Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Феномен творческой неудачи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
3.1. Молодость автора как параметр творческой неудачи
231
мароков] любил, когда к нему обращались за советами, когда проси­ли его помощи, его мнения; тут он принимал тон учительский, на­ставнический и, может быть, уж чересчур самохвально высказы­вал свое превосходство...»
12
Во-вторых, общим местом, устойчивым мотивом литературного облика Сумарокова в XVIII в. было обвинение в плагиате, литератур­ных заимствованиях, краже. Впервые обвинил в этом Сумарокова Тредиаковский. Этот параметр неудачности литературного произве­дения требует отдельного анализа, так как в поэтике классицизма содержалось требование ориентации автора на западноевропейские образцы, и плагиат в общем-то не считался авторским грехом. Но многие русские авторы сочли «творчество с помощью ножниц» неэтичным и публично спорили по этому поводу (например, Тре­диаковский с Сумароковым, Крылов с Княжниным).
В-третьих, главный герой (Сочинитель) имеет портретное сход­ство с Сумароковым:
Марина (в сторону)
Ого! Нахмурил бровь! Трясется и парик! Конечно, ищет рифм сердитый наш старик!
13
Эта портретная деталь внешнего облика Сумарокова зафикси­рована в книге С. Глинки «Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова»14. Первая реплика Надмена то­же указывает на сходство с известным драматургом:
Надмен
Трагедия моя поспела бы, конечно... Конечно, к завтрему15.
Столь короткий срок создания пьесы — прямая отсылка к памф­летной комедии Сумарокова «Тресотиниус», которая как раз за сутки и написана: «зачата генваря 12, окончана генваря 13 1750». Рекорд­но короткий срок создания произведения становится устойчивой чертой литературного облика Сумарокова. В дальнейших репли­ках Надмена закрепляется его сходство с Сумароковым. В комедии приводятся примеры обращения Сумарокова к «соврагам» по перу,
232
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
усиливающие черты сходства оригинала и его литературного воп­лощения.
Парнасс!... драгой Парнасс! К тебе ль ползут клопы? (Надмен)16.
«...Кто, способности не имея, автором станет против воли муз и Аполлона, оный сам блохою будет и вечно других станет беспоко­ить» (Сумароков)17.
Таким образом, прототип достаточно узнаваем. Это узнавание
достигнуто с помощью памфлетной характеристики. Николев вклю­чил в текст цитаты узнаваемые слова из произведений Сумароко­ва. В 1774 г., за год до издания «Самолюбивого стихотворца», Сума­роков напечатал «Наставление хотящим быть писателями», в кото­ром с высоты своего опыта поучал молодых:
Стихосложения не зная прямо мер, Не мог бы быть Малерб, Расин, Мольер… Однако тщетно все, когда искусства нет, Хотя творец пиша струями поты льет. Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит, Коль Аполлон его на верх горы не взводит18.
Фрагменты этого наставления Сумарокова вошли в монолог
Надмена:
Не зная грамоте, все лезут на Парнас. Все метят удивить своими свет стихами И с ними по свету храбрятся петухами. Из всех напружа сил безмозглое чело…19.
Таким образом, полемическая комедия Н. П. Николева «Само-
любивый стихотворец» подводит итог творческой деятельности Сумарокова, который к 1770-м гг. утрачивает доминирующее поло­жение в литературе. Сам Сумароков продолжал активно писать и участвовать в литературной полемике, но тон в литературе задава­ли уже его ученики, т. е. молодые авторы. С одной стороны, это был Я. Б. Княжнин, «за которым закрепилась репутация естественного
3.1. Молодость автора как параметр творческой неудачи
233
преемника Сумарокова на трагической русской сцене»20, с другой стороны — М. М. Херасков, М. Н. Муравьев, Н. А. Львов, в творче­стве которых заметны уже ростки сентиментализма. Сумароков и его творчество в середине 1770-х гг. — это уже прошлая эпоха. Та­ким образом, полемическая комедия Н. П. Николева — это борьба со стариками-авторитетами, с «сумароковщиной», с наследием Су­марокова и его притязаниями на литературное первенство.
