Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Проза С.Д. Кржижановского

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
144
"I'm afraid 'e's burnt 'is 'and,' said the black-browed woman, speaking of him with a kind of hard pity, as if he were a cumbersome child.
- Боюсь, он обжегся и... - сказала чернобровая женщина, с оттенком су-
ровой жалости, словно речь шла о ребенке, который доставляет одни непри­ятности.
'Good gracious!' cried the mother irritably, 'you're as bad as your father if it's a bit dusk!'
- Господи Боже, - воскликнула мать с раздражением, - в точности, как отец,
ни минуты в темноте посидеть не можешь!
Таким образом, анализируя социальные причины затухания души, сто­ит отметить: драматизм ситуации усугубляется и тем, что безжалостный мир давит не уже сложившегося взрослого, с внутренним стержнем, способного противостоять ударам судьбы, - под пятой industrialism оказывается безза­щитный ребенок, которому не на кого и не на что опереться.
Социальное сиротство предполагает отсутствие элементарной помощи и поддержки со стороны государства, которое, словно молоденькая девчонка, ночью, крадучись, оставляет корзину с младенцем у ворот церкви, с приколо­той к пеленке запиской с именем. Функцией церкви всегда была защита че­ловека, будь то спасение от государственной угрозы или элементарное физи­ческое выживание. В Средневековой Европе церковь считалась убежищем, порог которого не смели переступить вооруженные люди. Но, разумеется, особого рода убежищем она становилась для детей, подброшенных к воротам церкви, которые обретали здесь другого любящего и заботливого Отца. Слу­жители церкви оказываются своего рода духовными опекунами человека, его опорой в земной жизни. Один из служителей церкви выведен Лоуренсом в новелле «Крещение». И если во внешности большинства персонажей прояв­лялась двойственность, то портрет священника Кендала предельно однозна­чен:
A clergyman entered, a big-boned, thin, ugly man of nervous manner. Свя­щенник вошел. Это был ширококостный, сухощавый некрасивый человек. Видно было, что он нервничал.
Столь нерасполагающей, даже несоответствующей образу духовного отца внешности противопоставлен голос, музыкальный, нежный, вкрадчи­вый:
Sonorous voice – звучный голос.
'How are you?' he asked, very softly and gently, as if she were ill and he were mindful of her.
- Ну, а вы как? - спросил он очень ласково, так, словно она была больна и он должен был оберегать ее.
'It is hard for you,' began the clergyman in his soft, lingering, unworldly voice.
145
- Да, вам нелегко, - начал священник своим мягким, вкрадчивым голо- сом.
Resounded the strange, full, chanting voice of the clergyman. Эхом отклик-
нулся странный, напевный голос священника.
Обратим внимание на эпитеты: gently - мягко, нежно, кротко; softly ­мягко, нежно, тихо. Несложно выделить здесь семантическое ядро - неж­ность, мягкость. Гармонично примыкают к ним full - здесь: сильный, грудной и lingering - медлительный, затяжной, chanting - прилагательное от chant - а) песнопение, пение псалма (церков.), б) рассказывать, или петь монотонно, говорить нараспев. Даже в самом внешнем облике священника подчеркивает­ся исходящая от него нежность:
Не was full of vague tenderness. Он был полон нежности.
Не, big and ugly, shone with a kind of unreal love. Высокий и некрасивый, он просиял невыразимой любовью к чужому ребенку.
Употребленный здесь эпитет unreal имеет два значения: а) ненастоя­щий, поддельный, б) нереальный, воображаемый. Полагаю, оба эти смысло­вых пласта можно найти в тексте. Действительно, с одной стороны, ведущи­ми мотивами в описании священника становятся мотивы нежности, мягкости, музыкальности.
Они акцентируются и рядом однородных прилагательных и наречий (soft, lingering, gently и т.д.), и употреблением усилительных наречий (very ­очень), и даже сравнительным предложением, - все эти художественные средства в совокупности доводят данную характеристику до максимальной степени проявления качества. Ср. последовательность эпитетов в третьем примере: soft - мягкий, нежный; lingering - медлительный, затяжной и, нако­нец, unworldly - не от мира сего. Каждая последующая характеристика как бы нанизывается на предыдущую, усиливая ее, и, в конечном счете, достигает кульминационной точки. В какой-то мере этот прием созвучен древнерус­скому «плетению словес», т.е. созданию протяженных синонимических рядов с целью как можно точнее передать оттенок того или иного слова или поня­тия. С другой стороны, последняя, третья характеристика будучи, безуслов­но, шире первых двух сопрягает их в своей семантической полноте и, таким образом, значение ее складывается из суммы их значений. Однако все эти ха­рактеристики, собранные вместе, создают ощущение чего-то лишнего. Неж­ность и мягкость из ведущих характеристик превращаются в навязчивые. И грудной голос, нараспев, как будто под сводами храма, для многотысячной толпы исполняющий молитву, и показная, назойливая нежность оставляют впечатление плохо сделанного спектакля, разыгрываемого перед героями­зрителями.
