Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Философская традиция во Франции классический век и его самосознание

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
15.08.2026
Размер:
1 Мб
Скачать

Вот почему, говорит Кондильяк, великие люди появляются не во все времена равномерно, а лишь в определенное время, где раньше, а где позже. Талант может проявить себя лишь тогда, когда язык уже в достаточной степени развит. Поэтому даже великие военачальники и государственные деятели появляются в ту же эпоху, что и великие писатели. В этом сказывается влияние литераторов в государстве: когда язык достаточно развит, все взоры обращаются к ним, их вкус становится господствующим, и в любых сферах деятельности каждый ориентируется на них. Таланты обязаны своими успехами развитию языки; и наоборот, язык обязан им своим дальнейшим развитием. Философы вступают на это поле позднее других, придавая языку точность и ясность и тем самым давая человечеству возможность усматривать самое главное во всяком предмете1. Однако поскольку ум чувствует собственную слабость, он постоянно испытывает соблазн подкреплять себя правилами. Так что философы норовят задать правила искусствам; в такие времена произведения бывают написаны лучше, но гениальные мастера при этом появляются реже.

Таким образом, Кондильяк невысокого мнения о способности философов давать указания художникам. Столь же невысокого мнения он о языке науки, который создают эти философы: куда полезнее, считает он, позаимствовать язык обиходный, которым пользуются светские люди. Ведь эти последние охотно сознаются в незнании научных предметов и неточности используемого ими языка, тогда как «философы, стыдящиеся того, что размышляли понапрасну, всегда бывают упорными защитниками мнимых плодов своих бессонных ночей»2. Как мы видим, Кондильяк тоже не сторонится мудрости светского общества. В «Трактате о системах» он добавит, предвосхищая Р. Барта с его критикой аналогии: «В философии слишком много понятий, которые только привычны, ибо трудно приучить к точным идеям людей, привыкших пользоваться словами, не пытаясь определить их смысл иначе как путем нескольких довольно

1  «Философы выявляют причины вещей, дают правила искусств, объясняют самое скрытое в них и своими наставлениями увеличивают число тонких ценителей искусств. Но если рассматривать искусства с той стороны, которая требует больше воображения, философы не могут похвастаться тем, что они способствовали их развитию так же, как развитию наук; напротив, кажется, что они нанесли им вред. Дело в том, что внимание, уделяемое знанию правил, и опасение показаться незнающими их ослабляют пылкость воображения, ибо для этого действия души предпочтительнее руководствоваться чувствами и живым впечатлением от предметов, поражающих воображение, чем размышлением, которое все рассчитывает и взвешивает» (Там же. С. 267).

2  Там же. С. 278.

211

неподходящих сравнений. Поэтому предрассудки нигде не пускают таких глубоких корней, как в голове философов»1. В самом деле, светским людям с предрассудками бороться проще, ибо они не так привержены к дефинициям.

Но, конечно, было бы неверно представлять Кондильяка противником всех и всяческих систем. Напротив, он признает, что системы существуют повсюду, поскольку сама природа создала систему человеческих способностей и потребностей. Наши мнения непременно образуют системы, и такие системы можно найти даже у первобытных народов. Всякая правильно трактуемая наука, говорит он, представляет собой хорошо построенную систему. Системы создаются сами собой даже в тех случаях, когда люди мало задумываются над выбором принципов – ведь дурные системы создаются точно так же, как и хорошие. Систему трудно понять, если для ее объяснения выбирают синтез, но если берутся за анализ, систему легко и построить, и понять.

Однако и при таком незамутненном взгляде, уверен Кондильяк, не стоит рассчитывать на то, что отныне философия будет размеренно шагать, открывая на своем пути лишь истины. Вовсе нет, ошибки неизбежны, а истины лишь изредка встречаются на этой дороге.

