Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Последний романтик. Поэзия У.Б. Йейтса
.pdf
на вершинах олимпа
медальоне горный пейзаж и людей, над которыми пролетает
птица, «символ долголетия» не только вырезанных там китайских аскетов, но и творчества.
Оторвавшись мыслью от застывшей картины на скульптуре, Йейтс представил себе, как путники поднялись на вершину
заснеженной горы и сели в хижине, погрузившись под звуки
печальной музыки в медитацию о трагедиях, которые творятся в мире, внизу. Их глаза горят радостью: «Но в сетке морщин
глаза их юны, / В зрачках их древних мерцает смех».
В этом для поэта вся соль древней мудрости, которую воспроизводит и сохраняет искусство: радость уравновешивает
трагедию, жизнь вопреки всему постоянно возрождается. Трагическое осознание происходящего придает жизни смысл.
Представив себе эту воображаемую картину, Йейтс и сам как
художник приобщился мудрости. Цель поэзии – не в том, чтобы убежать от трагедии жизни, но в том, чтобы принять ее с
открытыми «веселыми» глазами. Как бы отвечая «нервным
дамам», поэт провозглашает, что для него такое созерцание –
выше действия, такое искусство – выше политики.
В небольшом цикле «Три куста» (The Three Bushes)
Йейтс вновь обратился к теме любви, повернув мысли Безумной Джейн и Отшельника Рива в новом ключе. Сам поэт
так рассказал о сюжете цикла: «Я недавно сочинил любопытные стихи о любви… Это длинная баллада о целомудренной даме, которая, желая сохранить любимого и страшась
потерять невинность, послала на свидание ночью вместо
себя служанку. Кроме баллады… я написал еще и несколько
стихотворений от лица персонажей»
1
. В подзаголовке Йейтс
сказал, что заимствовал сюжет из латинской «Истории мое-
337
1
Yeats W. B. Letters. P. 869.

338
на вершинах олимпа
го времени» вымышленного им аббата Мишеля де Бурдейля,
жившего на рубеже XIV–XV веков, но на самом деле он обработал балладу, сочиненную его близкой приятельницей тех
лет Дороти Уэлсли.
Согласно замыслу поэта, госпожа и служанка олицетворяют два полюса любви – духовный и телесный, которые в жизни
разобщены, хотя влюбленный, встречающийся со служанкой
ночью, и не подозревает об этом. Но однажды молодой человек гибнет, упав с лошади. Узнав об этом, умирает и госпожа,
а служанка хоронит их рядом и сажает на их могиле два куста
роз. Но вот приходит и последний час служанки:
В последний час к ее одру
Священник призван был.
Она покаялась во всем,
Собрав остаток сил.
Все понял добрый человек
И грех ей отпустил.
Ангел милый, ангел милый!
Похоронили верный прах
При госпоже, и что ж? –
Теперь там три куста растут,
В цветущих розах сплошь.
Польстишься ветку обломать –
Где чья, не разберешь.
Ангел милый, ангел милый!
(Перевод Г. Кружкова)
Эта виртуозно написанная баллада с ее простым сюжетом, четко обрисованными характерами и припевом, взятым
из старинной поэзии, как бы говорит читателю, что полнота
любви, соединяющая духовный и телесный полюса, при жиз-

