Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Поэтика трагического в прозе И. С. Шмелёва 1920 – 1930-х годов. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
главе «МЕМЕНТО МОРИ», в которой индюшка-«мать» «наблю­дает стойко» за стайкой курочек, слетевшихся на «горсточку го­рошку»: «Когда горошина падает к ней, она нерешительно вытя­гивает головку, выжидая, не клюнет ли какая-нибудь из курочек, и всегда теряет. / – Учитесь... вы! вы!! – кричит в пустоту доктор» (с. 50). После гибели одной из курочек, в «ясном зрачке» кото­рой «только-только» «смеялось золотой точкой солнце», индюш­ка-мать (как и сам рассказчик, ставший свидетелем «волчьей гры­зни» людей-зверей «на театре»), взыскует смысла: «поблёскивает зрачком – к небу» (с. 62 – 63).
Покинутый хозяином, ходит «по своему пустырю» «бродя­га-павлин». «Ограбленный и забитый», «он кормился своим тру­дом, где-то, чем-то» (с. 118). Каким-то чудом он «пережил зиму и выпустил-таки хвост новый, хоть и не совсем прежний» (с. 7). Знаком не желающей умирать жизни становится его «сломанное перо с глазком, новенькое перо, осеннее, явившееся на смену. Он ещё хотел жить, бедняга, своими силами хотел жить, – ничей» (с. 119) (курсив наш. – Н.Н.).
Очевидным свидетельством того, что сознание повествователя в «Солнце мёртвых» не гибельное только (переживающее онтоло­гическую трагедию как апокалипсическую), но и жизнеутвержда­ющее, является неоднократное обращение к образу-символу «по­ющего дрозда», неотделимого, в сущности, от природного образа «нового всегда» сада: «Это было полной весной, когда цвели гли­цинии по веранде, и чёрный дрозд, на верхушке старого миндаля, тихо, нежно насвистывал вечернюю песенку нашему новоселью» (с. 57). И в финале: «Да, идёт весна. / Чёрный дрозд запел. Вон он сидит на пустыре, на старой груше (той самой, которая «годы цветёт и сохнет», – прим. Н.Н.), на маковке, – как уголёк! На свет­лом небе он чётко виден» (с. 178).
Почти через весь сюжет повести проходит образ коровы Та­марки – «красавицы симменталки, белой, в рыжих пятнах» (с.
160). Едва теплящаяся, на краю смерти, упорно спасала она го­лодных Вербенят, «молока давала» целую бутылку: «Свои соки!.. Вылизывала из камня» (с. 160).
Высочайшего мужества исполнено трагическое стояние на вершине скалы огромного армейского коня, грудью встречаю­щего силы Хаоса, во много раз превышающие его собственные силы: «Стоял у края. Дни и ночи стоял, лечь боялся. Крепился, расставив ноги. Конь не мог повернуться задом, встречал головой норд-ост» (с. 34).
81
Эти удивительные примеры стойкости птиц и животных по­буждают героя-рассказчика сделать свой собственный трагиче­ский выбор – до конца остаться внутри адского круга истекаю­щей кровью России, став «свидетелем жизни Мёртвых», «пол­ную чашу выпить» (с. 173). И в этой позиции – веяние подлин­ной жизни, её знак, противостояние мерзостям, ужасам, абсурду крымского балагана.
«Солнце мёртвых» построено так, что отпадение от нормы вследствие роковой исторической ошибки видится сильнее и ярче оттого, что в произведении присутствует норма на уровне повествуемого мира и слова повествования.
Жизнеутверждающее начало, трагический гуманизм в «Солн- це мёртвых» воплотились, прежде всего, в авторском эпическом жанровом определении. Эпическое в сознании автора борется с ужасным, катастрофическим и в преодолении последнего рожда­ет в подтексте произведения надежду на возрождение.
Героизм авторской позиции, христианской по сути, – в утверж­дении необходимости борьбы со злом, за жизнеутверждающее начало, за сострадательное отношение к человеку. Автор-пове­ствователь не желает превращаться в манипулируемый объект, в жертву исторического процесса, он задаётся последними, на гра­нице жизни и смерти, экзистенциальными вопросами и ищет от­веты на них. Их жизненно необходимое решение требует от него огромного мужества и отваги, мудрости и нравственной ответ­ственности. В «Солнце мёртвых», таким образом, «замыкания» ужасного и абсурдного в самом себе не происходит.
