса становится действительностью. Как неизведанная Америка влияла на перемещения
Эрика Рыжего задолго до ее действительного открытия испанцами,
так Европа манит самостийников. Но поэт − не мореплаватель. Его
открытия принадлежат акватории внутренних водоемов. Стус реконструирует европейскую культуру интуитивно: по отдельным вешкам.
Так слепой, ощупывая разрозненные объекты, сотворяет для себя
картину целого. Имена Кьеркегора, Рильке, Верлена, Гете, Лорки,
Унгаретти, Хайдеггера, Камю, Сартра в его письмах из заключения
возникают чаще, чем имена сокамерников. Стус интеллектуально и
духовно существует в европоцентричном мире, хотя соматической
его обителью по воле советского провидения становятся Мордовия,
Магадан, Пермская область (с. Кучино, лагерь ВС – 389/36, карцер –
место гибели поэта в первый год горбачевской перестройки). Но
жизнь Стуса есть воплощение метафоры: дух преодолевает границы
своей оболочки с силой, обратно пропорциональной сжатию в новые
лжи, тюрьмы, камеры-одиночки, склепы.
Чем беднее становится контекст собственного бытования, тем более Стус осознает себя существующим именно в контексте культуры
мировой. В то же время культура для него хотя и есть нечто большее,
чем возможность пребывать в лоне цивилизации, но в то же время
меньшее, чем возможность пребывать в себе самом. Такое пребыва-

209ЧАСТЬ 3. Религиозные смыслы в современном искусстве
ние он называет «самособойнаполненность», и оно позволяет личности существовать на линии фронта между человеческими «Я» и «Они»:
«я полон трагического оптимизма, что мир – против меня – сам для
себя, я же сам для себя – против него». Такое ощущение характерно
именно для творческой личности, не вкусившей соборной радости
молитвы: душа к молитве тянется, молитва в языке поэзии плещется,
но она личностна, в ней отсутствует элемент общности, церковности.
Общее связано с народом (хотя Стус видит все недостатки своего народа) и Отечеством и воплощается во внецерковном единстве, то есть
в языке. Так тяга к Богу становится тягой к Языку.
На границе между Богом и языком
На границе между Богом и языком, между Европой и Отчизной,
между утопическим народом, во имя которого стоит жертвовать
(«хочу быть достойным того народа, который народится завтра…»),
и народом реальным («муторно ощущать себя без своего края, без
народа, который приходится творить самому из своего изболевшегося сердца») (из «Лагерных записок») находится то геометрическое
множество точек, из которого складывается фигура поэзии Стуса. Ее
очертания почти совпадают с очертанием «пограничной ситуации»,
но, несмотря на весь интерес Стуса к экзистенциализму, несмотря
на то, что и самого Стуса соблазнительно отнести к экзистенциалистам, – ни его жизненный путь, ни его поэзия не исчерпываются
близкой ему философией. Для Стуса даже Рильке «слишком женственен», его душа требует действия, отсюда столь мужественна его
позиция, отсюда его выбор происходит собственно до момента выбора – Стус как бы экзистенциалист до самой экзистенции, до возникновения «пограничной ситуации», своей поэзией и жизнью он
экзистенцию преодолевает.
Если антипод Стуса – Бродский – так и не выходит за пределы пограничной ситуации, то Стус волевым усилием принимает решение:
он становится жертвой системы, чтобы ее победить. Если Бродский
обожествляет язык, чтобы, по его же словам, повиноваться и служить
всем хотениям Языка, то Стус укрощает язык, делает язык инструментом, с помощью которого строит и себя, и свою вселенную. Язык
Стуса, таким образом, – материал, из которого Вселенная лепится.
Язык Бродского – материя, из которой Вселенная состоит. Отсюда
поэзия Стуса – динамична, Бродского – статична. Не случайно бесконечные ямбы последнего делают его одним из самых монотонных

210 ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛАМ
поэтов ХХ века (они составляют три четверти поэтических метров
Бродского). Стус же оперирует и верлибрами, и стихотворениями в
прозе, фольклорными и классическими формами: от лирических песен до ямбических анжамбманов и синтаксической перенасыщенности в духе Пастернака, которого наряду с Рильке и Гете он называет
не только своим самым любимым поэтом, но и учителем.