Молодость автора в конце XVIII — начале XIX в. перестала восприниматься как недостаток сочинителя, более того, именно она в романтизме стала обязательным условием максимально индивиду­ального творчества. Обстоятельства жизни многих романтиков дей­ствительно очень рано проявляли их творческий талант и прежде­временно сводили в могилу. Таковы судьбы Новалиса, Гофмана, Бай­рона, Шелли, Лермонтова и многих других. Во второй половине XIX в. большая проза потребовала от автора жизненного опыта, и молодость опять стала препятствием к творческому успеху.
Первые подходы к анализу феномена творческой неудачи позво­ляют сделать некоторые выводы. Факт литературной неудачи — поле взаимодействия различных по основаниям критериев: синх­ронных и диахронических, эстетических и идеологических, соци­альных и поколенческих, общественных и национальных, объек­тивных, регламентированных господствующим творческим мето­дом, и индивидуально-вкусовых и т. д. Понятие удачности или неудачности произведения подвержено историческому пересмот­ру. Личные ощущения автора о степени удачности собственного произведения и оценки современников (а среди них и разных групп читателей — от «высоколобых» до потребителей массовой литера­туры) и потомков, равно как просто читателей и профессиональ­ных критиков, могут категорически не совпадать.
1
Николев Н. П. Творении : в 4 ч. Ч. 4. СПб., 1797. С. 91.
2
Òàì æå.
3
Сумароков А. П. Полное собрание всех сочинений в стихах и прозе :
â 10 ÷. Ì., 1781—1782. ×. 9. Ñ. 287.
4
Òàì æå. Ñ. 276.
5
Сумароков А. П. Наставление хотящим быть писателями. СПб., 1774. С. 4.
234
6
Стенник Ю. В. Русская сатира XVIII века. Л., 1985. С. 123.
7
Сумароков А. П. Наставление хотящим быть писателями. С. 1.
8
Чулков М. Плачевное падение стихотворцев. СПб., 1775. С. 1.
9
Степанов В. П. К истории литературных полемик XVIII века («Обед
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
Мидасов») // Ежегод. рук. отд. Пушкинского Дома на 1976. Л., 1978. С. 134.
10
Николев Н. П. Самолюбивый стихотворец : комедия в 5 действиях.
ÑÏá., 1775. Ñ. 78.
11
Òàì æå.
12
Стоюнин В. Александр Петрович Сумароков. СПб., 1856. С. 119.
13
Николев Н. П. Самолюбивый стихотворец. С. 83.
14
Ñì.: Глинка С. Очерки жизни и избранные сочинения Александра Пет-
ровича Сумарокова. СПб., 1841.
15
Николев Н. П. Самолюбивый стихотворец. С. 84.
16
Òàì æå. Ñ. 78.
17
Сумароков А. П. Óêàç. ñî÷. Ò. 9. Ñ. 287.
18
Сумароков А. П. Наставление хотящим быть писателями. С. 4.
19
Николев Н. П. Самолюбивый стихотворец. С. 90.
20
Степанов В. П. Óêàç. ñî÷. Ñ. 134.
3.2. Читательская неудача как предмет изображения в литературе
Феноменология и аксиология чтения наряду с феномено-
логией художественного творчества составляют особый и самостоя­тельный предмет литературной авторефлексии. Как правило, рецеп­тивная проблематика находит свою художественную реализацию в повествовательных произведениях с особым типом сюжета, глав­ную характеристику которого образует наличие причинно-следст­венной связи между историей героя и его читательским опытом. Читатель в данном случае является субъектом сюжетообразующе­го события: контуры и содержание последнему придают его литера­турные впечатления.
Выделение повествований о читателе в единую парадигму по­зволяет отметить тот факт, что их сюжеты, за редким исключени­ем, имеют универсально трагическое завершение:
3.2. Читательская неудача
235
обращаясь к историям читателей, литература испокон веков была сосредоточена на изображении их поражений и неудач.