Несомненно, мы очень далеки от такой просвещенной эпохи, которая могла бы гарантировать от заблуждений все будущие поколения; такого положения мы, вероятно, никогда не достигнем; с каждым веком мы будем приближаться к нему, но оно постоянно будет ускользать от нас. Время представляет собой как бы обширное ристалище, открывающееся перед философами. Истины, посеянные там и сям, тонут в массе заблуждений, заполняющих все пространство этого ристалища. Века сменяют друг друга, заблуждения накопляются; большая часть истин ускользает из рук тех, кто пытается ими овладеть, а атлеты оспаривают друг у друга призы, раздаваемые каким-то слепым зрителем2.

Просвещение в глазах Кондильяка – отнюдь не самая просвещенная эпоха. Напротив, оно очень далеко отстоит от просвещенной эпохи, само наступление которой проблематично. Он вновь актуализирует античное представление о философии как о пространстве, где состязаются претенденты на обладание истиной – философы. Образ, казалось бы, не очень вяжется со всем, что мы знаем о Просвещении.

И тем не менее, ничто не обязывает философов той эпохи мыслить

всоответствии с представлениями, тиражируемыми современными учебниками.

1  Кондильяк Э. Б. Сочинения. Т. 2. С. 54. 2  Там же. С. 403.

212

Гельвеций

Клод Адриан Гельвеций (1715–1771), сын придворного врача, обучавшийся в иезуитском коллеже, был человеком весьма состоятельным (королева Мария Лещинская из чувства благодарности к его отцу предоставила ему должность генерального откупщика, дававшую годовую ренту в 300 000 ливров). Однако, занимаясь финансовыми вопросами, он живо интересовался философией и литературой. Смолоду познакомившись с сочинениями Монтеня, Лабрюйера

иЛарошфуко, определяющее влияние он испытал со стороны Джона Локка. Другим мыслителем, ставшим для него ориентиром, был Фонтенель, с которым он был лично знаком. Четыре месяца в году Гельвеций проводил в Париже, по средам устраивая приемы, на которых присутствовали идеологи Просвещения. Кроме того, он переписывался со стариком Вольтером, благосклонно смотревшим на его юношеские опыты. И наконец, разъезжая по провинции по долгу службы, Гельвеций не раз гостил у Монтескьё, работавшим в то время над «Духом законов». Три великие фигуры – Локк, Фонтенель, Монтескьё – стали для него высшими авторитетами, однако их философию он переосмыслил на свой собственный лад.

Свой главный опубликованный прижизненно труд – грандиозный трактат «Об уме» – Гельвеций опубликовал в 1758 г. Иезуиты

иянсенисты обрушили на нее такой шквал критики, что Гельвеций подумывал бежать из Франции, однако поддался на уговоры своей семьи и публично отрекся от своего сочинения. Сорбонна выдвинула против трактата более сотни обвинений, 1 сентября того же года книга была осуждена, парижский архиепископ Кристоф де Бомон предал ее анафеме, которую утвердил папа Климент XIII. И наконец, по приговору Парижского парламента палач публично сжег книгу вместе с «Естественной религией Вольтера».

Восторги по поводу локковой философии пронизывают тексты Гельвеция. Уже в своих юношеских записных книжках он писал, что «Локк – это неутомимый садовник, выдергивающий, выкорчевывающий все стволы заблуждения, вооруженный топором разума, острие которого никогда не притупляется»1. А в посмертно опубликованном сочинении «О человеке», итоговом труде всей его жизни, обнаруживается глава под названием «О сходстве моих взглядов со взглядами Локка». Вслед за этим светочем философии Гельвеций

утверждает, что «одна чувствительность производит все наши

1  Гельвеций К. А. Сочинения. Т. 1. С. 78.

213

представления»1, более того, «все в человеке сводится к ощущению»2 и что «все, что недоступно чувствам, недостижимо и для ума»3. Вся философия, считает он, может опираться лишь на чувственные данные, а где этой опоры нет, там нет и философии: «Философ шествует, опираясь на посох опыта. Он идет вперед, но всегда от наблюдения к наблюдению; он останавливается там, где у него отсутствует возможность наблюдения»4. Философская метафизика ведает всем, что зависит от наблюдения; все прочее попадает в ведение теологии или схоластической метафизики, которая не проясняет, а лишь затемняет. А эта последняя подходит лишь ложно направленным умам, довольствующимся лишенными смысла выражениями, невеждам, принимающим слова за вещи, да мошенникам, стремящимся всех одурачить5. Гельвеций признает, что «только размышление может открыть нам первые общие истины»6, но при этом настаивает на том, что «надо двигаться вперед, следуя за опытом и никогда не предваряя его»7. Если философы не опираются на опыт, они блуждают в стране химер.