Интересно первое предложение: 'How are you?' he asked, very softly and
gently, as if she were ill and he were mindful of her.
Заслуживает здесь внимания роль сравнительного придаточного. В данном случае необходимости в нем нет, т.к. особенности голоса и поведения
146
священника уже выражены качественными, сходными по семантике наре­чиями. С какой целью автор намеренно осложняет предложение? Обратимся к контексту. Эмма, младшая дочь старого угольщика, вовсе не больна и, ра­зумеется, священнику Кендалу не нужно присматривать за ней. Он обраща­ется к младшей дочери угольщика, Эмме, которая кормила ребенка до его прихода и не успела прикрыть грудь.
Then he turned to the young mother, who flushed sullenly because her dis­honoured breast was uncovered. Он повернулся к молодой матери, все еще си-
девшей с непокрытой грудью, и та тут же вспыхнула от стыда.
Объятый всеобщей евангельской любовью, священник, тем не менее, оказывается неспособным увидеть отдельного человека и полюбить его:
He had never mixed with life, and women were all unliving, Biblical things to him. До этого земная жизнь его не касалась, и все женщины были для него выдуманными библейскими образами.
The minister, unaware of the feelings of a father, knelt in trouble, hearing without understanding the special language of fatherhood. Священник, никогда
не знавший отцовских чувств, приклонил колени, слушая и не понимая странного языка отцовства.
Жизнь, соприкосновения с которой отрицательно избегает, сосредота­чивается на страницах Священной книги, однако даже здесь прописанные ис­тины оказываются скорее абстрактными догматами, нежели жизненными ус­тановками. Не познавший ни любви к женщине, ни любви к ребенку, он тем не менее вещает глубоким, пленительным голосом о любви Создателя, не на­ходя отклика в сердце на свои же слова:
'A man child is born unto us, therefore let us rejoice and be glad.' Сейчас невинное дитя растет во чреве матери, и потому возрадуйтесь.
Таким образом, церковь, представителем которой и выступает отец Кендал, также оказывается неспособной защитить и позаботиться о брошен­ных и заблудших детях Божьих. В новелле его невольным антагонистом ста­новится старый угольщик. Когда-то старик Роуботэм был здоровым и силь­ным, работал в шахте и, видимо, работал усердно и много, не раз оставаясь после того, как его смена уже закончилась, - именно такой труд позволил ему накопить денег на прекрасный дом - высокий и крепкий - лучший в округе:
Woodbine cottage was a superior house to most - and was built in pride by the old man. Их деревянный дом - гордость старика угольщика - был самым
большим в округе.
Многие побаиваются зажиточного угольщика и его детей. Ср. внутрен­ний монолог священника, пришедшего в их дом, чтобы окрестить ребенка Эммы, младшей дочери старика:
147
Не was afraid of this family, the well-to-do old collier, and the brutal, self­willed children. Он побаивался этой семьи - побаивался зажиточного старого
угольщика и его жестких, самостоятельных детей.
Однако ни один из них не счастлив. Тяжелый труд в шахте, подарив­ший старику дом и достаток, постепенно, год за годом, день за днем коверкал его когда-то молодое сильное тело, пока не превратил в немощную развали­ну, рассыпающуюся на глазах. Болезнь сделала старика инфантильным и раз­дражительным. Его дочери нянчатся с ним, как с неразумным, но достав­ляющим столько неприятностей, ребенком:
. . . said the black-browed woman, speaking of him with a kind of hard pity,
as if he were a cumbersome child. . . . сказала чернобровая женщина, с оттен-
ком суровой жалости, словно речь шла о ребенке, который доставляет одни неприятности.
Соседи про себя называют его сумасшедшим:
Folks said his mind was weakening. Рабочие говорили, что он тронулся умом.