на вершинах олимпа
ни невозможна, она достигается лишь после смерти, да и то
не двух, но трех человек. Это новый поворот темы. Ни Безумная Джейн, ни Отшельник Рив так не считали. Столь горькая
нота зазвучала у Йейтса только теперь, когда его постоянно
стали преследовать мысли о близком конце. Но они же, повидимому, и усилили беззаботную, намеренно попирающую
пуританские запреты откровенность поэта.
Шесть «песен», следующих за балладой, представляют
собой монологи ее действующих лиц. Первые три принадлежат госпоже, страдавшей от подавленных желаний
и придумавшей хитроумный план «разделить его любовь»
(split his love) со служанкой. Три остальных монолога –
один молодого человека и два служанки – не менее откровенны, чем песни госпожи. Но если для госпожи чувство
греха и экстаз любви нераздельно связаны, по крайней
мере, в мыслях, то служанка вообще не знает чувства греха.
Ее песни, где она воспользовалась червем как фаллическим
символом, вызвали возражения даже свободомыслящей и
известной своей нетрадиционной сексуальной ориентацией Дороти Уэлсли, но Йейтс настоял на своем, оставив
эти строки. Подобная откровенность, шокировавшая читателей 30-х годов прошлого века, незнакомых с «вседозволенностью» 60–70-х годов, присуща и некоторым другим
его стихам, вошедшим в сборник. Она полностью отвечает маске «сумасбродного хулиганистого старика» (wild old
wicked man), не знающего никаких запретов безумца, которую Йейтс порой надевал в последних стихах.
«Клочок лужайки» (An Acre of Grass) отчасти объясняет
эту позицию Йейтса, соотнося ее с обстоятельствами его
жизни и поисками поэтического вдохновения, без которого нет творчества:
339

340
на вершинах олимпа
Кроме картин и книг
Да лужайки в сорок шагов,
Что мне оставила жизнь?
Тьма изо всех углов
Смотрит, и ночь напролет
Мышь тишину скребет.
Успокоенье – мой враг.
Дряхлеет не только плоть,
Мечта устает парить,
А жернов мозга – молоть
Памяти сор и хлам,
Будничный свой бедлам.
Так дайте же пересоздать
Себя на старости лет,
Чтоб я, как Тимон и Лир,
Сквозь бешенство и сквозь бред,
Как Блейк, сквозь обвалы строк,
Пробиться к истине мог!
Так Микеланджело встарь
Прорвал пелену небес
И, яростью распаляясь,
Глубины ада разверз;
О зрящий сквозь облака
Орлиный ум старика!
(Перевод Г. Кружкова)
Оказывается, что трагической мудрости «Ляпис-лазури»
старому дряхлеющему и готовящемуся к смерти поэту мало. Тишина и покой открывают истину, но нужно еще воплотить ее в
стихах. А это возможно лишь с помощью прозрений, которые
дают «бешенство и бред» (frenzy). Поэт должен «пересоздать
себя», надев маску старого безумца, какими у Шекспира были

на вершинах олимпа
Тимон Афинский и король Лир, у которых причиненная несчастьями страсть, трагический аффект возобладали над разумом
и привели не только к безумию, но и к глубоким прозрениям,
наделив мудростью. Таков и Блейк, боровшийся с просветительским разумом во имя духовных откровений. Таков и Микеланджело, создававший великие произведения на самом склоне лет.
Все они были наделены «орлиным умом», сочетавшим остроту
зрения с прозорливостью пророков, которые позволяли с одинаковой свободой говорить о земном и небесном, о жизни,
смерти и вечности. Ведь, согласно поверьям, только один орел
способен смотреть вверх, прямо в глаза солнцу, не будучи ослеплен им. Но это орлиное зрение пророка, «орлиный ум», как казалось Йейтсу, дает право и на юродство, следы которого можно
обнаружить в поздних стихах поэта. Из сора «похоти и ярости»
рождаются стихи. «Сумасбродный хулиганистый старик» как
бы вторит Блейку, говорившему: «Будь прокляты запреты, будь
благословенна свобода» (Damn braces, bless relaxes)
1
.
Однако настроения могут быть разными. В стихотворение «Что дальше?» (What Then?) поэт, размышляя о прожитой и вроде бы по внешним признакам удачно сложившейся
жизни, в которой он, казалось бы, исполнил все задуманное с
юности, все же понимает, что чего-то, возможно, очень важного в ней не было. Об этом в рефрене ему говорит тень Платона, дразнящая вопросом «Что дальше?». Но, с другой стороны,
вспоминая в «Олимпийском племени» (Beautiful Lofty Things)
о прошлом, поэт видит благородный лик О’Лири, своего отца,
обращающегося к публике со сцены театра Аббатства, Стэндиша О’Грейди, разглагольствующего перед пьяницами, леди
Грегори, презирающую угрозы убийц и, конечно же, Мод Гонн:
341
1
Ellmann R. The Identity of Yeats. P. 206.