В этой связи особое значение в «Солнце мёртвых» приобретает глава «В Глубокой балке». В Глубокой балке, в зоне всеобщего оди чания и запустения, среди «странных кустов граба» – «таинствен­ных намёков» на предметы прошлой, порушенной жизни (канде­лябр, арфа, старик-нищий), рассказчик смотрит на «чёрный крест, заросший»: «прицепилась к нему портянка, и насунутое горлышко бутылки посвистывает-гудит в ветер. Это матросы из Севастополя стреляли здесь в цель – в бутылку» (с. 75). История образа Креста, как наиболее полного, предельного выражения трагедии в «Солнце мёртвых», восходит к одному из рассказов «Крымского цикла» – «Крест» (недаром в тексте главы находим упоминание о разбитой ферме и погибшей работнице этой фермы, заколотой штыком в сердце). Предел трагедии, как свидетельствует проза И. С. Шме лёва Крымского периода, – не просто в смерти и страдании, но «в
-
-
82
торжестве зла, доходящем до унижения добра, осмеяния и оплёвы-
183
вания самого святого, божественного»
1
. Поэтому-то герой-пове­ствователь и оставляет горлышко бутылки на кресте, а само слово «крест» пишет с заглавной буквы: «… в осенний ветер будет гу деть-выть Крест – само естество живое – в опустевшей Глубокой балке. Будет стонать, вопить» (с. 76).
Вместе с тем, Крест
залог победы того, кто жертвует своей жизнью. Попав на самое дно Глубокой балки, герой-рассказчик воспринимает её как огромную огненную чашу людских страданий («Солнце залило балку», с. 79), которую он должен выпить, и его
«не минула чаша сия»: «Здесь стены– чашей, по ним
корявые кусты граба, над головою – небо» (с. 75). Таким образом, «вознёс шийся чёрный крест» на фоне окружающих его знаков «упадка, и пустоты, и лжи» (с. 75) в Глубокой балке становится иным, проти воположным, знаком высокого страдания, высокой жертвенности, знаком искупления и последующего воскресения.
Герой-рассказчик «Солнца мёртвых» – это «живая душа», ко­торая противостоит вандализму, вакханалиям и зверствам новых крымских правителей. Эта душа вбирает в себя людские страда­ния, мучается ими, но не сгибается под их тяжестью, а восстаёт, в частности, в гневной речи против «славных европейцев, вос­торженных ценителей «дерзаний»». «Покиньте свои почтенные кабинеты…»; «Пойдите сами!»; «Нет! Вы дерзните пойти без имени, пойти в недра… И не глядите через кулак. Увидите!» – таковы его страстные, полные возмущения реплики в главе «В Глубокой балке».
Его душа – волнующаяся, сентиментальная, чувствительная, тонкая. Её исток, её прообраз, её начало – знаменитая фраза: «Я взглянул окрест меня, душа моя страданиями человечества уяз- влена стала» из «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева (курсив наш. – Н. Н.). В главе «На пустой дороге» он так характеризует свой душевный строй: «Я так всё вижу, все мои чувства остры и тонки… Я чувствую даже камни, могу говорить с пустой дорогой» (с. 549).
Место под Крестом в Глубокой балке предстаёт как простран- ство пребывания живых душ в эпопее И. С. Шмелёва. К ним при­числен автором молодой писатель Борис Шишкин с «нежной» и «чуткой» душой (с. 80), «одного только ждавший – залезть в Хаос
-
-
-
183
Гараджа Е. В. Евангелие от Дон Кихота // Унамуно Мигель де. О трагиче-
ском чувстве жизни. – Там же. – С. 19.
83
и писать рассказы» «о детском, о таком чистом, ясном…» (с. 80). Стремление Бориса писать о радости жизни в камнях «древнего Хаоса» символически может быть истолковано как поиск связан­ных с жизнью гармонизирующих начал, способствующих усми­рению Хаоса. Не случайно именно Борис, «этот тихий, кроткий счастливец, с которым играла смерть» (с. 176), приносит радост­ное известие о побеге шестерых заключённых, обманутых новой властью, ибо только он хорошо знает, «что значит – уйти от смер­ти! Счастье сознательного рождения…» (с. 84).