Бродский традицию завершает, Стус зачинает. Отсюда словесные блоки Бродского спрессованы из культурно-жизненного материала, из отходов прекрасной эпохи, словарь Стуса составлен из
кирпичиков-неологизмов, из морфем-изгоев, бродяг, провинциалов.
Народнический экзистенциализм
Экзистенциализм Стуса можно назвать и романтическим, и народническим. Мир строго иерархичен, в нем присутствует четкое деление на мужское и женское, верх и низ, но «Я» есть вершина относительная: человеческое «Я» выше коллектива, государства, церкви, но
ниже в иерархической системе Стуса, чем идеальный народ.
Вообще идея жить во имя абстракции была одной из основополагающих в правозащитном движении. При этом жизнь за некие абстракции (выезд евреев за границу, придание языку государственного
статуса, свобода информации и т. п.) отдавали самые честные, порядочные: поэты (Васыль Стус), простые работяги (Анатолий Марченко) – для теоретиков же и активистов диссидентщина становилась
образом жизни, стилем поведения. Теоретиков отличала полная безответственность: что будет завтра, когда вчерашние рабы обретут в одночасье то, к чему нация движется долгим эволюционным путем, – их
не интересовало. По сути, диссиденты нанесли огромный духовный
вред: легкомыслие и непрофессионализм легко искупались честностью и борьбой, и нормальные трезвенность и расчет уже не требовались. Неужели смерть великого поэта в лагере принесла Отечеству
больше пользы, чем могла принести его жизнь? Вместо вступления
в хельсинкскую группу Стус мог пойти работать в школу – учить детей необходимо при любом режиме, причем чем режим страшнее,
тем больше надо бы учить их добру и справедливости. Можно было
работать врачами, преподавателями, санитарами – диссиденты шли
в сторожа и истопники в лучшем случае, в худшем – начинали сотрудничать с заграничными доброжелателями во всевозможных «голосах». Права человека и борьба за них заслонили самого человека.

211ЧАСТЬ 3. Религиозные смыслы в современном искусстве
Теперь мы все расхлебываем чужую и свою некомпетентность. Голоса
умолкли – и на развалинах слышится лишь эхо.
Язык есть долг
Существование в замкнутом пространстве вызывает анархическое противостояние системе. Возникает постоянный бунт (внутренний и внешний) как форма проявления своей свободы. Свобода есть высшая ценность, но не конечная цель. Достигается она
лишь с боем, то есть внешним путем, и достигается избранными –
теми, кто обладает достаточной духовной силой. Конечная цель –
«не приручать границы (= достигать собственных границ возможностей. – А. З.), а приучаться быть самим собой // исполненным».
То есть задача человека – одновременное постижение и исполнение
своего «Я». Отсюда и возникает онтологический динамизм Стуса.
В его поэзии все – в движении. «Медлительно движенье // Материка, внезапный сдвиг и дленье…»; «хлынул вниз // Зеленый свет»;
«времени поток»; «вода // в твердеющих артериях бежала»; «безумие
порывов, ритмов рвань, // всеперелет – из пекла прямо в рай, // и
надвисанье в смерть…»; «ведь сердце свое приручать, // до памяти
добежать…»; «мерное теченье // прозрений, счастья и беды»; «и стих
твой вырвался из титла, // и дух рванулся из тенет»; «и вот поплылаплыла // вечность».
Движенье происходит – «от царства Сатаны до царства Бога». Мир
движется – близкие неподвижны (вспомним: у Владимира Соловьева
«неподвижно лишь Солнце любви», то есть любовь выводит за пределы двигающегося и прибывающего в вечном становлении мира).
