Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Istoria_vsemirnoy_literatury_tom_8.doc
Скачиваний:
12
Добавлен:
26.11.2019
Размер:
10.96 Mб
Скачать

Иллюстрация:

Ф. Сологуб

Портрет работы К. Сомова. 1910 г.

Стихи Анненского 90—900-х годов увидели свет со значительным опозданием (сб. «Тихие песни», 1904, и «Кипарисовый ларец», 1910, — посмертно). Преобладавший в них тип ассоциативной символизации в духе «соответствий» Бодлера и экзистенциальный смысл лиризма Анненского, устремленного к драме человеческого удела с его фатальной неотвратимостью конца, покажутся устаревшими теоретикам мистического символизма второго призыва с их широкими «жизнестроительными» задачами. Разноречие с младосимволистами сказалось и в «античных» драмах Анненского («Меланиппа-философ», 1901; «Царь Иксион», 1902; «Лаодамия» и «Фамира-кифарэд», обе 1906), их автор остался верен лирико-психологической интерпретации мифа и антииерархической поэтике.

Анненскому-психологу был дорог опыт русского реализма в исследовании душевной диалектики, глубинных эмоций. Свои поэтические циклы он строил как триптихи и диптихи («трилистники» и «складни»); названное в их заглавиях переживание («Трилистник тоски», «Трилистник проклятия», «Две любви») здесь раскрывалось с разных сторон. Для этики Анненского, стремившегося, как скажет о долге

88

истинного поэта М. Цветаева, «в свою боль включать всю чужую», был весьма существен социальный гуманизм русской литературы. Ему близка гоголевская защита «маленького человека», лиризм «тревожной совести» в духе Достоевского (стихи «В дороге», «Картинка», «Старые эстонки»; критическая проза двух «Книг отражений», 1906, 1909). Впечатляюще выразил поэт чеховскую тему «одури» будней, гаснущих порывов, загубленных жизней («Кулачишка», «Квадратные окошки», «Март» и др.), хотя творчество Чехова Анненский необоснованно третировал как бескрылое бытописательство. Пример Анненского, стремившегося преодолеть субъективизм и замкнутость, утверждавшего социальную роль искусства, важен для понимания неоднозначности путей русских символистов. Свою близость к внутреннему опыту Анненского отметит Блок.

Иллюстрация:

Л. С. Бакст. Заставка для журнала «Мир искусства». К стихотворению К. Д. Бальмонта «Предопределение»

1901 г.

Преобладающей стилевой сферой Анненского был импрессионизм. Впечатления реальности оказывались внешним слоем образного целого, эквивалентами душевных состояний лирического «я». Отталкиваясь от прямого параллелизма физического и психического в устной поэзии и от традиционного «пейзажа души», поэт стремился всячески утончить связи внешнего и внутреннего. Так, в стихотворении Анненского «Электрический свет в аллее» зрительное впечатление (луч света «вырвал» из тьмы ветку клена, отделив ее от ночного сада) имеет не одну живописную ценность; оно и знак душевного состояния героя, которого настойчивость чьего-то чувства тоже хочет «вырвать» из привычного покоя.

Субъективный импрессионизм нашел наиболее полное выражение у Бальмонта, лирика «всегда и во всем» (Вяч. Иванов). Поэт был верен импрессионизму и художнически и этически. Его герой постоянен лишь в одном — в своей всегдашней изменчивости: «Я каждой минутой сожжен, // Я в каждой измене живу».

Стремясь передать прихотливо-переменчивые состояния внутреннего и внешнего, импрессионистская поэзия значительно обогатила музыкальную выразительность стиха и его цветовую палитру («Цвета у поэтов — суть души» — А. Белый). Эта прокламированная романтиками и усилившаяся в раннесимволистской лирике опора на средства других искусств получила особое развитие у Бальмонта. Музыка стиха стала у него «существенным методом символизации», писал Эллис. Звуковую инструментовку — ассонанс и аллитерацию, внутреннюю рифму, повтор, ве́домые поэзии и прежде, Бальмонт значительно изощрил, поставив на службу «поэзии как волшебства» (так назовет он свою книжку 1915 г. о стихотворстве). «Певучая сила» принесла Бальмонту небывалый успех; Брюсов писал даже, что равных Бальмонту в искусстве стиха в русской литературе не было. Но тот же Брюсов обрушивался на Бальмонта, когда его фонические опыты становились самоцельными, когда содержательную сферу, и без того занимавшую в его лирике подчиненное место, оттесняла звуковая «магия» стиха.