И хотя Шишкин погибает, не это главное в его обрисовке, а его детское, полное солнечного света, приятие жизни, в которой он хочет воспеть её красоту. Детский мотив – ключевой в его обра­зе, он – большой ребёнок, и в подтексте его описания слышится евангельское: «Будьте, как дети, и вы войдёте в царство Божие».
Внутреннее духовное сопротивление рассказчика окружаю­щему его абсурду возрастает при взгляде на изумляющее своим мужеством и добротой детское поведение. Ярким напоминани­ем о нормальной человеческой жизни, основанной на уважении личности, является для рассказчика актуализация этических цен- ностей в процессе воспитания старой барыней Ляли и Вовы – «нянькиных детей», которых она учит вежливости и «по-фран­цузски»: «По-французски! У смерти... – и по-французски. Нет, права она, старая, милая барыня: надо и по-французски, и гео­графию, и каждый день умываться, чистить дверные ручки и вы­бивать коврик. Уцепиться и не даваться» (с. 17). Эти будничные составляющие окружающей человека повседневной среды вос­принимаются автором в качестве сдерживающей хаос нормы, следование которой соответствует стабильности и налаженности человеческой жизни.
Беспокойство И. С. Шмелёва о судьбе человека в мире траги­чески осуществляемого сатанизма выразилось в расстановке осо­бо значимых для него ценностных акцентов. В этом плане одно из главных мест в «Солнце мёртвых» занимает упор на необходи­мости сохранения сферы духовной культуры человечества, важ­нейшей составляющей которой является гуманистическое отно­шение к ребёнку. Внутренний свет его личности, убеждающий в неуничтожимости добра, становится пределом, поставленным разрушению и насилию. Не случайно, например, в портрете Ляли особой многозначительностью отмечены глаза «светло-синие, как дали» (с. 20).
84
Страшной искажённости представлений людей о поведенче­ских нормах И. С. Шмелёв противопоставляет достоинство в ха­рактере Ляли, её деликатность, как итог старомодного по меркам нового социума воспитания старой барыни, «живавшей в Пари­же»: Ляля «ни за что не скажет, что не ели, что понесла няня про­давать коврик» (с. 21). Чтобы дать ей поесть, «её надо поймать за плечо и дать насильно» (с. 22). «Восьмилетка», она по-взрослому, понимающе относится к всеобщей беде, очень сдержанно и с бла­годарностью принимает помощь: «– Ну, зачем это... – у самих мало... Ну, спаси-бочко вам... Ба-льшое спасибо! ба-а-льшое... – смущённо захлебывается Ляля, разглядывая лепёшку, и всё пя­тится, пятится в кипарис» (с. 22). Её брат, «пятилетний белоголо­вый Володя», тоже умеет быть благодарным и вежливым: «– Ба­а-ль-шо-е!.. спа-сибочко... ба-аль-шо-е!» (с. 22).
Обнадёживающими для автора являются знаки сохраняющей­ся живой жизни: «есть ещё детские голоски, есть ласка. Теперь люди говорят срыву, нетвёрдо глядят в глаза. Начинают рычать иные» (с. 22). В данных условиях неотвратимого наступления ха­оса судьба ребёнка вызывает серьёзную обеспокоенность автора. Дети – олицетворение будущего, залог продолжения жизни. От­того ещё больнее «сжимается» сердце повествователя при виде их страданий: Анюта, «мамина дочка», познала в своей жизни такое, «чего не могли познать миллионы людей – отшедших!» (с. 163). Ляля, «как взрослая», даёт оценку всему услышанному и увиденному ею: «Ну, а теперь никакого порядка», «А стра-ху нет» (с. 23). Сама похожая «на белую голубку» (с. 24), она смело противостоит ястребам, «крылатым стервятникам» (с. 24), но ис­пугают ли её глаза «тех, что убивать ходят»?.. Автор определённо знает ответ: их «не испугают и глаза ребёнка» (с. 24). Возможно, поэтому Ляля, «умудрённая» своим недетским опытом, и не бо­ится смерти: «… Чего бояться… – отвечает она, грызя миндалик. – Мамочка говорит – только не мучиться, а то как сон… со…он­сон! А потом все воскреснут! И все будут в бе…лых рубашечках, как ангелочки, и вот так вот ручки…» (с. 103).
