Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Феномен творческой неудачи

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
4.2. О «плохописи» в литературе
331
Так ли у Решетникова? Не совсем так, хотя сложившуюся, точ­нее, начинавшую складываться в 60-е гг. м о д у н а д е ф е к т ­ность письма и стиля нельзя сбрасывать со счетов. Отме­тим, что в те годы за плохое письмо Решетникова равно ругали и «свои», и «чужие», т. е. друзья и враги. М. Е. Салтыков-Щедрин, редактировавший его большие романы, в частности отшлифовав­ший роман «Где лучше?», в статье по поводу этого же романа заме­чал: «Большая неловкость в построении романа, неумение распо­рядиться материалом и великое изобилие длиннот, которые делают чтение романа весьма утомительным» («Отечественные записки»,
1869)16. В письме к Некрасову он высказывался гораздо жестче («Ро­ман Решетникова — такой навоз, который читать с трудом можно»; «Думаю, что он писал это не иначе как в пьяном виде»; «В этом романе такая бездна ненужных и ни с чем не вяжущихся подробнос­тей, что даже ничем объяснить нельзя»17. И тем не менее он редак­тировал произведения этого писателя, публиковал его в своем жур­нале, более того, он и Некрасов фактически сделали Решетникову имя, в противном случае тот вряд ли вошел бы в историю литерату­ры. Да и как было поступить иначе, если Решетников был нужен демократической критике, нужен по программным соображени­ям — как ярчайший «представитель» «народного направления», «на­родного романа» в литературе (М. Салтыков-Щедрин), «народного реализма» (Н. Шелгунов), а ради идеи можно чистить и навоз…
Обобщая упреки критиков, можно выделить всего чаще упоми­наемые качества плохого письма и слога Решетникова. В содержа­тельном плане это примат этнографии и физиологии над художественностью, изображение вместо людей варваров и пер­вобытных дикарей — «чудовищ каких-то, глотающих сушеную рыбу»18, превышающая всякую разумную меру даже для XIX в. «депрессивность» произведений; в плане формально-поэтологичес­ком — фиксаторское письмо, т. е. неумение писать худо­жественно и отсекать лишнее, композиционная рыхлость романов, их несоразмерная предмету длина и опять-таки обилие лишних, зачастую крайне неприятных (бытовых, физиологических и проч.) подробностей. Иначе говоря, письмо Решетникова — «плохое», т. к. натуралистически верно следует логике жизненных событий в их
332
4. Креативный потенциал «неуспешного» текста
«непереваренном», неотрефлектированном виде. Четко отразил эту претензию читателей В. Чуйко: «он совершенно беспристрастен, точно автомат», «нечто вроде фонографа, с рабской верностью запи­сывающего то, что ему показывает объективная природа, не прошед­шая через горнило разума и сознания»19. Симптоматично, что при­мерно о том же в отношении другого писателя-шестидесятника, Н. Успенского, писал Достоевский, упрекая последнего за «фотогра­физм» письма и непродуманную, бессмысленную тягу к подробнос­тям20. Но, как известно, потребность отражения действительности и коммуникации с ней в том виде, как она «есть» (при всем нашем понимании невозможности этого) двигала создателями реалисти­ческого направления (натуральной школы) в 1840-е гг., она же на­лицо в исканиях собственно натуралистов 1870—1880-х гг.; да что там — она возникает всегда, когда автор жаждет отстраниться от господствующих литературных конвенций, и она всегда находит своих читателей и поклонников (пример тому — многие произведе­ния современного искусства, вплоть до бума, устроенного вокруг книжек нашей молодой современницы Ирины Денежкиной).
Но почему именно Решетников был поднят на знамя, ведь сре­ди шестидесятников можно было найти более грамотных и прилич­но пишущих художники?
В работе конца 1890-х гг. А. М. Скабичевский отмечал, что на­родное направление в литературе возникло еще в 40—50-е гг. в двух противоположных течениях — «сентиментально-идеалистическом» (Д. В. Григорович) и «смехотворно-отрицательном» (Н. В. Успен­ский и В. А. Слепцов)21. И то и другое, по его мнению, несло в себе «барское» отношение к народу — свысока. На рубеже 50—60-х гг. в литературу приходит собственно разночинец, и именно с ним на волне общественного подъема 60-х гг. начинается новое освоение народной темы — освоение «снизу», со стороны тех масс, что рань­ше были бессловесны и составляли лишь объект литературного изображения.