Господство в творчестве Бальмонта субъективно-лирической стихии было небезраздельным; об этом говорят его гражданская поэзия и политическая сатира 1905 г. — стихотворения «Русскому рабочему», «Начистоту» и другие в большевистской «Новой жизни», памфлеты на «Николая Последнего», навлекшие на поэта полицейские преследования. Сатиру «Маленький султан» (1901), как передающую «общественное настроение», В. И. Ленин предлагал напечатать в «Искре». В агитационно-политических стихах Бальмонта появились лаконизм плаката, лапидарность лубка, лозунговые интонации: «Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима, // Наш царь — кровавое пятно [...] Кто начал царствовать Ходынкой, // Тот кончит, встав на эшафот».

Более опосредованно связь с событиями революционного времени проявилась в лучшей книге Бальмонта, сборнике «Будем как Солнце» (1903). Его эмоциональная доминанта —

89

радость рассвета, призыв к «солнечному» бытию, этому осуществлению высших человеческих потенций, — была созвучна освободительной патетике начала века в русском романтическом искусстве с его «космизмом» (напр., Третья симфония А. Скрябина, 1903—1904). Животворному щедрому солнцу и всему «четверогласию стихий» (так озаглавил Бальмонт начальный цикл сборника) близка вольная всеобъемлющая душа их певца:

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце

И синий кругозор.

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце

И выси гор.

............ Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце,

А если день погас,

Я буду петь... Я буду петь о солнце

В предсмертный час!

Многозначно преломились настроения революционного времени у Сологуба. Как «соборный благовест» воспринял он события освободительной борьбы в стихах одноименного цикла 1904 г. (вошли в сб. «Родине», 1906). Вместе с Бальмонтом и Вяч. Ивановым Сологуб сотрудничал тогда в сатирических журналах. «Его жалящие пародии на духовенство и власть были широко распространены в Петербурге», — писал Белый. «Волчье» самодержавие и фальшь буржуазного демократизма обличали «Политические сказочки» (1906), в которых Сологуб оправдывал протест масс. Общественным событием стал роман Сологуба «Мелкий бес», «прочитанный всей образованной Россией» (Блок). Он был написан на рубеже столетий и впервые напечатан (не полностью) в 1905 г. в журнале «идеалистов-общественников» — С. Булгакова, Н. Бердяева и др. — «Вопросы жизни».

Имя героя романа, провинциального учителя Передонова, каверзника, ретрограда и тупицы, стало синонимом косной российской обывательщины, этого порождения политической реакции и одной из ее опор. Блок подчеркивал «великое общественное значение» психологической правды «Мелкого беса» как романа-предостережения против ядов «разбушевавшейся пошлости», угрожающих каждой душе. Сам Сологуб говорил о романе, что это обращенное к современникам зеркало. Действительно, социально-сатирическое задание «Мелкого беса» сразу бросалось в глаза; затхлый мирок уездного чиновничества и обывателей, страхи и амбиции холопствующего мещанина, атмосфера сплетни, доносительства, сыска были воссозданы с острейшей художественной убедительностью и силой типизации; «передоновщина» стала понятием нарицательным.

Но сгущенность традиционного сатирического нраво- и бытописания (что отличало, например, типологически параллельный сологубовскому и близкий ему некоторыми формами гротеска роман Г. Манна «Учитель Гнус, или Конец одного тирана», 1905) не исчерпывала эстетического своеобразия «Мелкого беса» с его сложной диалектикой традиционного и новаторского. Текст романа насыщен множеством реминисценций; в их кругу, выявленном исследователями, — повести Гоголя, мотивы пушкинской «Пиковой дамы», «подпольный» человек Достоевского, Иудушка Головлев Щедрина, чеховский Беликов; вне «метаязыка» этих ассоциаций возможно лишь поверхностное прочтение «Мелкого беса» (Л. Силард). Вместе с тем традиция была и вобрана и преодолена. Белый писал, что в аналитике Сологуба, который «взвешивает действительность на атомные весы», уже «заканчивается реализм нашей литературы». В символистски двуединой структуре повести инфернальный план не менее существен, чем социально-обличительный; общественное зло в глазах писателя лишь один из ликов зла мирового, хотя носителем его выступает всего лишь «мелкий бес». Нагнетая атмосферу абсурда (в создании ее художественных эквивалентов Сологуб предвосхитил одну из линий позднемодернистского искусства), писатель постепенно снимает грань между психопатологическим и бытийным: злокозненная юркая нежить «недотыкомка» не только симптом передоновского безумия, она и «угрожающий знак страха, уныния, отчаяния, бессилия» (Блок). Под пером Сологуба передоновщина — атрибут бытия.

