Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Земли раскрытое окно. Стихи и проза разных лет

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
Очень нескоро мы получили от Станисла­вы Ульяновны письмо, что Ивана Васильевича, а также всех «бывших» забрали. Обвинили их во вредительстве, в отравлении лошадей. А в 1937 году – на мамин запрос – получили ответ (уже из Караганды), что он умер в тюрь­ме. «От сердечной недостаточности». Знаем мы эти формулировки...
«ЗОТ».
КАК Я ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ШАЛАМОВЫМ
Кажется, в 1931 году, за три года до убийства Кирова. Это была моя первая работа в журнале, он назывался «ЗОТ», «За овладение техникой». Это был довольно странный журнал, ну что­то вроде «Советского цирка». Половина была посвящена специальным статьям по технике, а половина – проза, статьи на разные темы, даже стихи. Я тогда очень хотела печататься и бралась за любые очерки. Главным редакто­ром был Волков-Ланит, красавец, собиратель пластинок, ценитель дорогого вина, большой, вальяжный, лев такой... И поэзию он знал, осо­бенно любил Маяковского. Он жил в роскош­ной старомодной квартире, я у него была два
121
или три раза. Была вместе с Варламом, который был его заместителем. Шаламов тогда только что вернулся из своей первой отсидки, и Вол­ков поселил его в своей квартире. Но Шаламов никогда о своем первом аресте в ту пору мне не рассказывал. Конечно, с первого взгляда Шала­мов мне очень понравился, поразил даже – он ведь был совсем молодой, ему было лет 25, вы даже не можете себе представить, каким он был тогда. В хорошем сером костюме. Стройный, высокий, с прозрачными голубыми глазами, с красивыми зубами. Волосы, густые, черные, прямые, падали на лоб, он их все время откиды­вал назад рукой, такой был навязчивый жест... И руки его меня поразили – длинные элегант­ные пальцы, как у пианиста, а через двадцать пять лет я смотрела на эти руки с ужасом – что можно сделать с человеком!
Короче говоря, Шаламов стал меня опе­кать и, чего греха таить, начал бурно за мной ухаживать. Но я его боялась. Его настойчи­вость, даже злость! Чуть что не по нем – рвет и мечет! Хрустит пальцами, глаза злые, я не зову к себе (я ведь с мамой и дедом жила), яв­ляется в 12 ночи на Потаповский, я не откры­ваю, боюсь, он звонит в звонок как бешеный,
122
мама открывает, говорит: поздно, он, не про­стившись, с раздражением сбегает вниз. Даже мама его боялась. Его резкие движения, даже его сила – он хотел меня своей власти подчи­нить – были мне неприятны, и никакого рома­на у нас не было. Что было, то было, а чего не было, того не было. Он чувствовал мое проти­водействие. Один раз он мне руку поцеловал, я в ответ написала стихи:
Поцелуй ваш какой-то тревожный, Брошенный мне в ладонь, Стало почти невозможно Смыть никакой водой...
Мы все тогда переписывались стихами, время было такое, стихами жили. Он мне тоже писал, довольно много, не знаю, где они теперь. Но я была глухой к его стихам – мне казалось, что это плохо переваренный Пастернак и Гу­милев; например, такое стихотворение «Ори­ноко», типичная гумилевщина:
Если чувствуешь себя ты одиноко, Если ты обижена судьбой, Приезжай ко мне на Ориноко, Ты меня порадуешь собой...
123
И целая романтическая история, типа бал-
лады, в конце возлюбленная убивает героя:
Значит, это тоже преступленье На руках любимой умирать...
Я ему прямо говорила, что это все вторич­ное, не его. После своих мытарств он очень из­менился, его стихи очистились от какого-то вредного наноса, он стал самим собой, изба­вился от влияний. А тогда он меня просто до­нимал чтением Пастернака, особенно когда мы с ним вдвоем гуляли. Он молился на Пастерна­ка, всего знал наизусть, у него вообще была по­трясающая память. Гуляли мы с ним мало, один или два раза ездили на какие-то старые клад­бища. Обычно он приходил ко мне, сидел в ма­ленькой комнате на продавленной кушетке, и начинался молчаливый спор, но так мы ни до чего и не договорились. Курил много. Я приду­мала, что есть кто-то третий, что он всегда сто­ит за дверью во время наших свиданий, что он­то и есть – главный. Написала: «Он придет, он по-новому сердце предскажет», и Варлам взял эту строчку эпиграфом к какому-то своему сти­хотворению.
124
Один раз мы были у Волкова-Ланита, пили вино из длинных хрустальных рюмочек – тог­да много не пили, – горела настольная лампа, Ланит менял пластинки... И Варлам прочел ко­роткий, четыре странички, рассказ, называл­ся, кажется, «Муха». Очень странный рассказ об одиночестве, как можно даже муху оценить и возненавидеть другого человека, который около тебя... Может, это и не его рассказ был, но читал он как свой собственный. Как урок нам.