342
на вершинах олимпа
На маленькой станции в ожидании поезда: величавая стать
И взор Афины Паллады, устремленный вперед.
Олимпийцы! Горжусь, что я их видел и знал.
(перевод Г. Кружкова)
Ради таких, казалось бы, тривиальных, но, на самом деле,
очень значимых мгновений все же стоило жить. Но они ушли
вместе с уходящей цивилизацией. Люди, которые окружали
поэта в прошлом и были так или иначе близки ему, теперь становятся «олимпийцами», начиная новую жизнь в его поэзии
как часть творимого им мифа собственной судьбы. Житейское
и мифическое, как и у Джойса, сливаются здесь воедино
1
.
В последние годы жизни Йейтс хотел писать стихи простые и доходчивые, но в то же время содержащие «варварство
истины»
2
. Поэт учил: «Пиши стихи так, как если бы ты кричал собеседнику через улицу, боясь, что он не услышит тебя,
и старайся, чтобы он тебя понял»
3
. Народный жанр баллады
с его жилистым синтаксисом, параллелизмами, повторами и
припевами как нельзя лучше отвечал такой задаче. Йейтс пробовал свои силы в этом жанре еще в юности, но его поздние
баллады, с легкостью выходившие из-под пера, отличаются от
ранних сложностью мысли, сочетающейся с традиционной
простотой слога. Они соответствуют желанию поэта «думать
как мудрец, но выражаться как обычный человек»
4
.
Примером такой баллады служит «Проклятие Кромвеля»
(The Curse of Cromwell):
1
Ross D. A. Op. cit. P. 53.
2
Rajan B. Op. cit. P. 179.
3
Ellmann R. The Identity of Yeats. P. 201.
4
Ibid. P. 204–205.

на вершинах олимпа
Вы спросите, что я узнал, и зло меня возьмет:
Ублюдки Кромвеля везде, его проклятый сброд.
Танцоры и влюбленные железом вбиты в прах,
И где теперь их дерзкий пыл, их рыцарский размах?
Один остался старый шут, и тем гордится он,
Что их отцам его отцы служили испокон.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Нет больше щедрости в сердцах, гостеприимства нет,
Что делать, если слышен им один лишь звон монет?
Кто хочет выбиться наверх, соседа книзу гнет,
А песни им не ко двору, какой от них доход?
Они все знают наперед, но мало в том добра,
Такие, видно, времена, что умирать пора.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Но мысль меня иная исподтишка грызет,
Как мальчику-спартанцу лисенок грыз живот:
Мне кажется порою, что мертвые – живут,
Что рыцари и дамы из праха восстают,
Заказывают песни мне и вторят шуткам в лад,
Что я – слуга их до сих пор, как много лет назад.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
343
Я ночью на огромный дом набрел, кружа впотьмах,
Я видел в окнах свет – и свет в распахнутых дверях;
Там были музыка и пир и все мои друзья…
Но средь заброшенных руин очнулся утром я.
От ветра злого я продрог, и мне пришлось уйти,
С собаками и лошадьми беседуя в пути.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
(Перевод Г. Кружкова)

344
на вершинах олимпа
Йейтс, надев маску старого нищего поэта, озвучил здесь
настроения, собственно говоря, уже хорошо знакомые по
другим произведениям. (Вспомним хотя бы «Плавание в Византию».) Это по-прежнему разочарование в современной
Ирландии, где вместо былых высоких идеалов слышен только «звон монет». Но теперь Йейтс обратился к истории и
вспомнил Оливера Кромвеля, который в XVII веке с крайней
жестокостью подавил ирландское восстание, – его потомки,
олицетворяющие разнузданную агрессию и прагматическую
бездуховность, по мысли поэта, правят сейчас бал в Ирландии. Послав Дороти Уэлсли черновик баллады, Йейтс сказал:
«В данный момент я пытаюсь выразить ярость по отношению
к интеллигенции, сочиняя стихи об Оливере Кромвеле, который был Лениным того времени – Я говорю от лица странствующего крестьянского поэта».
1
Все это, однако, повернуто в балладе в духе поздней мифологии Йейтса, считавшего, что души умерших продолжают
жить и после смерти, посещая места, которые были особенно
важны для них при жизни. (На этом строился сюжет пьесы о
Свифте «Слова на оконном стекле».) Бродяга-поэт видит ночью
освещенный дом, где благородные рыцари и дамы, олицетворяющие исчезнувшую аристократию былых времен, как и встарь,
собрались на пир. А сам поэт по-прежнему служит им, хотя они
и ушли в иной мир. Рефрен баллады, который в начале как бы
успокаивает поэта, вспомнившего старые горести, в конечном
счете, несколько раз повторяясь, подчеркивает полное равнодушие современного мира, который теперь сам живет идеями
Кромвеля – «Ленина сегодняшнего дня». Йейтсу казалось, что
эти мысли, высказанные в популярной форме баллады, смогут
1
Jeffares N. A. Op. cit. P. 464.