В духе символистской утопии преображения мира красотой Сологуб противопоставил мрачному убожеству существования Передонова «языческий» идеал «расцветающей Плоти» в отношениях юных героев романа. Некоторым современникам, например Блоку, эта антитеза казалась убедительной. Но сцены «просветленной» эротики, порой слащавые, противовесом передоновщине не стали, на них — печать того же обывательского царства.

К началу нового века русский символизм мог подвести первые итоги своего развития. То, что в 90-е годы воспринималось критикой как «литературная хворь», стало самостоятельным течением, выдвинувшим ряд своеобразных и значительных талантов. К еще недавно осмеянным Брюсову, Бальмонту, Сологубу пришел несомненный успех. Выйдя из стадии эксперимента, символистская поэзия и проза проникли в прежде недоступные для них органы прессы, в популярные демократические издания («Журнал для всех», «Жизнь», «Мир божий»).

90

Распространению нового искусства способствовало с 1899 г. символистское издательство «Скорпион» и его альманахи «Северные цветы» (пять выпусков, 1901—1903, 1905, 1911). В творчестве символистов выявились черты художественного новаторства, усилившие изобразительные и выразительные возможности слова. Сложился специфический тип двупланной образной структуры, в которой субъективно преломленные впечатления действительности или импульсы истории, мифологии, культуры выступали как психологические символы — знаки душевной жизни индивидуума. Тогда же наметился и другой путь символизации: насыщение глубинных слоев образа религиозно-философским содержанием.

Новая волна обозначилась в символистском течении с начала 900-х годов. «Младшие» участники движения — Белый, Вяч. Иванов, Блок, С. Соловьев, — значительно изменили его идейно-эстетическое и творческое лицо. Обостренный революционным временем «кризис жизни, кризис мысли, кризис культуры» (А. Белый) стимулировал мистико-общественнические искания символистов, вселяя веру в интеграционные возможности искусства, в его «жизнестроительную» роль. Соответственно менялись и ориентиры. Падало влияние пессимизма Шопенгауэра, в Ницше видели не только адепта имморализма, но и пророка нового бытия, в его «сверхчеловеке» — эмблему совершенствующейся личности. Увлечение новой западной поэзией уступало пиетету перед наследием отечественной мысли и литературы (славянофилы, Достоевский, Тютчев).

Ранняя смерть Вл. Соловьева вновь обратила к его личности и творчеству взоры молодых мистиков. Им было близко завещанное Соловьевым внеконфессиональное, «мифопоэтическое» (Д. Максимов) представление о высших ценностях, влекла в стихах философа его мечта о преодолении мирового зла, вражды, разобщенности в грядущем «положительном всеединстве». Их вдохновлял сам облик соловьевского идеала, в котором «бесполая гегелевская абсолютная идея превращалась в Вечную Женственность» (Л. Силард). Простор поэтическому воображению давала и трансформированная Соловьевым Платонова концепция Эроса, пан-стихии Любви:

Смерть и Время царят на земле, — Ты владыками их не зови; Всё, кружась, исчезает во мгле, Неподвижно лишь солнце любви.

Особенно влиятельной в символистской среде была эстетика Вл. Соловьева. Заветный для русской литературы образ поэта-пророка философ толковал в духе мистической гражданственности. Посредника между горним и дольним, художника наделял «теургической», «боготворческой» миссией, преображающей бытие в духе высшей красоты; искусство виделось «реальной силой, просветляющей и перерождающей весь человеческий мир». Соловьевские образы, поэтические формулы его идей, аллюзии его мотивов переполняли лирику «младших», их переписку. О Вяч. Иванове, авторе мистико-философских стихов, говорили, что он «рукоположен Соловьевым». Блок называл философа «властителем дум» своих, правда имея в виду «откровения» соловьевской лирики, а не «скуку и прозу» его собрания сочинений. «Пророческая тень» Вл. Соловьева возникнет в картине Москвы начала века у Белого:

Он — угрожает нам бедой, Подбросит огненные очи; И — запророчит к полуночи, Тряхнув священной бородой!..