Отсюда можно заключить, что творчество Решетникова пред­ставляет собой исходную «черноземную» базу новой литературы и нового искусства, в ХХ в. стремительно вырвавшегося вперед и став­шего одним из опорных звеньев движения культуры, получившего
4.2. О «плохописи» в литературе
333
у Ортеги-и-Гассета название «восстания масс». По-видимому, имен­но эти процессы и были обозначены А. Жолковским как «широкая культурная революция», под них и подпадает плохое письмо Решет­никова. «Стилистическая “бесконтрольность” означала освобожде­ние подавленного дисциплиной “низкого” голоса», — совершенно
22
справедливо указывал он
. В сущности, из всех писателей форма­ции Решетникова в 60-е гг. он действительно был самым что ни на есть «низовым», «разночинским», буквально влачил нищенское су­ществование, и редакторы журналов, где он публиковался, были для него «баре (большой материал для изучения писательского само-
23
сознания Решетникова дает его «Дневник»
). Поэтому даже слова о «черноземе» в адрес этого писателя оказываются, пожалуй, излиш­не патетичными. Скорее, его родная почва — это суглинок наполо­вину с торфяником, ведь на Урале чернозема не водится. Плохопись Решетникова, как уже было сказано, обусловливалась разными факто­рами: кроме обстоятельств жизни и воспитания, это особенности его психической структуры и специфика предметности — тот жиз­ненный материал, к которому он обращался. Кстати, скажем, что все это в совокупности со своеобразием его художественности, види­мо, и может быть определено как своего рода региональный тип письма, превышающий творческую индивидуальность и выходящий на уральский, а также и общероссийский уровень.
Оставим в стороне особенности психотипа Решетникова, хотя они нередко вызывали недоумение: так, даже публикатор и исследо­ватель творчества писателя в советское время И. И. Векслер задавал­ся вопросом, зачем было Решетникову писать столь дурно о своих ближайших и единственных родственниках, например о воспитав­шем его дяде, и портить тому не только служебную репутацию, но и отношение к своему некогда любимому племяннику. Вопрос этот возник еще в XIX в., и один из редких друзей Решетникова, Н. Но­вокрещенных, в своих статьях пытался дать хоть какое-то объясне-
*. Ïî-
* Мемуарные статьи Новокрещенных публиковались в уральской печати
(ñì.: Новокрещенных Н. Н. Воспоминания о Ф. М. Решетникове // Екатеринбург. неделя. 1891. ¹ 11, 17 марта. С. 245—246; Новокрещенных Н. Н. Воспоминания о Ф. М. Решетникове // Пермский край. 1901. ¹ 54, 9 марта; ¹ 55, 10 марта).
334
4. Креативный потенциал «неуспешного» текста
видимому, уральского классика следует отнести к «шизоидным» типам (не путать с шизофрениками!), и немалую роль сыграла в этом наследственность: отец его крепко пил и умер рано, еще рань­ше умерла мать, бывшая еще совсем юной. Но, повторяю, оставим обсуждение этих, довольно темных и туманных, обстоятельств в стороне. Важно, что в самом писателе и его героях уже тогдаш­ние критики угадывали нечто особенное даже для разночинской литературы 60-х гг., и это «особенное» можно условно обозначить как этнотопику его текстов и его писательской и авторской личности.
Обсуждая «народность» произведений Решетникова, критик «Русского вестника» В. Авсеенко писал: «Герои его в той же мере русские люди, в какой это название приличествует самоедам, приез­жающим зимой с оленями в Петербург, или оренбургским башки­рам. Они нерусского происхождения, говорят нерусским языком, и если считаются православными, то только потому, что так значится в метриках и в ревизских сказках»; «Настоящий русский народ, на­род пахарей, был ему, кажется, вовсе неизвестен. Ближайшее зна­комство он имел с заволжскими инородцами, с Мордвой, с Череми­сами, Зырянами, с горнозаводскими бобылями, с выброшенными из духовного звания причетниками, почтальонами, с мелким приказ­ным чиновничеством, словом, с самыми мутными слоями русского населения»
24
. В позитиве на эту особенность художественного мира Решетникова, но с акцентом на его творческий облик указывал А. Скабичевский: «Решетников является типом северного писателя: холодный, сдержанный, лаконичный, он не скупится на внешние детали изображаемой действительности, порою совершенно тонет в них, забывая о сути дела, но в то же время идеально объекти­вен…»
25
Называя Решетникова «обруселым финном», критик про­тивопоставлял его иным воссоздателям народного быта, например А. Левитову — типу «южного беллетриста».