Выше, когда мы говорили о Паскале, у нас уже был случай сказать о «великосветской» философии и ее отношении к философии кабинетной. XVIII столетие не менее, чем век XVII, ценило эту изящную и легкую, но далеко не всегда легковесную мысль. Ведь философу ничто не мешало быть вместе с тем светским человеком. Напротив, по роду занятий, а то и в силу сословной принадлежности многим ученым мужам приходилось много времени проводить в салонах и в придворной среде, где мода на интеллектуализм держалась очень долго. Гельвеций, с самого рождения погруженный в этот блистательный мир, хорошо знал его, а его мысли приходилось находить себе пищу не столько среди облагаемых все новыми налогами, но едва ли сколько-нибудь учеными буржуа, сколько среди аристократов – как старых, так и новых.

1  Гельвеций К. А. Сочинения. Т. 1. С. 150. 2  Там же. С. 154.

3  Там же. Т. 2. С. 555.

4  Там же. С. 71.

5  «Всякая метафизика, не основанная на наблюдении, состоит лишь в искусстве злоупотреблять словами. Эта метафизика постоянно преследует в стране химер мыльные пузыри, ничего не получая от них, кроме ветра. Сосланная ныне в школы богословия, она продолжает вызывать вражду между ними из-за разных метафизических тонкостей; она может все еще разжечь фанатизм и заставить снова проливаться человеческую кровь» (Там же. С. 161).

6  Там же. С. 119.

7  Там же. С. 140.

214

Прежде всего, Гельвеций обнаружил, что ни в одном из слоев общества не существует так называемого человека хорошего тона, потому что такой человек должен был бы обладать всеми мыслимыми знаниями, всеми видами ума и знать все без исключения жаргоны, на которых изъясняются в различных кругах. Поэтому приходится считать идеальным беседу, форма и содержание которой могут понравиться наибольшему числу людей. Такую беседу в состоянии поддерживать лишь те, кто занимаются серьезными делами – метафизикой, военным делом, этикой, торговлей или политикой, – потому что именно эти занятия дают человеческому уму такие предметы, которые интересуют все человечество. Однако тон такой беседы отнюдь не является приятным для всех общественных групп, каждая из которых предпочитает свой собственный. «Хороший тон есть тот, который всякое частное сообщество считает наилучшим после своего, а это и есть тон людей ума»1.

Убуржуа в голове меньше мыслей, нежели у светского человека,

ихотя ни один из них не имеет преимущества перед другим в том, что касается наличия идей, светский человек в силу занимаемого им положения оказывается занят теми мыслями, что представляют более общий интерес. К тому же, светские люди не должны заботиться об удовлетворении своих материальных потребностей, а заняты лишь удовольствиями, и это также благоприятно сказывается на их речи. Хотя большинство людей убеждено в том, что светский тон по большей части состоит в высмеивании вельможами друг друга и что власть имущие делают вид, будто находят его остроумным, чтобы отвлечь вельмож от серьезных занятий. Говоря об искусствах и о философии, светские люди способны лишь на какой-то лепет, поскольку искусны лишь в легкомысленных сюжетах, а в серьезных темах «люди ума» значительно превосходят их. Так что истинный хороший тон, говорит Гельвеций, принадлежит именно «людям ума».

Вместе с тем, помимо «людей ума» существуют еще остроумцы (bel esprit), в произведениях которых обнаруживаются тонкие мысли. Для них годится все, что не требует длительной подготовки, а потому неприемлемо для широких кругов.