Оба они мне очень помогали. По коман­дировкам, подписанным Шаламовым, я ездила на фабрики, писала, например, очерк о конди­терах «Рождение косолапого мишки». А когда я захотела поехать к маме в Алма-Ату, они вы­писали мне командировку, чтобы я написа­ла о казахской степи, о строящемся канале... И аванс выдали, но я никуда в степь поехать не смогла, потому что очень серьезно там забо­лела. За это время Варлам женился, у него уже, кажется, дочь родилась, когда мы вернулись. Причем в редакции сплетничали, что он так обожал свою жену, что лез по какой-то тру­бе, чтобы только взглянуть на нее в окно род­дома. Тогда же к роженицам не пускали. Скоро его арестовали, в 1937 году... Жена писала ему,
125
ждала, но, видимо, что-то сломалось у них, по­тому что весной 1956 года, когда он еще не был реабилитирован, но уже уехал с Колымы, он написал мне в Москву (а я тоже уже вернулась и снова была с Борей), что его посещения вы­зывают тревогу у родных и он предпочитает их не беспокоить... Люди тогда еще очень бо­ялись, да и чувство угасло–столько лет! Но ко мне он пришел, сбросил рюкзак, бросился меня целовать. Я ахнула, конечно, ведь когда оттуда приходят, все чувства, кроме радости, отступа­ют. Я все ему рассказала про наши отношения с Борей, и он стал приезжать в Измалково по субботам, два-три раза был на даче у Б.Л., кото­рого по-прежнему боготворил. Его появление было чудом какого-то воскрешения, нельзя и вообразить, из какой смертной ямы он выка­рабкался, и он тогда горел, светился даже этим огнем пережитого, страшный опыт его горел внутри него. Но потом, мне кажется, года через два, он сломался. Болезнь стала прогрессиро­вать, характер становился все тяжелее, мы уже не общались.
И. Емельянова
ДРУГАЯ ДРАМА*
Русская семья в водовороте истории
Но сейчас идет другая драма...
Гамлет» Б. Пастернак)
Я не буду рассказывать о романе Ольги Ивин­ской и Бориса Пастернака, эта история слиш­ком хорошо известна, стала мифом, сюжетом разных книг и фильмов. В этом и прошлом году о ней вспоминали особенно часто, так как прошли разные юбилеи – в Милане в ноябре 2007 года была конференция, организованная Карло Фельтринелли, сыном издателя, посвя­щенная 50-летию выхода в свет романа «Док­тор Живаго», в ноябре 2008 года отмечалась также 50-летняя годовщина известных «нобе­левских событий». Лично я поехала в эти дни в Грузию, где выступала в академии Шота Руста­вели с докладом «Пастернак и Грузия», хотелось вспомнить эти страшные дни с друзьями – все
*Выступление Ирины Емельяновой в Доме-музее Цветаевой 2 сентября 2009 года.
127
знают, что значила Грузия в жизни поэта, где до сих пор чтят его имя, от водителя маршрутки до академика с благодарностью вспоминают о его помощи грузинским друзьям в годы террора. Довольно редкий случай, когда любовь поэта и страны взаимна. Не знаю, можно ли такое ска­зать о нем и о России.
Пастернак встретил Ольгу Ивинскую в ре­дакции журнала «Новый мир» осенью 1946 года, где без конца тянули с решением о публикации отрывков из первой части романа, в результа­те отвергнутого малодушным Симоновым по указанию сверху. Надо вспомнить, что это было за время. Только что отгремело ждановское постановление о Зощенко и Ахматовой, начи­нался новый виток идеологических репрессий, к Пастернаку было приковано внимание пар­тийных верхов, от него требовалось покаяние, одним словом, «страсти вокруг Пастернака» накалились – об этой удушающей атмосфере можно прочитать в замечательной книге Ната­ши Громовой, которая присутствует на нашем вечере, «Распад» – сборнике прокомментиро­ванных ею документов, дневников, газетных сообщений, писем. Как быстро сдавались и ста­рались уйти в тень обожатели Пастернака, кри-
128
тики и друзья, несли жалкий покаянный лепет, каким одиноким оказался он в это время и в се­мье. «Странно потускнели и обесцветились дру­зья, – писал он в романе «Доктор Живаго», – ни у кого не осталось своего мира, своего мнения. По-видимому, он раньше их переоценивал». Это о друзьях, которым когда-то (1930-й год) казались «малы / мои славословья, мои похва­лы». Осенью 1946 года он оказался трагиче­ски одинок, и его слова, сказанные в редакции в знаменательный день знакомства с Ивинской: «Как странно, что у меня еще остались поклон­ницы!» – были не только учтивой благодарно­стью новой знакомой, но и дышали подлинной горечью.
Мама была не просто страстной поклонни­цей его поэзии («Разбудите меня ночью... С лю­бого места, любое стихотворение!»), не только привлекательной, несмотря на все пережитое, молодой женщиной, но прежде всего – едино­мышленницей, ненавидящей режим, готовой и словом, да и делом, поддержать его в одино­ком противостоянии. По ней, по всей нашей се­мье, да и почти по всему роду проехало «красное колесо», размозжив судьбы этих по-разному ярких красивых людей, в сущности сведя на нет
129
Ивинскую линию. Судьба ее семьи символична, поэтому я буду говорить о ней как о воплоще­нии судеб очень многих в России. Конечно, это будет рассказ об утратах. Ибо, как замечательно сформулировал Б.Л. в «Спекторском»: история
не в том, что мы носили, / а в том, как нас пу­скали нагишом.
Пастернак был «ранен женской долей...», Это написано в тридцатом году, и, скорее всего, под трагической женской долей здесь имеется в виду поруганная девичья честь, соблазнение гимназистки немолодым кузеном, Тверские­Ямские с «девочками», разжигавшие револю­ционный пыл Паши Антипова, одним словом, женские страдания в духе Настасьи Филип­повны или Сонечки Мармеладовой. Пастернак не предвидел тогда, какой может стать «жен­ская доля», например, в колымских лагерях. А в 1946 году он это уже знал. Он знал, что «сей­час идет другая драма», когда «и дети – дети, и страхи – страшны. Вот в чем разница». Время блоковских метафор прошло. «Красное колесо» пострашнее лихачей с «девочками». И в маме он увидел жертву именно нового, советского вре­мени: «Обвинение веку можно было вынести от ее имени. Согласитесь, что это не безделица,
130
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]