Таким образом, именно с 60-х гг. отечественная литература об­ретала национально-региональную идентичность, простраивалась ее конкретно-географическая предметность, и, конечно, к числу усло­вий, сделавших возможным это картографирование прежде одно-
4.2. О «плохописи» в литературе
335
родной территории империи, относится развитие гражданского са­мосознания «снизу», находящее выход и поощрение в литературе, в ее новой дискурсной формации — «народном направлении», где оригинальность, по слову Щедрина, «очень близко граничила с ди­ковинностью»
26
, но теперь уже не во внешних чертах изображаемого народного быта, а в характере самого народного духа и всей сово­купности черт народного образа жизни. Немаловажно также то, что «народное» теперь понимается не только лишь как «крестьян­ское» — возмущение этим, уже состоявшимся фактом и прочитыва­ется в высказывании Авсеенко, приведенном выше. По-видимому, именно обращение к иным типам населения страны, не собствен­но крестьянским, позволило писателю-пермяку выйти за рамки идеа­лизированного и романтизированного («прекраснодушного») пред­ставления о народе, свойственного литературе от Тургенева и Гри­горовича до Достоевского и Л. Толстого периода «Войны и мира» и «Анны Карениной». Изображаемая Решетниковым жизнь в сово­купности с характером его художественной оптики требовали ино­го письма, иной стилистики (неизбежно «плохого» и «плохой» с точ­ки зрения традиционной эстетики). Думается, это было органичес­ким продолжением и развитием идей, высказанных Чернышевским, его «инверсионной» стратегии, перефразируя И. Паперно
27
.
Что же выступало основой и ядром новой концепции, усмотрен­ной критиками демократического лагеря в произведениях писате­ля? Простейшая мысль была высказана Щедриным: «борьба за су­ществование» как двигатель сюжета и базовое основание жизни слоев, изображенных писателем
28
. Не случайно его метод в работах И. А. Дергач¸ва получил название прагматического реа­л и з м а. «Предмет его произведений, особенно романов, не столько лицо, сколько процесс жизнедеятельности, коллективный опыт от­ношения к жизни», — писал И. А. Дергачев; ученый полагал, что «…художественный опыт Решетникова, воспроизводящего структу­ру духовно-практического (и просто практического, не осознаваемо­го духовно) опыта трудовых масс, совпал по времени с развитием» принципа эмпиризма и соответственно философии позитивизма как основанной на данном принципе
29
, а именно философия позитивиз-
336
4. Креативный потенциал «неуспешного» текста
ма составила фундамент реалистического метода в произведениях писателей, идущих вслед за натуральной школой 40-х гг. «Прагмати­ческий» — значит исходящий из самой жизни и ее законов, пове­ряемых на личном опыте, из ее практики, которая лишена логичес­ких оснований или по крайней мере эти основания не обобщаемы на языке теории. Как писал П. Бурдье, практики «основаны не на сознательных и постоянно действующих правилах, а на практи­ческих схемах, непрозрачных для самих себя, склонных к из­менениям в зависимости от логики ситуации, от навязываемой ею и почти всегда частичной точки зрения»
30
. Поэтому прагматичес­кий — это часто наивный взгляд, своего рода «простодушный», не имеющий предвзятых мнений и моделей и доверяющий миру. Не случайно в большей части произведений Решетникова его «пло­хое» письмо может быть квалифицировано и как «наивное», прос­тое, близкое к примитиву: слог автора, пишущего о Пиле и Сысой­ке (повесть «Подлиповцы»), местами немногим отличается от сло­га если не внешней, то внутренней речи героев, от языка их души. Народный фатализм, покорность судьбе просматриваются как в ге­роях писателя, так и в личности автора. Это замечал, например, Н. К. Михайловский: «Это тот фатализм, который неизбежен при полном отсутствии в человеке даже тени критической мысли…» Однако, будучи в сильной степени внутринаходимым своим прос­тодушным героям, Решетников как автор сохраняет и позицию вне­находимости, осмысляя их «борьбу за существование» в экзистен­циальном ключе — как извечный поиск «где лучше», который в ро­мане с одноименным названием приобретает колорит почти роман­тического порыва за грань известного. Поэтому концептуальной основой произведений Решетникова, определившей новизну его романной концепции, явилась онтология самой жизни — борьбы з а су щ е с т в о в а н и е, которую ежечасно ведут его герои и ко­торую вел сам автор. Базовые категории этой концепции — жизнь и смерть, забота и порождаемые ею воля и желание. Слой потреб­ностей, причем самых низовых, жизненных, порождает деятель­ность — в иной терминологии это будет интерес, а не идея, как в привычном нам интеллектуально-психологическом романе XIX в.