Самый ранний тип представленной в литературе читательской неудачи касается изображения читателя, в ознамерившегося на «исполнение» текста. Это читатель, который заимство­ванный в литературе опыт непосредственно переносит в практику своей жизни. Чаще всего такого рода «исполнение» текста реали­зуется в подражание литературному герою. Напомним, реальный феномен такого рода в известных работах Ю. М. Лотмана получил наименование литературного поведения. В том случае, о котором идет речь, мы имеем дело с художественно изображен­ным литературным поведением.
В целях терминологического обозначения такого типа читатель­ской неудачи представляется продуктивным обращение к теории литературного произведения как перформативного высказывания. В рамках данной теории художественное произведение уподобляет­ся высказыванию, которое не описывает действие, а вызывает его. Текст при этом рассматривается как феномен, который в процессе реализации его со стороны читателя вызывает к жизни идеи, чув­ства, поступки и так создает особую реальность. С другой стороны, перформативный характер литературы связывается с тем, что худо­жественное произведение непосредственно формирует у читателя стратегию повторения: оно «принуждает» читателя «цитировать» поступки, чувства, идеи литературных персонажей и таким обра­зом закрепляет существующие нормы или, наоборот, способствует их трансформации и так блокирует автоматизм социального поведе-
1
íèÿ
. Опираясь на эту концепцию, тот тип изображенной читатель­ской неудачи, о которой мы говорим, можно было бы обозначить как перформативный провал. Продуктивным представ­ляется и другое обозначение — миметическая неудача: в случае его введения оказывается возможным особое акцентирова­ние подражательной природы самого читательского поведения, по­лучившей свое множественное теоретическое обоснование в зару­бежной теории чтения от Г.-Г. Гадамера и немецкой теории чита­тельского отклика до Р. Барта, П. Рикера и У. Эко. Причем, связав феноменологию рецептивного процесса с миметическими механиз-
236
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
мами, современная рецептивистика особенно подчеркивает тот факт, что читательский мимесис всегда находит свою деятельност­ную реализацию, всегда оформляется в поступок, ядро которого образует «исполнение» заимствованной в литературном наррати­ве роли.
В литературе, повторим, герои-подражатели, как правило, изо­бражаются в ситуации поражения. Список открывает Франческа да Римини — героиня «Божественной комедии» Данте, обитатель­ница второго круга ада, которая смертью и загробным воздаянием расплачивается за цитацию литературного поцелуя. Именно так — как невозможность противостоять соблазну любовного сюжета — она в рассказе Данте трактует свое падение.
Следующий герой данной парадигмы — Дон Кихот Серванте­са, читатель, который первоначально строит свою жизнь по высоким литературным образцам, но в итоге проклинает литературу как ис­точник иллюзий и утопического мировосприятия. В последующей европейской и русской литературах ситуацию миметической неуда­чи воспроизводит внушительный ряд героев-подражателей. В рус­ской литературе это многочисленные гамлетисты, вертеристы, рус­соисты, жорж-сандистки и т. п., чьи образы в обилии встречаем в сентименталистской прозе (М. Сушков, А. Клушин, например), а также у Чехова, Тургенева, Достоевского и др. В европейской лите­ратуре это в первую очередь подражатели и подражательницы ро­мантическим героям и героиням, иронически изображенные, напри­мер, у Т. Готье, Г. Флобера, Ф. Стендаля, О. де Бальзака, П. Мериме.
За исключением сентименталистской разработки образа цити­рующего героя, в литературе о подражателях, начиная с ее дантов­ского варианта, доминирует негативная оценочность. Кульминаци­онный период развития этой парадигмы — парадигмы изображения читателя, разыгрывающего жест литературного персонажа, — при­ходится на романтизм и реализм, наиболее жестко высмеявшие под­ражателя. Причем ироническое оформление в этой литературе имеет даже та ситуация, в рамках которой миметическая неудача читате­ля представлена в совокупности глубоко трагических последствий и осмыслена в трагическом ракурсе, как, например, в романе Флобе­ра «Госпожа Бовари» или новелле Мериме «Двойная ошибка».