Этим утверждением я вовсе не хочу умалить славу философов. Философия, без сомнения, предполагает больше изысканий, больше размышлений, больше глубоких идей и даже особый образ жизни. В свете учатся хорошо выражать свои мысли, но лишь в уединении учатся приобретать их. В уединении мы производим множество наблюдений над вещами, тогда как в обществе мы наблюдаем лишь способ изложения их. Словом,

1  Там же. Т. 1. С. 220.

215

в смысле глубины идей философы превосходят остроумцев; но от последних требуется так много грации и изящества, что условия, необходимые для того, чтобы заслужить звание философа или остроумца, быть может, равно трудновыполнимы. Во всяком случае, одинаково редки и знаменитые философы, и знаменитые остроумцы1.

Мысль – это редкость. С таким представлением мы не раз сталкиваемся в истории французской философии. В конце концов, ведь именно редкость привлекает внимание мыслящего человека, а никак не привычное и заурядное. До концептуализации понятия «редкость» еще далеко, и тем не менее, оно уже присутствует в философском горизонте.

Остроумные люди, продолжает Гельвеций, обычно пренебрежительно относятся к работам умозрительного характера, поскольку достичь успеха в этой области трудно. Человек ограниченный ненавидит философов за те усилия, которые нужно прилагать для их понимания; остроумец ненавидит их еще и за сухость и скуку. Чувствительный не столько к смыслу, сколько к изящной отделке фраз, такой человек не знает, что «глубокие идеи похожи на те чистые и прозрачные воды, глубина которых затемняет их же прозрачность»2. Конечно, остроумцы порой бывают врагами философии, не понимая, что искусство красиво выражаться предполагает какое-либо содержание; в то же время, многие философы не понимают всех трудностей писательского искусства и красот изящной речи, а потому несправедливо презирают такого рода ум. И лишь немногие – Гельвеций называет в этом ряду Платона, Монтеня, Бэкона и Монтескьё – соединяют искусство хорошо писать с искусством хорошо мыслить. Эти люди и называются гениями.

Гельвеций не случайно уделяет так много внимания светским остроумцам, ведь именно им, считает он, обязана философия той любовью, что она пользуется в XVIII в. Ведь остроумцы стараются опереться на философов. Но, признавая определенные достоинства за остроумцами, Гельвеций презирает людей так называемого «светского ума». Светский ум никак не способствует прогрессу, однако занимает большое место в умах многих людей. Если остроумец для привлечения внимания публики либо рисует перед ней грандиозные картины, либо предлагает идеи, интересные если не человечеству в целом, то по крайней мере определенному народу, то человек светский, удовлетворяющийся одобрением «людей хорошего тона», предлагает лишь идеи, приятные так называемому избранному

1  Гельвеций К. А. Сочинения. Т. 1. С. 523. 2  Там же. С. 524.

216

обществу. А это последнее, как правило, малообразованно и интересуется лишь сплетнями и пересудами. Чтобы понравиться свету, нужно не углубляться в какой-либо предмет, а порхать с одной темы на другую, обладать разнообразными, а значит, поверхностными знаниями, расширять свой ум, не углубляя его. Но это свет. Другое дело общество, которое ценит лишь тех, кто разбирается в каком-ли- бо одном предмете и тем самым двигает вперед человеческий дух. Поэтому для того, чтобы заслужить всеобщее уважение, нужно свой ум не расширять, а углублять. Итак, два вида знания требуют разного образа жизни, а потому один вид ума исключает другой1. Попытка смешивать их даже вредна. Ученым ведь часто приходится отрываться от своих занятий и вращаться в сутолоке светской жизни. При этом они, конечно, распространяют просвещение, способствуют возникновению в свете умственных интересов, но теряют время, которое могли бы употребить на развитие собственных талантов. «Человек науки подобен телу, брошенному в середину других тел; оно утрачивает, сталкиваясь с ними, силу, которую оно отдает им»2. А потому «для общества является гораздо более важным, чтобы ученый сделал одним открытием больше, а пятьюдесятью визитами меньше»3.

Если умный человек сознает свое невежество и извлекает поучение не только из книг, но даже из уст людей посредственных, тогда как глупец считает, будто книги ничему не учат и все давно уже открыто. С этим согласиться никак нельзя: «Время в каждую эпоху дарило людям некоторые истины, но у него осталось для нас еще много даров. Поэтому еще возможно приобрести множество новых идей»4.