Символична сцена, в которой он бросает уголь в камин и один из ку­сочков выскальзывает у него из рук, «как мелкая рыбешка»:
The lousy bit of a thing, it slipped between my fingers like a fish. - Вот паршивец, выскользнул у меня из рук, как рыбешка.
Точно так же у него из рук выскользнули здоровье, любовь (его жена давно умерла) и счастье, разбившись об угольный мир шахты и рассыпав­шись пылью.
Счастья лишены и его дочери: старшая, несуразно худая Хильда, гру­бая резкая Берта, издерганная, замученная младшая - Эмма, юная мать ма­лютки Джозефа Роуботэма:
The very ruin of him was like a lodestone that held them in its control. The wreck of him still dominated the house, in his dissolution even he compelled their beings. They had never lived; his life, his will had always been upon them and con­tained them. To, что осталось от его когда-то здорового большого тела, как
магнит, притягивало детей к нему и удерживало около него. Старик по­прежнему был главой и хозяином дома, уже бессильный, он все так же по­давлял их существо. Он осознал вдруг, что его дети никогда не жили по­настоящему, над ними всегда довлела его жизнь и его воля.
Возможно, старик прав, говоря, что он плохой отец, полностью пода­вивший волю своих детей и навязавший им свою собственную, лишивший их корней, так что теперь они не могут подняться вверх, к живительным сол­нечным лучам, а значит и к Богу - истинному отцу, но вынуждены пресмы­каться под каменной волей отца, проклиная его.
148
I have stood between Thee and my children; I've had myway with them, Lord; I've stood between Thee and my children; I've cut 'em off from Thee because they were mine. And they've grown twisted, because of me. But I put myself in the way, they've been plants under a stone, because of me. Сейчас я стою между То-
бой и моими детьми; я прошел свой путь с ними, я стою между тобой и мои­ми детьми. Я забрал их у Тебя, потому что считал их своими. Из-за меня они выросли изуродованными. Кто их отец, как не Ты? Но я возомнил себя от­цом, и они были слабыми ростками, пробивавшимися из-под камня, - и во всем моя вина.
В своих размышлениях старик предстает стихийным пантеистом, ут­верждая присутствие Бога в каждом живом существе, разлитое в пространст­ве божественное начало. Не только среда и социальные условия оказываются виновными в выкорчевывании из человека естественного, истинно человече­ского начала. Человек сам, в непомерной гордыне отделил себя от Бога, ис­тинного отца своего, а, тем самым, от всего естественного и духовного. Не­случайно, человек, лишившийся Бога в душе, уподобляется слабому ростку, гибнущему под камнем гордыни и самомнения, и, напротив, жизнь по Богу, в согласии с его волей и провидением подобна рвету молодого, полного сил дерева, согретого солнечными лучами:
If it hadn't been for me, they might ha' been trees in the sunshine. Если бы я не забрал их себе, они бы развились, как прекрасные сильные деревья разви­ваются и растут, согретые лучами солнца.
Неслучайно здесь появляется такого рода сравнение, подчеркивающее неразрывную, появляющуюся на генетическом уровне связь человека с при­родой. Только в неразрывной связи с естественной стихией, с открытой Богу дущой, возможно полноценное существование, жизнь духа, но не тела. Мно­гие герои Лоуренса изначально отстранены, изолированы от мира природы ­а тем самым от своей истинной человеческой сущности
Не имея Бога - а значит и любви в сердце своем, - ибо Бог есть любовь, люди оказываются разобщенными, оторванными друг от друга планетами, движущимися с различной скоростью по собственным орбитам. Нет другой силы, способной объединить людей. На это не способны ни совместная жизнь в шахтерских предместьях, ни работа в шахте. Отсюда: совершенно иное смысловое наполнение получает мотив слухов - сплетен в новеллах. Это не просто общественное наказание за бедность, один из негласно принятых социальных законов, но отражение внутренней, духовной разобщенности людей. Причиной удаленности становится непонимание, невидение человека таким, каков он есть, принимать его таким, каков он есть:
She had denied him what he was - she saw it now. She had refused him as himself. Она понимала теперь, что отказывалась видеть его таким, каким он был, отрицала его - настоящего.
149
She had never seen him, he had never seen her, they had met in the dark and had fought in the dark, not knowing whom they met nor whom they fought. Она
никогда не видела его, и он никогда не видел ее, они встретились в темноте и в темноте вели свой поединок, не зная, ни кого встретили, ни с кем вражду­ют.