31
4.2. О «плохописи» в литературе
337
Отсюда новая концепция человека, складывавшаяся в творче­стве Решетникова. Ее основания также прописал И. А. Дергач¸в: «…В произведениях Решетникова человек определяется цепочкой его реакций на действительность, составляющих его деятельность как социального существа»; это деятельность «на уровне поведе­ния», выражающаяся «в четко расчлененных действиях, отвечаю­щих тем или иным жизненным импульсам»32. Человек Решетни­кова — это не сознающее, но именно практическое, действующее существо; пожалуй, не меньшее значение имеет сфера его коммуни­кации: общение с людьми, социальные взаимодействия разного рода заменяют личное осмысление происходящего, до которого герои писателя доходят слишком поздно или не доходят вовсе. Этот при­митивизм психической сферы нарочито демонстративно описыва­ется в «Подлиповцах»: «Работают они каждый день, бахвалятся, что и они робить мастера, а не понимают своей работы. Чувствовать им нечего: им или баско, или худо; об своих деревнях они забыли, с людьми хорошо, да и чувствовать-то некогда: то рубить, то скоб­лить, то колотить… Встал рано, есть хочется — чувство, поробил, есть хочется — чувство, спать хочется — чувство…»33 Пила и Сы­сойка — «точно такие же были, а пожалуй, и хуже». Аналогичные примеры можно привести из других произведений.
Та модель личности, которую мы наблюдаем в произведениях Решетникова, не могла, конечно, быть воссоздана с помощью тра­диционных средств литературного психологизма объясняюще-ком­ментирующего, рационального типа, как он сложился у И. Гончаро­ва, Л. Толстого, многих писателей второго ряда типа А. Писемкого или Н. Помяловского. Тем более не подходила Решетникову «тай­ная психология» тургеневского типа: темнота и невнятность созна­ния его персонажей не содержала логически связного поля внут­ренней жизни, которое с трудом эксплицируемо в силу высокого уровня смыслов и глубины душевных процессов. Полифонизм Дос­тоевского вряд ли был доступен Решетникову в силу его малой обра­зованности и иного типа таланта. Опора на сему «действительность» и нередкое ограничение авторского кругозора жизненным опытом персонажа требовали перестройки техники повествования вкупе с принципами психологизма, самих основ изобразительности.
338
4. Креативный потенциал «неуспешного» текста
Отсюда минимум повествовательных описаний и авторского комментария в большинстве более или менее хорошо прописан­ных текстов Решетникова, доминанта на диалоговой форме речи и чисто фиксаторской, режиссерской манере повествования. Автор до­веряет своим героям, они проходят долгий и трудный путь осозна­ния себя и жизни — и читатель не допускается забегать вперед, он идет пошагово, след в след. Письмо — как следы микроскопичес­ких сдвигов в сознании героев, которые только на расстоянии дают узор, складываясь в событийную цепь. В общей системе повество­вания в произведениях Решетникова наблюдается своего рода ки­нематографический, монтажный принцип, который роднит его с поэтикой ранних советских режиссеров, таких как С. Эйзенштейн, В. Пудовкин и др.
Согласно позиции Эйзенштейна, монтажное построение осно­вано на учете отдельных планов, тогда как «протокольно-логичес­кое изложение» является, «выражаясь кинематографически, и з о ­бражениями, снятыми с одной точки (у автора вы­делено курсивом. — Å. Ñ.)»
34
. Монтажный принцип позволяет образу, задуманному автором, возникать и рождаться словно само­му, на базе эмоций и воображения зрителя: он динамизирует про­цесс восприятия и делает его итог — художественный образ — по­истине сотворческим, апеллируя при этом не только к ментальным структурам реципиента, но и к сфере его ощущений, к физиоло­гии, проводя при этом центральную идею автора. Монтажный прин­цип, в понимании Л. Кулешова и В. Пудовкина, выглядит проще. Как писал о Пудовкине сам Эйзенштейн, «…выходец кулешовской школы, он рьяно отстаивал понимание монтажа как сцепления кусков. В цепь. “Кирпичики”. Кирпичики, рядами излагающие мысль. Я ему противопоставил свою точку зрения монтажа как с т о л к ­н о в е н и я. Точка, где от столкновения двух данностей возникает мысль. Сцепление же лишь возможный — частный случай в моем толковании»
35
.