Не только дети, но и взрослые глаголют истину, дают точную оценку того, что происходит. Множество героев из народа (Няня, жестянщик Кулеш, старый моряк Николай, рыбак Пашка) всту пают с повествователем в диалог. У народа открываются глаза, протрезвевший от «соблазнительных речей» (с. 77) народ понима ет, что обманут, и находит «верное теперь, с в о ё слово» (с. 110): «–
-
-
85
А сказывали – всё будет!..» (с. 14); «Куда ж это всё подевалось-то? Да степь-то наша валом завалена была, на годы прямо!» (с. 30); «А говори-ли-то-о!.. Озолотим на всю поколению! Вот и колей, поколение-то оно какое!» (с. 30); «Жалуйста на их, на куманистов! Волку жалуйся… некому теперь больше. Чуть слово какое – по­двал» (с. 105); «Могут теперь без суда, без креста… Народу что побили!..» (с. 105); «А и власти-то никакой… одно хулюганство» (с. 106); «… хазяева наши новые… неведомо откуда… в гроб зако лачивают…» (с. 129); «Совсем рабами поделали» (с. 131); «Под­менили! Окрутили!» (с. 132); «Кому могила, а им светел день» (с.
133). Рассказчик не может не слушать истории этих простых рус ских людей, ведь они – от народа, и их слово – от народа.
В свою очередь, те, кто приходят «жаловаться, облегчать душу» (с. 29), сами ищут у героя-рассказчика «утешения, како­го-то ″слова верного″» (с. 30). Возможно, инстинктивно они по­нимают, что миссия рассказчика-интеллигента, представляющего собой национальный образованный слой, «укреплять духовную
184
2
сопротивляемость в народе»
. Отсюда и вопрошание верного Слова или же поиск Бога-Слова (вторая ипостась Божественной Троицы). Как известно, Бог созидает в едином Слове вселенную. Поэтому вопрошание верного Слова можно истолковать как по­иск обманутым народом той силы (божественной силы), которая восстановит разрушенную вселенную, создаст её заново.
Народ, отвернувшийся от Бога и доверившийся самозван- цам-интеллигентам, занявшим антигосударственную и антицер­ковную позицию, после погружения в абсурд, вспомнил Бога и, пусть интуитивно, встал на путь вопрошания о нём. И в этом ав­тор видит проблески свернувшего с путей исторического самосо­знания народа, проблески глубокого религиозного чувства, кото­рым от Бога и природы наделён русский народ.
Пантрагизм произведения разрушается также благодаря дей­ствиям праведников, тех немногих духовно живых людей, кото­рые противостоят смерти и разрушению. В связи с этим мы мо­жем говорить о двух типах героики в произведении И. С. Шмелёва (в сущности, очень близких друг другу). Первый тип – героика жертвенная, одухотворённая сверхличными целями. Это служе­ние в самом высоком смысле слова: служение ближнему (старая чудачка-барыня, «близорукая учительница Прибытко», босоно-
184
Ильин И. А. О русской интеллигенции [Электронный ресурс] / И. А. Ильин.
– URL: http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/History/intell/ilin_russintel.php.
-
-
86
гая «мать Таня», которые «телом, кровью своею» кормят своих и чужих детей), служение науке (слабеющий от голода профес­сор Иван Михайлович, у которого одна дума: «Умру… Ломоно­сов пропадёт! Все материалы. Писал комиссарам… никому дела нет…» (с. 145), или же девяностолетний, «слепой вовсе», профес­сор Голубев: «Ему бы помирать давно, а он…» «всё на машинке стукает», «про человека изучает», «чи-жит себе, шпарит по своей науке!» (с. 98)), служение Богу (кроткий и «весёлый духом» отец дьякон, не боявшийся «ни огня, ни меча, ни смерти», ибо твёрдо верил, что человек, «как деревцо в поле»: «Бог вырастил – Бог и вырвет» (с. 148)).
