Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Феномен творческой неудачи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
3.2. Читательская неудача
241
в квартиру «мощное укрепление» из книг и одновременно поджига­ет его, обрекая себя на смерть вместе со своей библиотекой.
Кстати, в упомянутом выше романе К.-М. Домингеса «Бумаж­ный дом» данный аспект в изображении потерпевшего поражение читателя тоже присутствует: герой Домингеса надеялся в любви к книгам осуществить то, что не удалось в жизни, а именно замену несостоявшейся любви к женщине (в отличие от героя Канетти, который в любви к книгам ищет замену родине).
В новейшей литературе тема идеологического поражения чита­теля, замкнувшегося в библиотеке, также получает свою разработку. Например, в романе современного французского автора Ж.-Ф. Арру­Виньо «Урок непослушания» (1995) сам герой связывает свою жиз­ненную неудачу с зависимостью от литературы и привычкой соизме­рять свои поступки с этическим пафосом «высоких» текстов. Кру­шение идеи о том, что все ключи к жизни даны в литературе, оборачивается бунтом против нее: герой решает «подавить в себе моралиста», «выдраться к свободе», «раз и навсегда уничтожить стену из книг, которую он воздвиг между собой и своей жизнью». Однако протест против литературы отнюдь не находит в романе сочувственного воплощения, наоборот, он получает гротескно-кар­навальную разработку, в рамках которой история бунта книжного человека завершается его новым поражением. В попытках найти «противоядие от строгого торжественного покоя книг, в котором ему раньше было так уютно», герой теряет возможность возвращения в прошлую жизнь, освященную литературными смыслами. Круше­ние терпит и идея библиотеки — как утешительной замены жизни и как тюрьмы. На наш взгляд, есть все основания рассматривать данный роман как диалогическую реплику по адресу притчи Гессе «Книжный человек». Если история гессевского персонажа заканчи­вается бунтом против библиотеки, заслонившей от него живую жизнь, то история героя французского романа представляет собой подробную хронику этого бунта, однако завершившуюся вопреки ожиданиям бунтаря: на поверку живая жизнь оказывается мелка и уродлива, надежд героя на свободное самоосуществление и обрете­ние подлинности она не оправдала, как ранее таких надежд не оп­равдала и литература.
242
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
Вообще, в новейшей литературе ставка на книгу в осуществле­нии какого-либо идеологического проекта как правило оборачива­ется жестоким поражением читателя-идеолога. При этом данная сюжетная ситуация часто становится предметом гротескно-фанта­стического изображения, в рамках которого «книжная обработка» жизни осмысляется как фактор ее трагического уродования
*.
Самый поздний (в плане формирования в качестве предмета изображения) тип читательской неудачи — это н е у д а ч а г е р м е ­невтическая, связанная с читательским поиском сокровенного смысла книги. Очевидное присутствие этой темы (темы пораже­ния герменевта) в первую очередь отличает современную универси­тетскую прозу о филологах, в которой последние часто изобража­ются как создатели гиперинтерпретаций, оскорбляющих литера­туру. Выразительную иллюстрацию в данном случае предоставляет роман американского писателя Дж. Хайнса «Рассказ лектора» (2004). В фантасмагорическом сюжете этого романа литература изображе­на в образе всевластного существа, мстящего филологическому со­обществу за то, что оно превратило чтение из понимающей практи­ки в практику присвоения тексту семантики, выгодной для эффект­ной самоподачи интерпретатора. Такой тип чтения, в основе своей подразумевающий не что иное, как интеллектуальное соперниче­ство с умершими авторами, и обозначенный в романе Хайнса как «борьба с мертвецами», выводится в рамках университетской про­зы в качестве предмета гротескно-комического изображения.
Свое философское осмысление тема герменевтической неудачи получила в творчестве Борхеса. Как обреченное на пораже­ние у Борхеса изображается чтение, подразумевающее поиск в книге готового универсального смысла и готового универсального опы­та. В самом концентрированном виде судьба такого чтения нахо­дит свое выражение в новелле «Вавилонская библиотека», где пого­ня за сакральным смыслом книги характеризуется как «суеверная и напрасная привычка».