Хотя поэтам-соловьевцам был чужд прагматический мистицизм Мережковских с их стремлением «раздуться до новых Лютеров» (А. Белый), существовали и точки соприкосновения: неприязнь к рационализму, материализму, к «позитивистскому» искусству. В журнале Мережковских «Новый путь» (1903—1904), где печатались «старшие» — Бальмонт, Сологуб, Брюсов, студент Блок дебютировал строфами «Стихов о Прекрасной Даме», студент Белый печатал свои первые эстетические опусы, эрудит Иванов — стихи и исследование античного культа Диониса. Программа «Нового пути» сформировалась в петербургских «Религиозно-философских собраниях», занявших в первые годы века авансцену русского идеалистического движения. Они стали местом дискуссий богоискательствующей интеллигенции и духовенства о путях обновления православия; спорили там и по различным мировоззренческим, социальным, литературным проблемам. Лидерами собраний и журнала кроме Мережковского, Минского, З. Гиппиус были Д. Философов и критик П. Перцов. Церковную и государственную политику в вопросах брака и семьи обличал в «Собраниях» и «Новом пути» Василий Васильевич Розанов (1856—1919). Консервативный публицист, оставивший свои «нововременские» настроения за порогом журнала, он развивал там идеи, типологически близкие «философии жизни». Отрицая христианский аскетизм и проповедуя спасительный «органицизм» древности, «ветхозаветную» религию плодородия, чадородия, материнства, Розанов стремился

91

поднять в общественном сознании роль ценностей «частного» существования.

«Синтетические» построения Мережковского, пытавшегося снять антиномии языческого и христианского в религии «третьего завета», примирить альтруизм и претензии самодовлеющей личности в этике, казались «младшим» мертвенными схемами. Догматизм и групповая узость помешали лидерам «Нового пути» понять оригинальность мысли и слова Белого, значительность и новизну лирики Блока. Преодоление влияний Мережковского составит существенный момент в самоопределении младосимволистов.

В начале века в их среде выдвинулся как теоретик и «хоровожатый» Вячеслав Иванович Иванов (1866—1949) — поэт и ученый-филолог, историк, религиовед, культуролог, один из образованнейших людей времени. Интеллектуальная поэзия Иванова была продолжением его нравственно-философских и эстетических теорий. В них влияние античной мысли и раннего Ницше корректировались в свете учения Вл. Соловьева о «положительном всеединстве» и идеала ненасильственной интеграции человечества, вдохновлявшего Шиллера и славянофилов.

В круг символистов Иванов вошел как автор сборников стихов «Кормчие звезды» (1903) и «Прозрачность» (1904), объединенных темой духовного преображения мира и человека. Заглавие первой книги, вобравшей раннюю лирику поэта-идеалиста (истоки творчества которого М. Бахтин видел в античности, средневековье и Возрождении), говорило о некоем высшем водительстве в движении личности к добру и красоте; Иванов ссылался на Данте и Гёте. Название второго сборника — метафора платонизирующего толка: мистический опыт просветляет марево земных воплощений абсолюта, и в этой «прозрачности» открываются новые духовные горизонты.

Пафос долженствования освещал поэзию «Кормчих звезд», как писал о ней Брюсов, «неподвижным светом». Исключение составил цикл политически острых «Парижских эпиграмм», написанных в связи со столетием Французской революции. Ее лозунги, профанируемые ныне, живы, по мнению поэта-соловьевца, лишь «у Христовых алтарей». Обуженным западным «свободам» Иванов противопоставлял широту русского вольнолюбия; в гимнах ему проступали анархические ноты («Скиф пляшет»). Они слышались и в украсившем «Прозрачность» стихотворении «Кочевники красоты» (1904). Энергичный призыв к творческой свободе, этому «вольному кочевью» художника, звучал как неприятие любого рабства:

Художники, пасите Грёз ваших табуны; Минуя, всколосите — И киньте — целины! И с вашего раздолья Низриньтесь вихрем орд На нивы подневолья, Где раб упрягом горд.

Романтический максимализм достигал анархических пределов в это бурное время не у одного Иванова. «Поэт анархист» — так отозвался Ленин о позиции Брюсова в стихотворении «Близким» (1905). Заявляя о своей поддержке «близких», т. е. социал-демократов, в их деле разрушения старого, Брюсов максималистски требовал революции «без берегов»: там, где она поет «песнь побед», поэту видится «новый бой во имя новой воли».