Поскольку космос не завершен, то не завершен и язык, являющийся частью космоса. При этом язык есть форма человеческого
труда, причем, с точки зрения Стуса, не самая почетная: «Если бы
жить была лучше, я бы стихов не писал, а – трудился бы возле земли». Язык есть долг. Говорить следует во имя лучшей жизни, и в этом
смысле слово есть орудие труда, есть оружие. Но нацелено это оружие не на внешнего противника – политический режим, конкретных
подлецов, непорядочные поступки, а на корень Зла – на самое бытие,
на «духовную аномалию» человеческого существования. Таким образом, словом, как по Николаю Гумилеву, можно разрушать и строить
города, зажигать и останавливать светила. Поэзия Стуса космологична, но его вселенная – это Птолемеева вселенная, Эйнштейновская
относительность в ней не прижилась.

212 ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛАМ
Звезды всегда на своих местах, небесный свод (в отличие от тектонического непостоянства Земли) малоподвижен, энергия звезд расходуется во время их вибрации: «дрожащие звезды в ночи»; «на небе
горняя луна, как пульс, вибрирует она». Если «пустеют недра» и «расхристан гривою вороною // путь небокрая к рыдай-реке», если «земля шатается под нами», то звезда – «сколок общей боли, // пронзенный вечностью», звезды всегда на своих местах, их «зрит мой сын»,
их можно наблюдать даже из-за решетки: «За созвездьем Козерога //
наблюдай из зэквагона». Но небо, несмотря на свою укорененность в
бытии, также не есть спасение, оно – «тьмы бессвязной ад», и солнце
в этом небе «кривоглазое», а небесные явления способны причинять
боль – «словно о нить, о восход // режься». Звезды неподвижны в
своей вещественности, близкие, постоянны в своем присутствии,
отсюда звезды часто ассоциируются с близкими (мамой, женой, сыном).
Онтология боли и космос книги
Мышление книгами характерно для поэтов, воспринимающих
себя и окружающий мир как единое целое, как часть общей вселенной. Книга есть космос, стихотворение – планета, слово – обитатель
планеты. На разных планетах произносятся разные слова.
По Стусу, макрокосм (= вселенная) отчужден от человеческого
бытия и представляет собой «мир-театр, где на гигантской многоэтажной авансцене происходит действо – в окружении придейств,
замкнутых в овалы своей квазиотдельной достаточности». Люди
пребывают в «микромирках», которые суть аналогии планет в Солнечной системе – поэтому они окружают «Великий Макрокосм».
Но последний «кастрирован… для кукольного вертепа очумевшей
галактики». Он – не реальный космос, но «выход театра в космос и
сама боязнь выхода и сам выход, как поиск глухого угла, лишь бы не
дурманили бездна и стереометрия». Настоящий космос находится за
краем ненастоящего, слишком человеческого (отдельного разговора
требует сходство ницшевского бунта против очевидности и стусовского противостояния ей), он – в «закрайних мирах». Но искусство
(и даже поэзия) туда вывести не могут – «слишком в сторону от центрального света природы эта ниша – поэзия. Слишком в сторону. За
границами здоровья и здравого смысла. Иллюстрация немощи, ее
изображение…»

213ЧАСТЬ 3. Религиозные смыслы в современном искусстве
Что же остается в пределах человеческой досягаемости? Стус
находит для человека выход в до-словесном существовании, во
вне-словесности, в поверх-словесности, ибо «речевое “Я” – это
фиксированный для социальных потребностей зримокруг жизнесуществования… Явление, перевернутое и явленное на социальный
экран, на его потребу; словом, речевое “Я” – это уже удвоенная форма, форма формы… И отсюда речевое “Я” – уже не тождественно зримокругу индивидуального жизнесуществования…» Движение мира, а
значит, и человека, ибо человек является миром, а мир – человеком,
есть стремление вернуться к незамутненной первооснове, к неким
фундаментальным несотворенным и нетварным категориям. Отсюда
частое использование поэтом приставки «пра» – наиболее онтологичной в силу своей направленности на чистое бытие приставки как
в украинском, так и в русском языках. «Правековая чужбина», «правековая разлука», «праисточник. Начала твоих начал» – вот лишь небольшой перечень стусовского ухода в до-человеческое бытие.