* Например, в романах В. Бенигсена «ГенАцид» (2008) и М. Елизарова «Биб-
лиотекарь» (2008).
3.2. Читательская неудача
243
Так, во фрагменте, описывающем поиски Оправданий (так, на­помним, названы в новелле книги, которые «навсегда оправдывали деяния каждого человека во вселенной и хранили чудесные тайны его будущего») вера в постижимость их смысла определяется как трагическая иллюзия:
Тысячи жаждущих… устремились вверх по лестницам, гони­мые напрасным желанием найти свое оправдание. Эти пилигримы до хрипоты спорили в узких галереях, изрыгали черные проклятия, душили друг друга на изумительных лестницах, швыряли в глубину туннелей обманувшие их книги, умирали, сброшенные с высоты жителями отдаленных областей. Некоторые сходили с ума…
5
По Борхесу, вера в то, что «потаенный смысл… записан и суще-
ствует в Библиотеке»
6
, иллюзорна и обязательно обернется отчая­нием, так как книга бесконечно многозначна и вовсе не является носительницей четко зафиксированных смыслов.
Судьбу «несовершенных библиотекарей» «Вавилонской биб­лиотеки» разделяют и другие герои Борхеса, которые, предполагая в книге наличие универсального смысла, становятся жертвой свое­го «суеверия». Это, например, герой знаменитой новеллы «Смерть и буссоль» детектив Леннрот, который привлекает для расшифров­ки преступления книжный код и сам действует, исходя из литера­турной модели — модели Огюста Дюпена, детектива Э. По. В дан­ном случае роковой оказывается сама ставка на книгу как уни­версальный ключ к событиям действительности и источник универсальной модели поведения: герой, осуществляю­щий такую ставку, парадоксальным образом превращается в жерт­ву своей же интерпретации события.
Еще один герой Борхеса, также терпящий поражение в вопло­щении совсем другого, но также связанного с книгой замысла, — студент с гофмановским (что не случайно) именем Балтасар из но­веллы «Евангелие от Марка». Исходя из мысли о спасительном дей­ствии евангельской истории, герой решил читать Евангелие для семьи гаучо, утратившей родовую память и язык. Однако результа­том чтения и толкования Евангелия становится не ожидаемое геро-
244
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
ем «подражание Христу» со стороны слушателей, а, наоборот, их отождествление себя с теми, кто «Христа распинал». Здесь читатель вновь изображен как ж е р т в а иллюзии относительно одно­значности книжного смысла.
Итак, в ситуации поражения повествовательная литература изображает и читателя-подражателя, и читателя-библиофила, и читателя-гедониста, и читателя-герменевта, и читателя-идеолога. Впрочем, история европейской литературы знает и ч и т а телей успешных. Однако повествования о читателях, осуществивших посредством книги свое намерение, единичны. Самое раннее — «Исповедь» Августина Блаженного. Напомним, что в восьмой книге «Исповеди» Августин подробно описывает собственный опыт чте­ния Священного Писания, завершением которого становится пре­одоление мучительного духовного кризиса и обращение Августина в христианство.
Пример из новейшей литературы — роман А. Байетт «Обладать» (1990). Один из его героев — читатель, для которого способность «наслаждаться словом» оборачивается источником счастливого и осознанного творчества. Впрочем, эти тексты — о читательских по­бедах — единичны и тенденции не образуют. Недаром А. Байетт, доктор филологии, констатирует на страницах романа тот факт, что писатели «редко пишут» «о живом и жгучем наслаждении от чте-
7
íèÿ»
. Тенденцию в литературе о читателе составляют как раз исто-
рии читательских неудач.
Вопрос о причинах такого положения вещей в литера­туре о читателе сложен по той причине, что ответ на него требует обращения к историко-культурному контексту, к которому принад­лежит конкретный текст о читательской неудаче, в частности к его (контекста) теоретико-эстетическим и рецептивно-историческим ас­пектам. Очевидно, что факторы, обусловившие изображение читате­ля поверженным в романе Сервантеса
8
и в литературе Нового и Но­вейшего времени, разные, хотя, конечно, именно сюжет «Дон Ки­хота» стал своего рода повествовательной матрицей для всей по­следующей литературы о читателе. Среди множества данных факторов сосредоточимся на том, который представляется нам од-
3.2. Читательская неудача
245
ним из самых важных и самых сложных в плане теоретического осмысления. Это фактор литературной полемики с господствую­щей в эстетике времени к онцепцией чтения и литера­турной ценности.