Лоуренс дает понять, что смерть не разделяет людей, а, напротив, про­являет разъединенность людей, но, с другой стороны, обнажает, натягивает до предела невидимые, не увиденные в горячке жизни нити, связывающие их между собой - нити, соединявшие их генетически, изначально, ибо «нет у че­ловека другого родителя, кроме Господа Бога», и человек человеку – брат. Так, ощущает неразрывную связь с уже умершей матерью Мейбл Первин (Дочь торговца лошадьми):
She felt in immediate contact with the world of her mother. . . as if in per­forming this task she came into a subtle, intimate connection with her mother.
Стоя над телом убитого им офицера, молодой денщик вдруг понимает, что: Here his own life also ended. Здесь окончилась и его жизнь (Прусский офицер).
Сквозь трагедию всечеловеческого масштаба - небратское состояние мира пробивается трагедия отдельной человеческой души, обреченной на одиночество. Новелла «Запах хризантем» начинается символичной картиной: женщина, идущая по шпалам, вынуждена отступить к живой изгороди, чтобы ее не задел грохочущий локомотив.
The trucks thumbed heavily past, one by one, with slow inevitable move­ment, as she stood insignificantly trapped between the jolting black wagons and the hedge. . . Один за другим, вагоны прошли мимо нее, глухо стуча, медленные и
неизбежные, - словно загнав маленькую сиротливую фигурку в ловушку ме­жду черным дергающимся составом и зарослями кустарника.
Каждый из героев Лоуренса оказывается «маленькой, сиротливой (че­ловек отказался от Бога - отца, а «смертные родители» удалены от него) фи­гуркой», оказавшейся на стыке, на изломе двух миров, не способной конца раствориться ни в одном из них - ни взлететь, как птица, в голубую высь, ни стать безупречно функционирующим механизмом, подобно локомотиву из этой новеллы.
Но в представлении писателя, миром управляют не социальная законо­мерность и социальная необходимость, а нечто высшее - любовь, осознавае­мая Лоуренсом не как грубая, животная страсть, а некая созидающая сила, способная объединить людей в едином возвышающем порыве. Любовь для Лоуренса - «пламя, похожая на пламя свечи», спасительная стихия, противо­стоящая всему грубому и бесчеловечному. «Одно из важнейших качеств любви то, что она всеобща, - размышляет он в одном из писем, - если я люб­лю, я простираю это чувство на всех людей... И если я люблю, - я личность... я несовместим с принципами войны... Там, где побеждает любовь, нет места
150
войне. Любовь - великий созидающий процесс, подобно весне, соединяющий все». И когда любовь внезапно, исподволь прорывается сквозь нарост услов­ностей и социальных запретов, высвобождая в героях то лучшее, что есть в них, - они меняются, хотя не сразу узнают это чувство.
Жизнь Мейбл Первин кардинально меняется после смерти отца, не ос­тавившего детям ничего, кроме долгов:
Now he had died and left them all hopelessly in debt.
Переживая крушение надежд, зыбкой, основанной на материальном благополучии, уверенности, она решает добровольно уйти из жизни:
Mindless and persistent, she seemed in a sort of ecstasy to be coming nearer to her fulfillment, her own glorification, approaching her dead mother, who was glorified. С каким-то бессмысленным упорством, близким к эквггазу, она ду-
мала о том, что скоро все свершится, и он станет свободной и соединится с нежно любимой матерью, которая тоже освободилась когда-то.
Ее спасает молодой доктор, силою обстоятельств заброшенный в эту глушь. С одной стороны, небольшой городок, в котором он вынужден рабо­тать, кажется ему серым и скучным, убивающим своим однообразием. Это мир неотесанных, грубых (в большинстве своем необразованных) людей, с которыми у него нет и не может быть ничего общего. Его работа, «надоевшая беготня по шахтерам и литейщикам» (drudgery, constant hastening from dwell­ing to dwelling among the colliers and theriron-workers), с одной стороны, изма­тывает его своим рутинным однообразием сродни болоту:
Не grumbled, he said he hated the hellish hole. Он ворчал, он говорил, что ненавидит эту чертову дыру.