на вершинах олимпа
найти гораздо более широкий отклик у читателей, многим из
которых его элитарная поэзия была недоступна.
И действительно, поздние баллады Йейтса печатались в
газетах и вызывали широкий отклик своей злободневностью.
Поэт посвятил две баллады Роджеру Кейсменту (1895–1916),
сотруднику Британского консульства, который, вступив в
Шин фейн и во время войны тайно съездив в Германию за военной помощью для Ирландии, был казнен англичанами как
изменник родины. Когда с большим опозданием выяснилось,
что дневники Кейсмента, сыгравшие свою роль в его процессе, оказались фальшивкой, Йейтс с гневом обрушился на его
английских противников, придав этому уже почти забытому
делу громкую огласку. В двух других балладах – «О’Рахилли»
(The O’Rahilly) и «Песня парнеллитов» (Come Gather round Me
Parnellites) – поэт обличал «ученых историков», которые искажали события ирландской истории, вопреки истине, живущей
в народной памяти и ставшей частью фольклора. Нападки на
англичан в некоторых из этих баллад были столь сильны, что
взбудоражили обывателей. Однако англофобия вовсе не входила в задачу поэта, очень далекого от этого чувства. В одном
из писем он сказал по этому поводу так: «Я получил по почте
письмо от ирландки, живущей в Англии, которой я послал стихи о Кейсменте. Она их одобрила, обратив внимание на то, что
ей показалось ненавистью к Англии. Это меня шокировало…
Я написал ей: “Как я могу ненавидеть Англию, если я стольким
обязан Шекспиру, Блейку и Моррису. Англия – единственная
страна, которую я никак не могу ненавидеть”. Являясь революционеркой крайних убеждений, она ответила мне: “На днях я
выпила за здоровье короля в первый раз в жизни”»
1
.
345
1
Jeffares N. A. Op. cit. P. 467.

346
на вершинах олимпа
Из сора «похоти и ярости» родилась баллада «Буйный старый греховодник» (The Wild Old Wicked Man), где поэт вновь
противопоставил духовное и плотское, выбрав от лица старого бродяги земные радости:
Речи праведников гласят,
Что тот Старик в Облаках
Молнией милосердья
Скорбь выжигает в сердцах.
Но я – греховодник старый,
Что б ни было впереди,
Я обо всем забываю
У женщины на груди.
Рассвет и огарок свечи.
(Перевод Г. Кружкова)
Аналогичным образом написаны и другие баллады, вошедшие в «Последние стихотворения» Йейтса. Они, возможно, не принадлежат к самым лучшим страницам его поэзии.
Однако эти баллады по-своему совершенны и, безусловно,
весьма интересны, так как открывают еще одну грань – на
этот раз низкую, популярную, рассчитанную на широкий круг
читателей – его поздней манеры. И в этой не очень привычной для себя стихии Йейтс чувствовал себя свободно и раскованно. А некоторые из поздних баллад, сочиненные на известные мелодии, простые ирландцы действительно пели на
улицах и в кабаках.
В других стихотворениях сборника Йейтс вернулся к своей более привычной поздней манере, знакомой по «Башне»
и «Винтовой лестнице». Примером тому служит «Вновь в муниципальной галерее» (The Municipal Gallery Revisited, 1937).
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