На наш взгляд, в повествованиях о читательских неудачах ли­тература часто формирует полемическую реакцию на требования современной ей эстетической теории и культурной идеологии. Об­ратим внимание на то, что в рамках каждой культурной парадиг­мы, согласно характерной для нее концепции литературной ценно­сти, осуществляется теоретическая с акрализация пись­менного слова и, следовательно, стимуляция читательского подражания и культ книги. Так, т радиционалистскую концепцию отличает присвоение литературе статуса «моноло­гического авторитетного слова о мире»
9
и проводника норматив­ной этики. Читатель при этом рассматривался в качестве объекта идеологического воздействия со стороны произведения, а чтение уподоблялось «извлечению ценностного урока»
10
. В связи с этим рецептивный императив традиционализма настойчиво иницииро­вал у читателя подражание тому персонажу, образ которого мог счи­таться моделью правильной идентификации. Единственно верной идентификацией в средневековой христианской культуре, напом­ним, считалась идентификация с Христом или его подражателями. Именно такую модель взаимоотношений читателя с письменным текстом воспроизводит содержание вышеупомянутого фрагмента «Исповеди» Августина Аврелия, где чтение сакрального текста опи­сано в качестве залога внутренней гармонии и верного направле­ния жизненного пути — в полном соответствии со средневековым «категорическим императивом» подражания Христу.
Стимуляция читательского подражания входит и в рецептив­ный проект к р е ативизма. Особенное ее присутствие характе­ризует коммуникативные программы таких креативистских субпа­радигм, как романтизм и реализм.
В романтизме требование чита­тельского мимесиса поддерживается концепцией литературы как реальности, неизмеримо более высокой по сравнению с настоящей действительностью, в реализме — концепцией литературы как прав-
246
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
дивой копии действительности. Поэтому романтизм, с позиции осуж­дения неудовлетворительной действительности освящая обраще­ние читателя к литературным моделям, обещает ему в опоре на ли­тературу возможность конструирования прекрасной иллю­з и и, альтернативной настоящей реальности. Реализм же «благословляет» читательскую ориентацию на художественный мир с позиции имитации действительности, адекватной передачи ее объективного содержания, обещая читателю в опоре на литера­туру возможность обретения п о длинного знания о жиз­н и и адекватной поведенческой модели.
Иными словами, роман­тизм призывал читателя обратиться к литературе, так как она изоб­ражает мир противоположно реальности и опора на нее позволит читателю компенсировать антиэстетизм последней; а реализм — так как она изображает мир соответственно реальности и опора на нее обеспечит читателя практическим (позитивным) знанием жиз­ни, необходимым для успешного взаимодействия с ней. Следует признать, что ни в романтической, ни в реалистической литературе мы не встретили таких повествований о читателях, в которых бы воспроизводилась соответственная их рецептивным программам мо­дель взаимоотношений читателя с текстом
*.
Стимуляция читательского подражания и сакрализация искус­ства в коммуникативной программе модернизма связана с концепцией литературы как назначенной художником за­мены абсурдной реальности, как способа заполнения пустоты мира, «покинутого богами». Утверждение искусства как второй реальнос­ти («не подражания действительности», как пишет Ницше, а «до­полнения» к ней), имеет в модернизме разное теоретическое обос­нование. Так, Ницше определяет искусство в качестве единственной возможности «метафизического утешения» в ситуации признания человеком «страшной мудрости Силена»11. В его трактовке искус­ство метафорически уподобляется стене, воздвигаемой человеком
* Хотя в литературе самой ранней креативистской парадигмы, предроман-
тической, повествования, изображающие в образе читателе воплощение желае­мый модели адресата, встречаются в текстах, где фактор чтения представлен как основа нравственного самовоспитания, «любви к добродетели» (Руссо), ге­роического жеста или успешной самореализации.