В прозе Решетникова монтажность еще только начинает про­растать из «протокольного» стиля, который критиковал Эйзенштейн и который вменяли писателям-реалистам многие авторы поздней-
4.2. О «плохописи» в литературе
339
шей эпохи. Это именно «сцепление» кусков, своеобразных «кирпи­чиков», «рядами излагающих мысль» и подчас сталкивающихся, в роли же этих «кирпичиков» выступают различные текстовые эле­менты, которые сопрягаются друг с другом без связующей и цемен­тирующей их в единое целое авторской мысли: повествованию дов­леет референтная функция; коммуникативная функция с события рассказывания (в романном жанре обычно скрытого) переходит на сам принцип композиционного чередования различных «кадров», которые должен совместить, связать и проинтерпретировать сам читатель.
Роман «Где лучше?» открывается картиной, словно взятой из го­тового фильма. Экспозиция дана отрывочными, чисто «декорацион­ными» фразами: «Зима. Небо заволокло тучами. Дует резкий ве-
36
òåð»
. Первый кадр — шалаш полесовщика на большой дороге. Второй — приближающиеся к нему путники, их разглядывает поле­совщик, они же даются в движении, словно в придвигающейся к нему (и к читателю-реципиенту) «камере», портреты путников даются по одной и той же схеме: «Впереди шел мужчина лет соро­ка восьми, с корявым широким лицом… <…> За ним шел человек лет двадцати восьми, с бледным привлекательным лицом… <…> Шагах в двух от него шла женщина лет двадцати, с румяным пра­вильным лицом, карими глазами. <…> За женщиною шли рядом два мальчика…» (с. 5). Воссоздающийся здесь образ — это образ не конкретного человека, но некоего общего движения, общего по­тока, захватившего крестьян и заставляющего их, будто подхвачен­ных ветром, нестись по России. «Куда бог несет? — спросил, улы­баясь, полесовщик, глядя на лицо подошедшего мужчины. — Туда, где лучше» (с. 6). Мотив безостановочного движения, сквожения «впер¸д-себя» не просто определяет сюжетику романа — он стано­вится и содержательным, и формально-конститутивным принци­пом его структуры. Но в первую очередь он реализуется в неосо­знанных движениях персонажей, в некой расторможенности их по­ведения. Движение перемежается ожиданием, ожидание и вечная забота выливаются в тревогу, в стремление подтолкнуть тормозя­щее время, заступить в его «впер¸д», в решимость удержать или
340
4. Креативный потенциал «неуспешного» текста
возобновить чаемые возможности. Все это наличествует уже в пер­вой разбираемой нами сцене романа. О своем движении рассказыва­ют герои: «Сперва ехали по-цыгански — все вместе, то на дровнях, то на дровах, как придется. Да больно тихо и холодно. Пехтурой-то лучше! — говорил молодой мужчина» (с. 7). Поговорив с полесов­щиком, путники неспешно, не неумолимо удаляются, и фигура их собеседника закрывает кадр: «И путники пошли не торопясь, раз­говаривая друг с другом. Полесовщик долго стоял в одном поло­жении, глядя на удаляющихся путников» (с. 7). Этот простейший способ «визуальной» акцентировки движения героев, вызванного их поисками лучшей доли, неоднократно используется и далее: «Пе­лагея Прохоровна остановилась в калитке и стала смотреть на Ко­роваева, который, мерно и широко шагая, удалялся все дальше и дальше от нее и, наконец, скрылся в переулке» (с. 21); «А солонос­ки, в сопровождении мужчин, с песнями выходили с промыслов в село. И далеко раздавалась их протяжная, бестолковая, невеселая песня» (с. 43).
По ходу романа диалоговые сцены перемежаются авторским комментарием. В построении самих сцен реализуется принцип дра­матического действия, которое, однако, имитирует скорее не пьесу, а именно смену кадров в фильме: минимум авторских разъясне­ний — максимум действия, массовые сцены сменяются индивиду­альными, крупным планом выделяются фигуры основных персона­жей — Пелагеи Прохоровны, Горюнова, Короваева. Язык и стиль ав­торского комментария, нейтрализуя излишне просторечную манеру разговора мастеровых, передает образ их мыслей и несет в себе ми­нимальный слой рефлексии, идущей от авторского сознания: «От них они узнали, что соляные промыслы находятся в трех селениях, отстоящих в недалеком расстоянии друг от друга… <…> Сами гос­пода никогда не жили в своих селах, а некоторые из них даже и не бывали в них. Они жили или за границей, или в столицах, и поэто­му всеми делами заправляли управляющие с прикащиками, которые были или местные купцы, или отставные чиновники и обращались с рабочими, как настоящие господа» (с. 18). Далее пересказываются способы обирания рабочих владельцами соляных промыслов. Сама рефлексия растворяется в языке и ограничивается тем, что в состоя-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]