Закономерной в этой связи была и решительная защита Брюсовым в 1905 г. свободы слова писателя в остро полемическом отклике на статью В. И. Ленина «Партийная организация и партийная литература». Брюсовский ответ появился в возглавленном им журнале «Весы» (1904—1909), ставшем штабом символистской эстетики и критики. Идеологический курс журнала (отличавшегося высокой информативностью в освещении литератур и искусства современного Запада) оставался тем же, что и в предшествовавшей модернистской периодике: требование автономии творчества, нападки на произведения писателей-«знаниевцев», якобы сплошь натуралистические, и настойчивая пропаганда символизма. Но искания Брюсова-поэта не всегда соответствовали устремлениям его журнала. «Весы» открылись брюсовской статьей «Ключи тайн» (1904), декларировавшей мистический интуитивизм творчества и независимость художника от требований жизни. А патетические ямбы брюсовского «Кинжала» (1903) утверждали кровную связь поэзии и освободительной борьбы: «Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза, // И песня с бурей вечно сестры».

Интерес к реальному запечатлели уже стихи сборника «Urbi et orbi» («Граду и миру», 1903), где автора влекли не одни легенды веков, но и современная «жизнь толпы многоголовой» («Ночь», «Париж», «Оклики демонов» и др.). Социально окрашенный урбанизм станет одной из важнейших творческих сфер поэта, осложняясь порой «руссоистскими» мотивами покаянного возврата к матери-природе ее «блудного сына» («У земли», «Мечтанье», «Искатель»). Город у Брюсова многолик. Это знак торжества человека-созидателя, средоточие мощи техники, чудес культуры, это и скопище соблазнов,

92

и тревожный мир, в чьих недрах таится «ярость» масс. Символ города-тюрьмы, который пролетарии вынуждены строить для самих себя, вставал в облетевшем Россию стихотворении «Каменщик»; ставшее народной песней, оно говорило о новых чертах брюсовской поэтики. Обращением к городскому фольклору подсказаны и другие вещи («Фабричная», «Веселая», «Девичья»).

Взволнованный отклик на события «великих дней» прозвучал в цикле «Современность» сборника «Stephanos» («Венок», 1906). Недолгие иллюзии российской завоевательной мощи («К Тихому океану», 1904) сменились осуждением русско-японской войны, этой «затеи роковой» («Цусима», 1905). Романтика-максималиста, презиравшего «позорно мелочный, неправый, некрасивый» жизнепорядок, радовала мощь революционного шквала, «океан народной страсти, дробящий в щепы утлый трон» (инвектива «Довольным» — либералам, удовлетворенным «малым» — царским манифестом 17 октября 1905 г.). Вместе с тем Брюсов считал, что стихия революционного возмездия принесет гибель культуре «мудрецов и поэтов» («Грядущие гунны», 1905). В мужественном приятии своего удела сыном этой культуры сплавились признание Брюсовым исторической правоты восставших масс и его верность девизу Ницше «amor fati», излюбленному символистами; свой жребий, как бы он ни был тяжел, полагалось встретить стоически: «Но вас, кто меня уничтожит, // Встречаю приветственным гимном». (Та же мысль в стихотворении «К счастливым» 1905 г., где образ будущего окрашен влияниями Верхарна, к которому уже тогда был обращен Брюсов-переводчик.) В согласии с символистской историософией социальному освобождению Брюсов противопоставлял права «революции духа». Сокрушить «ветхую душу» поэту представлялось более важным, чем «разрушить дворцы и палаты» (стихотворения 1905 г. «Одному из братьев», «На площади, полной смятеньем»).