3.2. Читательская неудача
247
вокруг себя, «чтобы начисто замкнуться от мира действительности и тем самым сохранить себе свою идеальную почву»
12
. Фрейд также трактует творчество как форму эскапизма, имея в виду невротичес­кую подмену неосуществимого в реальном мире желания его вир­туальным аналогом, обретаемым как в акте письма, так и в акте чтения. По Фрейду, и авторское творчество, и читательское сотвор­чество в одинаковой мере позволяют «заменить результаты насиль- ственного вытеснения плодами разумной духовной работы»
13
. Сартр в работе по феноменологии воображения трактовал искусство (сфе­ру, которая конституирована воображающим действием сознания) как форму «неантизации» реальности: «неантизируя», отрицая дей­ствительный мир, воображение превращает его в мир «ирреаль­ных квазиобъектов», заменяя объективную реальность «маги­ческим миром». Мысль о том, что в опоре на искусство возможно магическое преобразование собственного существования и обре­тение «метафизического утешения», в рамках коммуникативной программы модернизма и делегируется читателю. Однако своего по­вествовательного выражения она, как и в предыдущем случае, не находит: литература модернизма сосредоточенно изображает чита­теля, который в опыте общения с литературой и практике творения «магического мира» терпит поражение.
В соответствии с нашим предположением, в обращении к обра­зу читателя, потерпевшего фиаско в той или иной форме опоры на литературу (культ книги, культ библиотеки, подражание персона­жу), литература косвенно осуществляет критику тех культурных представлений, в рамках которых она была мифологизирована в том или ином качестве в эстетике каждой парадигмы: как «авторитет­ное слово о мире» (в традиционализме), как высшая реальность (в романтизме), как копия реальности (в реализме) или как ее утеши­тельная замена (в модернизме). В изображении поражения читате­ля, исповедующего тот или иной культурный миф о литературе, художественная словесность полемизирует с современным ей тео­ретико-эстетическим осмыслением собственной природы и функ­ции. В произведениях такого рода герой-читатель, как правило, изо­бражается как носитель «мифологического» (в бартовском смысле)
248
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
сознания, т. е. сознания, сформированного самой литературой и куль­турной мифологией о ней. Причем «мифологизм» его представле­ний о литературе выявляется, как правило, в словесности, которая знаменует кризисное состояние художественной пара­дигмы, к которой она принадлежит, и осуществляется это именно в произведениях о поражении читателя. Формирование же той или иной художественной парадигмы, наоборот, может сопровождать­ся произведениями об успешных (или, во всяком случае, сочувствен­но изображенных) читателях, которые сумели в ставке на литературу осуществить свои надежды, в этом случае всегда осмысляемые как высокие и/или героические. Хотя такие произведения, как уже было отмечено, встречаются редко, тем не менее в литературе ранних стадий в развитии традиционализма и креативизма (раннее Средне­вековье и предромантизм) они обнаруживают свое очевидное при­сутствие. В первом случае это «Исповедь» Августина и множество других средневековых текстов по дидактике чтения, во втором — это сентименталистская литература о читателе. Такие тексты (об ус­пешных читателях) поддерживают культурную мифологию словес­ности, характерную для данного времени, в то время как тексты о читательских неудачах вступают с ней в конфронтацию. Проком­ментируем этот тезис более подробно.
Откровенную п о лемическую реакцию на тради­ционалистскую идеологию чтения мы обнаружива­ем в «Дон Кихоте», романе эпохи кризиса нормативизма. С одной стороны, герой Сервантеса изображен как носитель нормативной концепции чтения: та модель поведения, которая была заимствова­на им из рыцарского романа, имеет самое непосредственное отно­шение к средневековому культу сакрального чтения, так как ры­царская литература непосредственно возводила этику своих пер­сонажей к тому абсолютному образцу, которым в средневековой культуре был образ Христа. Однако заканчивается повествование о подражателе Христу и христоподобном человеке его поражени­ем. Традиционалистская концепция чтения спасительного, преобра­зующего, гарантирующего верную идентификацию (и особенно при условии воспроизведения высокого книжного идеала) в романе Сервантеса своей поддержки не находит.
