Философская традиция во Франции классический век и его самосознание
.pdf
философии галереей нелепиц или, по крайней мере, заблуждений, высказанных людьми, углубившимися в мышление и в голые понятия. Такой взгляд приходится выслушивать не только от людей, признающих свое невежество в философии (они признаются в нем, ибо по ходячему представлению, это невежество не мешает высказывать суждения о том, что, собственно, представляет собою философия, – каждый, напротив, уверен, что он может вполне судить о ее значении и сущности, ничего не понимая в ней), но и от людей, которые сами пишут или даже написали историю философии. История философии, как рассказ о различных и многообразных мнениях, превращается, таким образом, в предмет праздного любопытства или, если угодно, в предмет интереса ученых эрудитов. Ибо ученая эрудиция состоит именно в том, чтобы знать массу бесполезных вещей, т. е. таких вещей, которые сами по себе бессодержательны и лишены всякого интереса, а интересны для эрудита лишь потому, что он их знает1.
Эрудиты, к которым столь сурово отнесся Гегель, не раз встретятся нам на страницах настоящего исследования, и мы увидим, что, быть может, не стоило их осуждать, ибо и они оказались полезны для поддержания в обществе интереса к философии, да и просто как хранители сведений, которые, не будь на свете эрудитов, не такто просто было бы раздобыть. Однако нельзя не признать правоту первой части гегелевского утверждения, где, собственно, косвенным образом повторяется суждение из платоновских писем, рассказывающих о высокомерии человека, нахватавшегося верхов и на этом основании считающего, что превзошел философию как таковую. Если история философии сводится к перечню взглядов когда-то живших людей, то и сама философия представляется чем-то ненужным и неспособным достигнуть истины. Ведь многочисленность философов прошлого и их разноголосица, как представляется человеку постороннему, в достаточной мере показывает их неспособность достигнуть твердой почвы или хотя бы договориться между собой.
Но в том-то и дело, говорит Гегель, что философия не сводится к мнениям; философских мнений вообще не существует, потому что мнение – это субъективное представление, тогда как философия есть объективная наука об истине, существующей с необходимостью. А значит, по Гегелю, «вся история философии есть по своему существу внутренне необходимое, последовательное поступательное движение, которое разумно внутри себя и определяется своей идеей a priori»2. Другими словами, форма философии не тождественна ее содержанию, а значит, в отличие от содержания, не является ис-
1 Там же. С. 77–78.
2 Там же. С. 98.
11
тинной. Второй вывод, который делает Гегель, еще существеннее: всякая система философии существовала с необходимостью и так же необходимо продолжает существовать еще и теперь. Ни одна из философских доктрин не исчезла, но все они сохраняются в философии как разные моменты единого целого. Хотя история философии есть именно история, в ней мы имеем дело с тем, что не прешло и не исчезло.
Тела духов, являющихся героями этой истории, земная жизнь
ивнешние судьбы философов действительно отошли в прошлое; но их творения, мысли, не последовали за ними, ибо разумное содержание их творений не является плодом их воображения, не выдумано ими. Философия не есть сомнамбулизм, а скорее наиболее бодрствующее сознание;
иподвиг тех героев состоит лишь в том, что они из глубин духа извлекают то, что само по себе разумно, и переносят его в сознание, в знание, в которых оно сначала содержалось лишь как субстанция, как внутренняя сущность, – их подвиг есть процесс последовательного пробуждения. Эти подвиги не только помещены поэтому в храме воспоминаний, как образы прошлого, а они еще и теперь столь же наличны, столь же живы, как во время своего первого появления. Эти действия и творения не были упразднены и разрушены последующими, и мы еще теперь пребываем в их сфере. Элементом, в котором они сохраняются, не являются ни холст, ни мрамор, ни бумага, ни представления и воспоминания (это все – элементы, которые сами преходящи или представляют собою почву для преходящего), а мысль, понятие, непреходящая сущность духа, куда не проникают ни моль, ни воры. Приобретения мышления, как впечатленные в мышлении, составляют само бытие духа. Эти познания именно поэтому не представляют собою многоученость, познание умершего, похороненного и истлевшего. История философии имеет своим предметом не стареющееся, продолжающее свою жизнь1.
Казалось бы, все прекрасно, и для истории философии все обстоит как нельзя лучше. И тем не менее, принять такую радужную картину, косвенным путем обеспечивающую, к тому же, бессмертие всякому, кто к ней так или иначе причастен, мы не можем.
Однако исторический опыт последнего столетия научил нас не полагаться на историческое самосознание, на ту «духовную субстанцию», которая постоянно присутствует в истории и движет ее. Проще говоря, мы уже не верим в разумность и целесообразность истории, как и в то, что человечество, хотя бы в лице лучших своих представителей – философов – может мыслить и действовать как всецело разумное. Марксизм ли тому виной или что другое, только
1 Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии. Кн. 1. С. 99–100.