С другой - это мир ярких страстей, грубых, неприкрытых одеждами воспитания и хорошего тона - природа vulgaris в своем первозданном виде. Это чувственная, стихийная сторона жизни, не поддающаяся логике и рацио­нальному объяснению - такая чуждая и такая манящая, такая притягательная своей непознанностью и еще чем-то, что находится за пределами диплома по медицине и груды склянок с лекарствами в кабинете местного доктора. Рабо­та становится для него своеобразным пропуском в другой мир - мир грубых, необузданных, не тронутых городской цивилизацией страстей – заставляет чувствовать себя живым:
It wore him out, but at the same time he had a craving for it. It was a stimu­lant to him to be in the homes of the working people, moving as it were through the enormous body of their life. He could come so near, into the very lives of the rough, inarticulate, powerfully emotional men and women.
... it excited him, the contact with the rough, strongly-feeling people was a stimulant applied direct to his nerves.
151
Однако не грубая необузданность и не животная страсть пробуждают его душу от аморфного состояния, наподобие зимней спячки у животных. Там, на пруду он руководствовался соображениями медицинской этики:
When he rescued her and restored her, he was a doctor, and she was a pa­tient. Он не ждал любви и не был готов к ней.
Вытащив отчаявшуюся девушку из ледяной воды пруда, он спас не од­ну жизнь - а две, мистическим образом оказавшиеся связанными между со­бой:
It was as if she had the life of his body in her hands, and he could not extri­cate himself.
Через боль, через сомнения, отталкивая от себя новое, странное чувст­во, Фергюссон осознает, что:
Не could never let her head go away from close clutch of his arm. He wanted
to remain like that for ever, with his heart hurting him in pain that was also life to him.
Болезненная острота чувства объясняется его новизной, неожиданно­стью, оно [чувство] становится для героя чем-то совершенно особенным, не­знакомым, чем-то, чего он не знал и не чувствовал раньше. И потому слова, новые для него: люблю тебя, - причиняют боль, жесткими щитками проди­раются через гортань:
Не had never thought of loving her. He had never wanted to love her.
Меняется и Мейбл. Тогда, у пруда делая ей искусственное дыхание, он вдохнул в нее жизнь не только в буквальном смысле. Тело Мейбл Первин жило обычной физической жизнью и до попытки самоубийства:
For the life she followed here in the world was far less real than the world of death she inherited from her mother. Потому что жизнь, которую она вела,
представлялась ей гораздо менее реальной, чем мир смерти, унаследованный от матери.
Мир бездуховной, косной, вылинявшей пошлости еще при жизни вы­травил ее внутренний мир, оставив только внешнюю оболочку, на которой также проявляются следы распада. Теперь ожила ее душа, и, как бабочка, ко­торая только-только расправляет еще влажные мягкие крылья, озарила пре­красным светом ее лицо, преобразилась ее облик торжеством невыразимого сияния. wanted to see.
Несет в себе свет надежды пусть запоздавшее, но искреннее .раскаяние старика Роуботэма, его непоказная, самоотверженная любовь к дочерям:
'I don't like leavin' a girl о' mine in a situation like 'ers is, but the Lord's done, He's done, an' it's no matter murmuring... He собираюсь я оставлять свою девочку в ее положении, а на все Божья воля, и нечего больше жаловаться...
- его гордость и смелость, с которой он дает малышу свою фамилию:
152
When he asked for the name, the old man lifted his head fiercely, 'Joseph William, after me,' he said, almost out of breath. Он спросил, какое имя дадут
ребенку. Старик вздернул голову:
Джозеф Уильям, как и меня, - сказал он, задыхаясь.
Это своего рода отблеск того пламени, которое горело в нем, когда он был молод и полон сил; как бы напоминание о том, что даже в самых тяже­лых, невыносимых условиях человек может и должен сохранить в себе то, что делает его достойным истинного Отца, - бессмертную душу.
Другой представитель старого поколения - отец Элизабет Бейтс («Запах хризантем), «маленький, коренастый, седобородый машинист» (a short man with round grey beard), который иногда делает остановку у дома дочери, что­бы выпить чашечку чая, «от которого и на душе светлее». Этот старикан по­своему симпатичен, добродушен, наделен здравым смыслом, сочувствием, и в то же время, смутно, но в нем угадывается воля, хотя и сродни упрямству, и умение настоять на своем:
'And if I'm going to marry again it may well be soon as late - what does it matter to anybody?' И уж если я и собрался жениться, то что говорить, рано
или поздно, - разницы никакой!.