Мир был всегда, но до человека он был величествен, громаден,
бесконечен, он содержал в себе свое собственное будущее, как немой
первообраз содержит свои отражения в зеркалах разноязыких культур. Стус при всей своей культурологичности есть поэт архаичный,
но не в тыняновском смысле, а, скорее, в хайдеггеровском. Он ближе
к Эсхилу, чем к Шекспиру, к Гомеру, чем к Еврипиду. У Эсхила стихия и хор (та же стихия, равная народу) еще способны перекричать
героя, у Шекспира (а точнее, уже со времен Софокла) герои прислушиваются к собственным голосам едва ли не сосредоточенней, чем к
голосам богов. Собственно, можно утверждать, что поэзия Стуса (так
же, как мир до-словесный и мир вербальный, природа и техника, человек и общество, государство и Отечество, толпа и народ) раздвоена
в себе самой. С одной стороны, она (как и все Искусство) – «царство
психиатрии», «композиция мирового абсурда», то есть она есть производная от функции человека, культуры, цивилизации, – и Стус не
может удовлетвориться «альковом поэзии, ее чадом, ее таинственными ячейками, от которых болит голова и в очах темнеет». С другой, –
«иным духом полна настоящая песнь. Это попытка вдохнуть душу в
пустоту, недуховное (чья попытка? возможно, попытка самой пустоты обрести-самообрести – собственную духовность). Поэзия – это
дыхание небытия. Это веянье в Боге (то есть, состояние божественной субстанции; ничем не вызванные, просто наличные следы самодвижения (см. выше о движении в поэзии Стуса. – А. З.) природы,

214 ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛАМ
просто ветер вселенной)» – и отсюда поэзия есть выход в до-бытие, в
«небытие», к Богу.
У всех оппозиций Стуса имеется общая точка пересечения. Это
точка – Судьба. Причем Судьба не античная, не слепой Рок, но Судьба как Промысел о человеке, как осознание своего пути и выявление
в себе Себя Самого: «Дороги собственной не бойся, // С целью в единое слейся – // Разве не ты – твоя цель?!» Или о том же в одном из
писем: «чем больше цель – тем больше человек. Значит, смысл жизни – иметь как можно большую цель, эту цель сделать своей, то есть
поменяться с нею местами, другими словами, – с головой погрузиться в нее, вплоть до остатка, до полной утраты самого себя».
То есть у Стуса не человек зависит от Судьбы, но Судьба сотворяется волей человека, способного победить даже собственную волю и
хотение.
Это уже почти евангельский парадокс: «сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Мф 10:39).
Путь спасения есть путь забвения себя во имя высшей цели. Кажется,
Стус на пороге принятия Христа. «Судьба – это великое слово… Ибо
судьба не имеет цели (для чего растет дерево? для чего течет река?),
она пребывает, а, пребывая, уже имеет цель (не свою, а, сказать бы,
Господнюю – кто сотворил ее, очертил ее). И в этой широкости цели,
которая шире (и несравненно!) цели – настоящие роскоши жизни…»
Еще один шаг – и Стус, наконец, обретет Истину, придет к действительному пониманию смысла и цели жизни как Божьего произволения. Но именно здесь Христос обретает замену. Берется одна из Его
существенных черт, но не Его божественная полнота. Стус продолжает в письме: «хотя роскоши эти – своеобычны: от них синяки не сходят с головы, на которую сыплются орехи, и яблоки, и тяжкие комья.
Но судьба не отгораживает нас от боли, она не обращает внимание на
боль. Так и человек, настоящий, – на боль внимания не обращает».
Картина мира у Стуса, таким образом, не содержит в себе религиозного оправдания страданий. Но без такого основания страдание
теряет смысл. Стус сам осознает некую недостаточность своей модели жизни «поскольку мы, безрелигиозные страдальцы, сбиваемся с
ритма времен года в поисках своих (и – для себя) резиньяций». Свое
поколение Стус определяет как поколение «безрелигиозных страдальцев». Место Бога занимают «Я» и «Народ». «Я» находится выше
государства, но ниже идеального «Народа». «Я» проявляется через
боль. Мне больно, следовательно я существую. Боль присутствует на
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