3.2. Читательская неудача
237
Представляется, что эта парадигма фактически исчерпала себя с завершением креативистской стадии в развитии литературы. В ли­тературе модернизма, в которой, впрочем, сюжетная ситуация чита­тельского мимесиса встречается в единичных разработках, ракурс изображения перформативного провала меняется. Выразительный пример — новелла австрийского писателя Г. Айзенрайха «Приклю­чение как у Достоевского» (1957), лишенная какого-либо смехово­го пафоса в отношении изображенной цитаты со стороны читателя. Героиня новеллы, с одной стороны, терпит фиаско, предпринимая цитацию сострадательного жеста «положительно прекрасного» ге­роя Достоевского, а с другой стороны, признается себе в глубокой ценности и значительности происшествия, пусть и закончившегося вопреки ее «читательским» ожиданиям. Пройдя через искус прими­тивного раздражения и злобы по поводу бессмысленно потрачен­ных усилий и осознав непроницаемость чужой судьбы для посто­роннего, эгоистически заинтересованного взгляда, героиня пережи­вает катарсическое просветление. «Литературное приключение» осмысляется ею в финале новеллы как способ «обретения истинного опыта», подлинного знания о себе, подлинного знания о другом и как возможность начала «новой жизни».
Интересно, что эта новелла представляет собой римейк новел­лы К. Мэнсфилд «Чашка чая» (1922), в рамках которого переосмыс­лению как раз подвергается концепция подражательного поступка: в прецедентном тексте новозеландской писательницы книжный жест героини был истолкован в традиционном, характерном для реалистического решения ключе — ключе иронического разоблаче­ния его подлинной подоплеки, в то время как у Айзенрайха он пред­ставлен как ценностный з а лог внутреннего преобра­жения и обновления.
Завершение темы книжного поступка мы также связываем с появлением в литературе модернизма героя, для которого подра­жательность собственного поведения становится предметом углуб­ленной рефлексии. Впрочем, такой герой впервые появляется в ли­тературе раньше — в «Записках из подполья»: герой Достоевского прямо осознает свою подражательность как «пошлое и подлое»
238
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
стремление эстетизировать собственное безобразие. В литературе модернизма рефлексия героя относительно предпринятой им книж­ной цитаты уже выливается в прямой отказ от подражательного жеста как ложного и не способного исчерпать глубинное своеобра­зие его уникальной ситуации. Такое разрешение рассматриваемой темы мы встречаем в романе А. Деблина «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу» (1946, опубл. 1955), герой которого присваива­ет себе роль Гамлета, чье воплощение оборачивается фактическим уничтожением его собственной семьи. Однако в финале повество­вания, осознав ущербность ролевой стратегии, герой отказывается от гамлетовщины для «новой жизни», как значится в заключитель­ной фразе романа.
Другого рода читательская неудача, изображенная в литерату­ре, касается поражения читателя-библиофила. Это чи­татель, который пытается осуществить в отношении библиотеки какой-либо замысел, выражающий его любовь к ней. Назовем такой тип читательской неудачи б и б лиофилической неудачей. Сюжет о библиофиле (или «библиомане», в терминологии француз­ских писателей XIX в., открывших эту тему) изначально, с самого момента своего появления, оформился в историю поражения лю­бителя книг. Так, в изображении Ш. Нодье (новелла «Библиома­ния», 1831) библиофил на почве любви к книгам теряет рассудок и умирает. Во французской литературе начала ХХ в. эту традицию под­держивает Ж. Дюамель в новелле «О любителях» (1926) (из цикла «Письма к другу-патагонцу»), изображая демоническую метамор­фозу, происходящую с библиофилом на почве страсти обладания раритетами.