Он также подсознательно тянется к дочери - единственному для него родному человеку, его плоти и крови. Несмотря на то, что она достаточно хо­лодно относится к старику, тот старается заехать к ней, переброситься парой слов. Страх одиночества, невыносимый вид пустого дома, безликих стен, тоска по человеческому теплу, с одной стороны, и естественная потребность семьи, домашнего очага, вечернего чаепития у потрескивающего камина, с другой, движет поступками старика. Именно поэтому он собирается женить­ся во второй раз (его первая жена умерла):
'Well, what's a man to do? It's not sort of life for a man of my years, to sit at my own hearth like a stranger.' А что прикажешь делать мужчине? В моем воз- расте негоже сидеть одному в пустом доме.
Большинство новелл Лоуренса представляют собой концентрирован-
ную, сжатую подачу материала, заключенного в жесткие рамки, что, без со­мнения, обусловлено особенностями самой малой формы. Большинство из них описывают быт шахтерского предместья, и только последняя новелла «Прусский офицер», посвященная военному походу, стоит особняком. Каж­дая из новелл представляет собой часть некого целого, отдельный эпизод, выхваченный из бесцветного потока жизни, из общего ряда, не имеющий на­чала, не подводящий никакого итога и завершающийся (завершающийся ли?) на полуслове.
Каждая новелла начинается как бы с середины и кончается на середине, не подводя никакого итога, ничего не разрешая, словно обрываясь на полу­слове. В большинстве новелл отсутствуют не только традиционные, т.е. за-
153
крепленные в пространственно-временном срезе, завязка и развязка, но и кульминация. Подобная композиционная усеченность характерна для боль­шинства новелл первого сборника. «Дочь торговца лошадьми» начинается как бы «вдруг», в середине (а скорее ближе к концу) устроенного за столом разговора семейства Первинов. Таким же «вырванным из контекста» пред­стает начало новеллы «Прусский офицер».
Новеллы этого сборника нельзя назвать бессобытийными. В них многое происходит – убийство («Прусский офицер»), попытка самоубийства («Дочь торговца лошадьми»), смерть от несчастного случая («Запах хризантем») и т.д. – но эти, безусловно, неординарные события обесценены и лишены пер­воначальной значительности и важности. Они не организуют внутреннее действие новеллы, не определяют и/или неотвратимо изменяют жизнь героев. Ключевые события в новеллах этого сборника становятся неким фоном, на котором проступает истинный узор внутренних переживаний личности.
Композиция собственно события определяется пространственно­временными характеристиками. Время действия в новеллах, с одной сторо­ны, предельно сжато – как правило, оно ограничивается одним - двумя днями из жизни героя / героев, из которых, в свою очередь, авторским замыслом из­влекается и изображается один наиболее важный для героя момент (как, на­пример, крещение в одноименной новелле). С другой стороны, неоднократ­ные ретроспективы, заключенные в монологи / отдельные фразы героев (ср. слова Элизабет Бейтс: «у меня всю жизнь хризантемы – и на свадьбе, и когда ты родилась; и даже когда его (мужа) в первый раз принесли домой пьяным, в петлице у него была рыжая хризантема») значительно расширяют временное пространство новеллы. Благодаря этому погружению в прошлое героев не столько разъясняется текущее их состояние (см. начало новелл «Крещение», «Прусский офицер» и т.д.), сколько обнажается зловещее постоянство, не­движимость времени. В одной из новелл возникает образ отстающих часов ­на самом деле в мире шахтерского предместья время застыло, фактически его нет. Внутреннее пространство новелл – это эманация обыденности в саму себя, не имеющая ни временных, ни пространственных пределов.
Пространственные характеристики также предельно локальны, ограни­чены рамками шахтерского предместья (кроме новеллы «Прусский офицер»), сужающегося до отдельного конкретного дома, или даже комнаты («Креще­ние»). Разумеется, узкое пространство, ограниченное 4-мя стенами, проеци­руется не только на локализованный шахтерский уголок, но и становится ми­ниатюрной копией всей буржуазной Англии – «механической цивилизации», безнадежно извратившей естественную природу человека и ставшей, в глазах писателя, символом всеобщего эмоционального умерщвления, фальши и без­духовности.
Характерной чертой построения новеллы является следующая: начало новеллы – это, как правило, «странное» появление героя: странным может быть реакция на него горожан («Крещение»), его собственные размышления («Прусский офицер») и т.д. Следующая часть повествования – экскурс в
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]