События русско-японской войны и революции отозвались у Вяч. Иванова в стихотворениях 1904—1906 гг., позже собранных в цикл «Година гнева». Самодержавие для Иванова — «скоп убийц», полонивший страну («Стены Каиновы»). Истинный владыка жизни — народ («Populus-rex»). Итоговое стихотворение цикла — «Odi et spero» («Ненавижу и надеюсь»): насилию власти поэт противопоставлял грядущее торжество «просвещенных сердец»; повторяя славянофилов, Иванов говорил о благе «соборности», «тихой воли». Подобная позиция сказалась в поддержке Ивановым выдвинутой тогда литератором Г. Чулковым теории «мистического анархизма», оцененного Луначарским как разновидность христианско-социалистических воззрений, толстовства. К преодолению зла индивидуализма через «соборность» звал и Иванов-критик (ст. «О Шиллере», «Кризис индивидуализма», обе 1905 г., и др.). О «мистическом анархизме» спорили на «средах» Вяч. Иванова; эти собрания на «башне» его квартиры привлекали в 1905—1907 гг. петербургскую литературно-артистическую интеллигенцию. «Мистико-анархические» идеи окрасили альманах «Факелы» (т. 1—3, 1906—1908); в первом участвовали Иванов, Брюсов, Блок, Сологуб и др. При всей химеричности построений младосимволистских теоретиков отличало искание связи с народом, поворот к коллективизму. Интеграционный смысл имели и эстетические идеи Иванова. Его девиз — всенародное искусство; таков прежде всего мистериальный театр, объединяющий актеров и зрителей. Творческий акт по Иванову — диалектика «восхождения» и «нисхождения»: художник устремляется к высокому, чтобы затем, «нисходя», воплотить его в земных формах и передать людям. Обратный путь проходит воспринимающий искусство: его «возводит художник a realibus ad realiora» — от реального к сверхреальному.

Идеи и настроения периода «башни» отразились в центральном произведении Иванова, сборнике «Cor ardens» (т. 1—2, 1911), посвященном памяти жены, писательницы Л. Д. Зиновьевой-Аннибал. Вынесенный в заглавие барочный символ «пламенеющего сердца» многообразно преломился в поэзии горнего и земного. «История жизни на пути к мистическому идеалу» — так определит Н. Гумилев смысл книги. В открывшем ее стихотворении «Менада» порыв героини к Дионису — иносказание встречи человека с богом. Лирика поэта-ученого насыщена многослойной, трудно дешифруемой символикой — космической («Солнце-сердце»), античной («Суд огня»), евангельской («Путь в Эммаус», «Аттика и Галилея»), готической («Rosarium»). Пышную постройку «Cor ardens» В. Ходасевич уподобил венецианскому собору Св. Марка, где века и культуры оставили свой след. Книга демонстрировала изощренное мастерство стиха. В ту пору Иванов руководил вольной «Поэтической академией» («Общество ревнителей художественного слова»); его наставничеству были обязаны молодые Волошин, Кузмин, Городецкий, Гумилев, Мандельштам, Хлебников, преодолевавшие уроки символизма в движении к другим творческим системам. Но возникала и «обратная связь»; некоторые стихотворения сборника Иванова «Нежная тайна» (1912) отразили отход от переусложненной и

93

избыточной символизации, движение в сторону «прекрасной ясности». «Неоклассицистические» устремления сказались в драматургии Иванова («античные» трагедии «Тантал» и «Ниобея», 1905; «Прометей», 1907—1914) и в обилии в его стихах равновесных устойчивых структур, вызывавших ассоциации с образами зодчества. «Заветы гармонии и меры» отстаивал Иванов-теоретик; приверженец всенародного искусства все решительнее отвергал импрессионизм, не раз служивший «обособленному сознанью».

Наиболее выразительный художественный результат дала «неоклассика» в поэзии зрелого Брюсова. В сборниках «Венок» и «Все напевы» (1906—1908, изд. 1909) характерна коллизия преодоления страсти долгом, либо долга — страстью («Тезей — Ариадне», «Эней», «Антоний»), обильна историко-мифологическая эмблематика гражданских и интимных переживаний («Гребцы триремы», «Юлий Цезарь», «Орфей и Эвридика», «Фаэтон»). Определенность эмблемы и аллегории отвечала рационалистическому складу натуры Брюсова больше, чем многозначность символа. «Тенденции к идеализации и героизации» (Д. Максимов) соответствовали скульптурность образа (Брюсов — «поэт мрамора и бронзы», писал А. Белый), пристрастия поэта к «ораторским» жанрам оды, дифирамба, инвективы («Слава толпе», «Хвала Человеку», «Цепи»), влечение к торжественной архаизированной лексике, преобладание в строфике «твердых» форм сонета, терцины, рондо. В приверженности «классицистическому» началу в искусстве Брюсов не раз признавался, числя в своем пантеоне имена Софокла, Рафаэля, Расина, позднего Гёте, Пушкина. Придя к неоклассике от импрессионизма, сторонником которого он начинал, Брюсов предвосхитил аналогичное движение русского искусства, в постимпрессионистской фазе которого стилевые искания неоклассицистического типа определятся лишь в конце 900-х — начале 10-х годов.