Второй тип – героика активного сопротивления социальному беззаконию. Она присуща тем, кто не «поклонился соблазну» и погиб с оружием в руках, так как не захотел быть «на одной чаше с ними…» (в их ряду – шестеро героев, чудом ушедшие от рас­стрела: «Теперь Перевал даст знать! Подпоручик у них лихой!.. Пощады теперь не будет… Все шестеро. ‹…› Правда у них – своя. Будет продолжаться борьба, за правду, борьба за душу» (с. 83)). Если в мире, по мнению автора, ещё остаётся индивидуальность, способная вступить в трагическое противоборство со злом, гроз­ящим ей гибелью, значит, Бог пребывает с человеком: «Знаю я: с нами Бог! Хоть на один миг с нами» (с. 153).
Глава «Круг адский» завершается своеобразным аккордом на­дежды: как награда герою-рассказчику, за его верность родине после очередного «адского» дня – мятые папироски под кипари сом от Марины Семеновны. Этот жест «доброй души» размыкает, прорывает адский круг в этот день. Мы видим заботу о другом че ловеке, ощущаем теплоту человечности вопреки миру зла, смерти и абсурда. Автора волнует Божественное начало, но не просто в том виде, как оно составляет содержание религиозного сознания, а как оно вступает в мир, в индивидуальные поступки: «Табак! в серой бумаге золотистый табак, душистый, биюк-ламбатский! /
Нет, не это. Не табак, не мука, не грушки…
Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи!.. Старый татарин послал… татарин… ‹…› человеческое в глазах его» (с. 152). В этих словах выражено пронзительное, предельно обострённое мироощущение героя-рас сказчика, который каждый день сталкивается со смертью и кото­рый ищет вокруг себя «знаки жизни» и радуется, когда их находит.
Итак, созданная И. С. Шмелёвым трагическая картина потря-
сённого, сорвавшегося с осей мира отмечена присутствием в ней
-
-
-
87
специфической образности. Контрастная пластика образов, дан­ных в трагически напряжённом освещении, выявляет две важ­нейшие составляющие шмелёвского миросознания. С одной сто­роны, апокалипсически-абсурдная образность, взятая писателем на пределе, укрупняет трагедию в судьбе России до масштабов Вселенского катастрофического крушения. В этой связи весьма актуальными для предельно выразительной поэтики Шмелёва становятся выработанные сюрреализмом (поэтика «ошеломляю­щего», шокирующего образа) и экспрессионизмом (чрезвычайная резкость и отчётливость выражения) художественные приёмы и способы, рассчитанные на эффект потрясения и сопереживания, влекущие читателя к проживанию катарсиса.
С другой стороны, крошечные знаки слабеющего, но не ис­чезающего гармонического начала мира, выставленные автором в противовес всеобщему разлому и распаду, снимают безысход­ность происходящего ощутимым присутствием авторского чув­ства Жизни в её бытийном и личностном плане. Шмелёву важно сохранить этический смысл бытия человека, «священные основы его жизни»: веру, совесть, честь, верность, любовь к отечеству, правосознание, чувство ответственности. Общий гуманистиче­ский потенциал художественного мира, созданного писателем, основан на его вере в «конкретного и действительного» человека, который пришёл в этот мир с целью «осуществить самого себя»,
185
3
«прожить свою жизнь»
, опираясь на вечные духовные и нрав-
ственные истины, помогающие ему оставаться человеком и со-
186
4
хранять своё «духовное единство и неповторимость»
.
185
Унамуно Мигель де. О трагическом чувстве жизни. – Там же. – С. 35.
186
Там же. С. 35.
88

аглавие – ключ к интерпретации текста. Символическое за­главие эпопеи И. С. Шмелёва «Солнце мёртвых» – конструк-
З
ция с усложнённой семантикой. Оно напрямую связано с ин­дивидуально-авторской концепцией всего произведения. Раскрытие смысла заглавного образа позволит нам затронуть и некоторые спец ифические особенности мировосприятия И. С. Шмелёва в аспекте трагического. Иносказательно определяя речевую стратегию произ ведения, заглавие «Солнце мёртвых» становится образно-символи­ческой номинацией двух базовых концептов, взаимодействующих в данном тексте, – «жизни» и «смерти»
го – символическим выражением всеобщего трагического состояния мира и одновременно трагического состояния духа.