Мы познаем вселенную, пользуясь возможностями и языком того мирка, в котором мы вращаемся, неизбежно усваивая его предрассудки. Однако «разум, не зависящий от моды, обычаев страны, нигде не кажется чуждым и смешным»5, а «книга, достоинство которой заключается в тонкости наблюдений над природой человека и вещей, никогда не может перестать нравиться»6. Но этого еще недостаточно. Сочинения Декарта и Ньютона, говорит Гельвеций, послужили

1  «Чтобы приобрести идеи, интересные для общества в целом, необходимо… сосредоточиться в молчании и уединении; напротив, для того чтобы высказывать частным сообществам особенно приятные для них идеи, непременно следует броситься в вихрь света. А в нем нельзя жить, не набив голову ложными и пустыми идеями…» (Там же. С. 217).

2  Там же. С. 477.

3  Там же. С. 585.

4  Там же. С. 530.

5  Там же. С. 225.

6  Там же. С. 283.

217

на пользу миру, тогда как сочинения моралистов не оказали человечеству никакой услуги.

Поэтому и сам Гельвеций старается из теории извлекать практические выводы. Морализаторство без науки бессмысленно, но из науки непременно нужно выводить моральные следствия, которые вместе с тем окажутся следствиями политическими.

Знание ума – если взять это слово во всем его объеме, – так тесно связано со знанием сердца и страстей человеческих, что нельзя было писать о нем, не затрагивая хотя бы той части этики, которая обща людям всех наций и которая при всяком образе правления имеет в виду только общественную пользу1.

По мысли Гельвеция, этику следует трактовать так же, как и всякую другую науку, и выстраивать ее так же, как выстраивают экспериментальную физику. Этика, убежден он, не может быть какимто оторванным морализаторством, ведь от нравов страны зависят ее законы, так что «наука о нравственности есть не что иное, как наука о законодательстве»2. Для того, чтобы усовершенствовать нравственность, нужно устранить невежество, поскольку люди вообще более глупы, чем злы, а исцелив их от заблуждений, их удастся исцелить от большей части пороков. При этом двигателями духовного мира Гельвеций признает удовольствие и страдание, а единственным основанием, на котором только и можно построить фундамент «полезной нравственности», – самолюбие. Общий вывод таков: сделать людей добродетельными можно лишь посредством хороших законов.

Искусство законодателя, преследующего такую возвышенную цель, состоит в том, чтобы заставить людей быть справедливыми друг к другу, опираясь при этом на их любовь к самим себе. Люди не родились ни добрыми, ни злыми, они готовы стать теми или другими в зависимости от того, объединяет ли их или разделяет общий интерес. Без личного интереса люди, равнодушные ко всему, не образовали бы общества, а значит, не было бы не только договоров между ними, но и общего интереса и справедливых или несправедливых поступков.

Гельвеций предвосхищает кантовский ответ на вопрос о сущности Просвещения, говоря, что «леность, бездеятельность, непривычка и даже боязнь мыслить быстро влекут за собой неспособность мыслить. В странах, где замалчивают свои мысли, думают мало. Напрасно стали бы говорить, что там молчат из осторожности,

1  Гельвеций К. А. Сочинения. Т. 1. С. 145. 2  Там же. С. 271–272.

218

но что от этого думают не меньше; факт тот, что думают не больше и что никогда мысли благородные и смелые не зарождаются в умах, подвластных деспотизму»1. Способность мыслить зависит не от климата или расы, а от тех условий, в которых приходится жить мыслящему существу, прежде всего, от государственного устройства.