3.2. Читательская неудача
249
Повествования о поражении читателя, сложившиеся в рамках романтической литературы, как нам представляется, выстраивают сюжетную п о лемику с романтической идеологией чтения как формы преодоления антиэстетизма реальной дей­ствительности. Повествовательная полемика с данной концепцией в литературе романтизма, как правило, связывает с чтением риск утраты читателем собственной индивидуальности. Оттого она на­стойчиво акцентирует негативные последствия подражательного чтения и библиомании. И подражание литературному герою, и культ книги в изображении романтиков препятствуют свободной лич­ностной самореализации читателя, погружая его в мир иллюзий и перверсивных идентификаций. Наиболее иллюстративной для дан­ного случая могла бы быть ссылка на «библиофилическую» прозу французских романтиков (Ш. Нодье — в первую очередь) и «чита­тельскую» новеллистику Т. Готье. В изображении Ш. Нодье люби­тель книг в состоянии маниакальной страсти начинает отождеств­лять самого себя с книжным томом
14
, а «байронисты», «гюгопоклон­цы» и «почитатели Гофмана», изображенные Т. Готье, как правило, полностью теряют способность к адекватному самовосприятию и восприятию реальности, погружаясь в мир воображаемых литера­турных приключений
15
.
Реалистическая литература о читательских поражениях под­разумевает отчуждающее действие как романтического мифа о литературе, так и того мифа, который был выработан в рам­ках реалистической эстетики и в соответствии с которым литера­тура представляет собой референтный аналог действительности. Такого рода взгляд на литературу писатели-реалисты часто рассмат­ривают как основу формирования иллюзорного мировосприятия или санкцию на отношение к литературным формам как «приспо­собленным ко всевозможным услугам и требованиям», как значит­ся в записках «подпольного» человека — известного потребителя литературных схем. В первую очередь литература реализма сосредо­точена на изображении поражения наивного читателя, верящего в референтность опоры на литературу в конструирова­нии и интерпретации события. Выразительный пример в данном
250
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
случае составляют истории героинь Флобера («Госпожа Бовари») и Мериме («Двойная ошибка»). Первая терпит поражение в неадек­ватной надежде перенести в повседневность провинциальной бур­жуазной реальности заимствованный из романтической литерату­ры образ красивой жизни; вторая — в неадекватной литературной интерпретации собственной любовной истории.
Однако и р е ф л е к с и р ующий прагматик, согласно ре­ференциальной установке использующий готовые литературные формы и смыслы в собственной практике, также не обретает удов­летворения в рамках реалистической разработки сюжета о читате­ле. Так, «подпольный» Достоевского, пережив ряд сконструирован­ных по литературным шаблонам событий, принуждается автором к признанию того, что жизнь и литература — «вещи несовмест­ные», а их совмещение неизбежно оборачивается «ужасным сты­дом», чувством обезличивания («норовим быть… общечеловека­ми») и унизительным переживанием «пошлости и подлости» ци­татного поступка
16
.
Наконец, литература модернизма в универсальном сюжете поражения читателя подразумевает, на наш взгляд, п о лемику с модернистской концепцией искусства как уте­шительной утопии в «царстве Селена». Позиция замены живой жизни общением с книгами, крах которой переживают «книжные люди» Гессе и Канетти, своим идеологическим прототипом, конеч­но, имеет обозначенную философию искусства. Исходя из данного наблюдения, притчу Гессе, на наш взгляд, возможно рассматривать в качестве прямой полемической реплики по адресу концепции Ниц­ше, особенно учитывая тот факт, что Гессе непосредственно исполь­зует ницшеанский образ литературы как стены, воздвигаемой, «что­бы начисто замкнуться от мира действительности и тем самым со­хранить себе свою идеальную почву».
В соответствии с этой идеологической установкой (сохранить «достоинство мыслящего тростника»), кстати, пытается читать и сартровский Рокантен: в стремлении спастись от существования, он, в частности, «ищет утешение в светлой Италии Стендаля»17, упоминая в качестве предмета своего чтения, кроме «Пармской оби­тели», также «Евгению Гранде» и «Красное и черное». Однако впо-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]