Если в библиофилической литературе XIX — начала ХХ в. по­вествование о потерпевшем поражение читателе исполнено в откро­венно ироническом ключе, то в литературе новейшей, вновь актуа­лизировавшей эту тему, история читателя-библиофила обретает трагическое измерение. Так, в романе уругвайского писа­теля К.-М. Домингеса «Бумажный дом» (2002) рефлексия героя о не­воплотимости библиофилического замысла оборачивается стра­дальческим уничтожением библиотеки. Этот роман представляет
3.2. Читательская неудача
239
собой историю читателя, вообразившего себя возлюбленным биб­лиотеки. Свое абсолютное выражение его любовь к библиотеке находит в изобретении особого способа каталогизации книг. В осно­ве библиографического изобретения героя — принцип учета смыс­ловой связи между книгами и отношений между авторами, т. е. принцип учета привязанностей или неприязни, стилевой близости или полемики:
К примеру, он не решался поставить книгу Борхеса рядом с то­миком Гарсиа Лорки, которого аргентинец называл «профессио­нальным андалузсцем». Не мог поставить произведения Шекспира вместе с трагедиями Марло, принимая во внимание коварные взаи­мообвинения в плагиате между этими авторами, хоть из-за этого ему пришлось нарушить серийную нумерацию томов своей коллекции. И, конечно, книга Мартина Эмиса не могла стоять рядом с книгой Джулиана Барнса после того, как эти двое друзей поссорились, а романы Варгаса Льосы не могли находиться рядом с Гарсией Мар­кесом2.
Предполагая на основе каталога расставить книги в соответст-
вии с идеей привязанностей, герой хочет освободить их от бремени нежелательных отношений и так обеспечить комфорт их «душам».
Утрата каталога в пожаре, очевидно, понятая героем как отказ
библиотеки от дара любви, оборачивается разрывом всех сущност­ных связей с ней: герой продает дом и вывозит свою библиотеку на берег моря, где, «онемев от собственной жестокости», строит из книг дом, скрепляя тома цементным раствором. Кладка стен из книжных томов противоположна библиографической идее ге­роя: она отменяет принцип привязанностей, «отвратительно свя­зав цементным раствором» книги, которые, по мысли героя, долж­ны были страдать от соседства друг с другом. Устранившись как читатель, герой предписывает книгам обезличивающую их функ­цию — защищать от холода, укрывать от ветра, давать тень от солн­ца. Здесь до своего абсолютного предела доведена мысль, зревшая в библиофилической литературе с самого момента ее оформления, т. е. с начала XIX в., — мысль о п р о т и в о р еч и я х и п а р а -
240
3. Литературная рефлексия творческой неудачи
доксах чрезмерной любви к книге. Эта мысль и яв­ляется главным фактором универсально-трагического завершения историй о читателе-библиофиле при столь разном характере их ин­тонационного оформления.
Особый вид читательской неудачи получил свою разработку в литературе модернизма: это изображение в ситуации поражения читателя, о с у щ е ствившего в чтении замену живой жизни. В данном случае неудача героя-читателя связывается с его идеологической позицией. Эта позиция нашла свою вы­разительную фиксацию, например, в новелле Г. Гессе «Книжный человек». «Куда как правильней общаться с благороднейшими ума­ми человечества, чем отдавать себя на произвол случайностей и случайных людей», — решает герой выше названной притчи, при­няв сознательное решение провести жизнь в чтении
3
. Итогом «книж­ного» существования становится горестное признание героя в том, что за годы добровольного заточения он не познал ни себя, ни жизнь, «бушующую за порогом его библиотеки». И это несмотря на то, что в магическом мире своего читательского опыта «он был и геро­ем, и властителем, и мудрецом... <...> ...чувствовал себя и со-лю­бовником, со-убийцей, и со-страдальцем, и со-грешником, и со-на­смешником, он падал в бездну порока, преступления и нищеты, диких животрепещущих инстинктов и чувственных страстей; дро­жа от страха и наслаждаясь, копался он в мерзостном и запретном» Однако в финале новеллы герой Гессе осознает свою «бумажную жизнь» как трагический самообман, не позволивший ему прожить собственную историю самостоятельно — «всем своим существом, кровью и сердцем».
Такого же рода идеологическое поражение чита­теля изображено в романе Э. Канетти «Ослепление» (1935). Его герой, профессор филологии, на почве отвращения к миру людей отождествляет свою библиотеку с «лучшей родиной». Более того, он воображает в библиотеке армию, которую возможно мобилизо­вать на борьбу с миром диониссийского хаоса. Проект бегства от реальной жизни и тотального единения с библиотекой в итоге завер­шается посредством безумного аутодафе: герой строит пред дверью
4
.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]