Следуя Локку, Гельвеций считает, что умственные операции сводятся к сознаванию, вспоминанию и наблюдению соотношения предметов между собой или с человеком. «Ум есть продукт внимания, а внимание – продукт некоторой страсти и в особенности страсти к славе»2. Поскольку же все люди обладают остротой восприятия и памятью, среди нормальных людей каждый может прославиться великими талантами. Умственное же превосходство зависит от воспитания и условий существования. «Словом, единственно

всвойствах нравственного порядка нужно искать истинную причину умственного неравенства»3. И если, как это удалось доказать Локку, идеи входят в наш разум через чувства, то все народы обладают равными умственными способностями, поскольку имеют равное количество чувств. И величайший гений отличается от всех прочих людей лишь своим прилежанием и научными методами. Кроме того, конечно, свою роль играют форма правления в его стране и везение: ведь важно еще родиться в благоприятную эпоху. Гельвеций делает четкий вывод: «гениальные люди являются продуктом условий,

вкоторых они находились»4.

Такой ход мыслей приводит Гельвеция к заключению педагогического и политического характера, которому суждено оказать колоссальное влияние на общественно-политическую мысль Запада: все искусство воспитания, говорит он, заключается в том, чтобы поместить людей в такие условия, которые могли бы развить в них зачатки ума и добродетели. Людьми движет не разум, который сам подлежит развитию в процессе существования, а страсти. Церковь долгое время старалась подавлять страсти, вместо того чтобы направить их в нужное русло. Однако, говорит Гельвеций, от этой порочной практики наконец-то начинают избавляться. Теперь признают, что с сохранением страстей связано сохранение государств. Ведь человек без страстей ни имеет в себе ни принципа действия, ни побудительных мотивов для этого действия. Страсти нужно направить на общее благо, а для этого требуется ясный план воспитания.

1  Там же. С. 423.

2  Там же. Т. 2. С. 236.

3  Там же. Т. 1. С. 458.

4  Там же. С. 478.

219

Было бы неверно считать Гельвеция жизнерадостным оптимистом, уверенным в неотвратимости прогресса и ликующим при свете зари нового мира. Ведь ему приходилось сталкиваться с осуждением своих книг, а свой главный труд он сознательно отложил для посмертного опубликования. Его окружали враждебность, зависть и глупость, торящих дорогу для посредственности. Его время представлялось ему не Новым, а возвращением к темным векам. В предисловии к своему трактату «Об уме» он написал: «Уныние, в которое приводили многих гениальных людей часто клеветнические обвинения, предвещает, по-видимому, возврат веков невежества. Только в посредственности своих талантов находишь в любой области творчества убежище от преследований завистников. Посредственность становится в настоящее время защитой, и эту защиту я, по-видимому, приобрел себе помимо своей воли»1.

Дело в том, что Гельвеций не верит в вечное процветание наук и искусств. Период расцвета кратковременен, а сам он, Гельвеций, застал Францию в тот момент, когда этот период уже миновал.

Господство наук и искусств в государствах продолжается не больше одного-двух веков… Во всяком государстве науки, если можно так сказать, один раз только дают побеги, а затем исчезают. Это потому, что условия, способные породить талантливых людей, развиваются в них обычно только один раз. Только в апогее величия нации ее творчество обыкновенно приносит плоды в области наук и искусств2.

И тем не менее, Гельвеций оказался глашатаем нового мира. Заявив, что «человек есть всегда то, чем его делает положение, в котором он находится»3, он сформулировал убеждение, которое приведет к грандиозным революционным проектам XIX–XX вв. Люди не рождаются ни добрыми, ни злыми; они становятся такими в зависимости от того, объединяет ли их общий интерес или напротив – разделяют различные интересы. А это значит, что сделать людей хорошими можно посредством хороших законов4. Или шире – преобразование той среды, в которой приходится жить человеку, при-

1  Гельвеций К. А. Сочинения. Т. 1. С. 146. 2  Там же. Т. 2. С. 289.

3  Там же. С. 236.

4  «Как только мы примем физическую чувствительность за первоисточник нравственности, правила последней перестают быть противоречивыми. Ее аксиомы, связанные друг с другом, выдерживают самое строгое доказательство; наконец, ее принципы, очищенные от мрака спекулятивной философии, становятся ясными и признаются тем большим количеством граждан, чем нагляднее они показывают последним их заинтересованность в том, чтобы быть добродетельными» (Там же. С. 523).

220