Следует обратить внимание на оксюморонный принцип по-
строения ключевого образа, вынесенного в заглавие, поскольку компоненты данного словосочетания, являясь феноменами ре­ального мира, никак не сочетаются между собой, более того, про­тиворечат друг другу, что, в конечном счете, и позволяет автору чрезвычайно остро выразить абсурдность происходящего в мире, не постигаемого мыслью, разумом: «Не могу осмыслить… Или я одичал, разучился думать? Разучился мыслить?! А для чего те­перь нужно мыслить!» (с. 23).
Утверждающее возможность совмещения несовместимого, заглавие «Солнце мёртвых» вбирает в себя различные ипоста- си образа солнца, выявленные нами в тексте эпопеи: 1) поющее, смеющееся, благодатное солнце – это солнце жизни или «живое солнце». Это солнце даёт жизнь и надежду; 2) жгучее, слепящее солнце – это солнце боли и страданий, говоря образным языком, огненная «чаша» страданий. В этом солнце сгорает, мучаясь и истязаясь (агонизируя), живая жизнь; 3) «оловянное», «пустое» солнце – солнце, похожее на холодный камень. Мёртвое солнце или «солнце мёртвых». Своего рода «апофеоз» трагедии (завер­шающая стадия) жизни, истории, культуры; 4) Апокалипсис – чер­ный провал с тлеющими, погасающими углями.
187
1
, с точки зрения трагическо-
-
-
187
Сами по себе субстантивы жизнь и смерть занимают среди универсаль­ных культурных концептов центральное место. Эти слова и содержащиеся в них понятия экзистенциально значимы как для каждого человека в отдельности, так и для всех людей мира.
89
В первых главах повествования («Утро», «Птицы», «Пусты­ня», «В виноградной балке») мы видим рассказчика стоящим на вершине горы – над крымской могилой-погостом, ближе к живо-
мупока ещё солнцу. В этих главах ещё сохраняется живая сияю- щая оболочка, солнечный кожный покров, покрывающий крым-
ско-российское кладбище в образе садов, виноградников, голубой парчи моря: «Ни дымочка на синей дали, серебрятся течения... Одна голубая парча– на солнце»(с. 13). Пока процесс разложе­ния не коснулся солнца, оно «пишет свои полотна» (с. 13), оно включено в процесс творения, смыслопорождения. До тех пор, пока светит поющее, смеющееся солнце, у ещё живого человека есть надежда, что «мука» когда-нибудь кончится: «Это – солнце обманывает, блеском, – ещё заглядывает в душу. Поёт солнце, что ещё много будет праздничных дней чудесных» (с. 19).
Глядя на солнце, человек отказывается верить тому, что гово­рит ему разум. А разум подсказывает, что «скоро – ветры задуют, дожди зарядят, загремят штормы...» (с. 26), и солнце исчезнет. По мнению рассказчика, в ситуации приближающейся смерти не нужно тратить оставшееся время на бесплодные раздумья, нужно почувствовать саму жизнь, вобрать в душу ещё живое солнце, как яркое напоминание «о той жизни… которая уже вбита в зем­лю»: «Жадно смотри на солнце, пока глаза не стали оловянной ложкой. Смотри на живое солнце!» (с. 26).
В главе «Что убивать ходят» образ солнца динамичен, лейт­мотивом проходит через всю главу, принимая психологическую окрашенность, отражая изменения в психологическом состоянии самого рассказчика. После размышлений о книгах, оставленных под расписку, и о добивающем душу архитекторе на фоне сопря­жения сразу нескольких событий (дожди, в которых пришли в городок «те, что убивать ходят»; умирающие кони; архитектор) появляется образ «жгучего» солнца: «Не надо думать. Какое жгу- чее солнце! Выше подымается, напекает» (с. 28).
Взывающим к справедливости кульминационным эпизодом главы (образ движущихся, ожидающих гор), развертывающимся в процессе укрупнения ближнего бытового плана трагедии (огоро­дик, курочки, павлин, Тамарка), становится вызывающая у чита­теля боль и сострадание смерть «маленькой Торпедки», уходящей «на добрых руках» рассказчика. И без того надрывно звучащие предыдущие свидетельства о страданиях этих несчастных живых существ в данном эпизоде разрешаются слезами (ведь мы сле-
90
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]