12
идея поступательного движения человеческого духа к высшей точке самосознания оказалась изрядно дискредитирована, как и сама идея исторического прогресса. Вольно было Гегелю говорить о значимости характера и страстей отдельной личности в мировой истории, ведь он имел перед своим мысленным взором Фридриха Великого
иНаполеона. Двадцатое же столетие познакомилось с такими все- мирно-историческими личностями, чьи страсти и характер стоили жизни миллионам людей, так что теперь принять гегелевский тезис можно разве что в негативном смысле, как констатацию ужаса и бессмыслицы всемирной истории. Возможно, именно поэтому гегельянские истории философии теперь не в моде. А может быть, и потому, что нам все труднее становится верить не только в возможность постижения смысла мировой истории, но и в самое существование этого смысла. Пресловутый постмодерн все расставил по местам, отведя гегельянству роль одного из множества метанарративов, а нам оставив ницшеанский релятивизм.
Тот крот философского знания, о котором говорил Маркс, по его мысли, добывает знание, т. е. занимается познанием. Другими словами, его движение, линейное или имеющее траекторию спирали, направляется вектором прогрессивного постижения истины. Между тем, в истории философии мы видим не только добычу истины, но зачастую блуждания мысли, которые последующие века могут счесть заблуждением. Отбрасывать их как пустую породу – значит отбрасывать большую часть истории философии, оставляя лишь то немногое, что совпадает с нашими сегодняшними представлениями о действительном положении дел. Разве творчество великих мыслителей представляет собой шахтовые отвалы с редкими блестками драгоценного металла истины, которые извлекли и вставили в новую оправу потомки? Философия – не пресловутая «добыча радия», для ее истории имеет равную ценность все целиком философское творчество. Философия не производит мусора. Все имеет свою идею, как утверждал еще Платон.
«В некоем отдаленном уголке вселенной, разлитой в блестках бесчисленных солнечных систем, была когда-то звезда, на которой умные животные изобрели познание. Это было самое высокомерное
илживое мгновение “мировой истории”», – писал Ницше в 1873 г.1 Что познание было именно изобретено, а не является какой-то трансисторической и чуть ли не надчеловеческой универсалией – вот в чем, на наш взгляд, ценность ницшевской мысли. Вполне мо-
1 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни. Сумерки кумиров, или Как философствовать молотом. О философах. Об истине и лжи во вненравственном смысле. Мн.: Харвест, 2003. С. 356.
13
жет статься, что это лишь случайная находка философского крота, которому ничто не возбраняет копать в любых возможных направлениях. А потому следует отказаться от представления о ходе исторического процесса как о единственно возможном, а потому ведущем к истине. Или наоборот. Можно вообразить целый подземный лабиринт галерей, расходящихся и пересекающихся между собой совершенно случайно и без сколько-нибудь определенного плана. Это позволит нам расстаться с телеологической схемой исторического процесса. Но не убьет ли это историю как таковую? Другими словами, возможна ли такая история, что не признавала бы закономерности наступления тех или иных событий, определенной направленности трансформаций длительно существующих объектов и, самое главное, умопостигаемого смысла происходящего? Не окажется ли, что, отказавшись от телеологической истории, мы получим попросту хаос и бессмыслицу? Страшный сон, от которого никак не проснуться, как говорил учитель Ницше Шопенгауэр.
Ответ на этот вопрос зависит от того, что мы понимаем под историей. Если это модель для интерполяции прошлого в будущее, то от такой истории не только можно, но и нужно отказаться без всяких сожалений. Ведь такая модель позволяет увидеть как в прошлом, так
ив будущем лишь себя саму. Разве не это произошло с марксизмом, который во всех общественно-экономических формациях видит лишь «зарождение» капитализма и «формирование» его предпосылок и составляющих, другими словами, повсюду усматривает лишь отражение капиталистического дискурса, частью которого сам же
иявляется? Между тем, марксизм претендует на существенное отличие от всех прочих форм дискурса, что на практике зачастую выражается в чувстве превосходства, испытываемом марксистами, полагающими, будто совершенно уничтожают своих оппонентов, клеймя их как приспешников капитализма.
Здесь самое время вспомнить знаменитый спор Ж.-П. Сартра
иМ. Фуко: первый утверждал, что отказ от марксистской истории есть не только «последний заслон, который буржуазия воздвигает против Маркса»1, но и убийство истории как таковой; второй на это отвечал, что убил не историю, а всего лишь философский миф об истории2. Конечно, сама по себе эта пикировка еще ничего не доказывает. Однако она позволяет увидеть, что служит ставкой в споре
1 См.: «Jean-Paul Sartre répond» // L’Arc. 1966. № 30.
2 См.: Foucault M. Dits et ecrits: IV vols. Vol. I. P., 1994–2001. P. 666–667. О полемике Сартра и Фуко подробнее см. в нашей работе: Дьяков А. В. Мишель Фуко и его время. СПб.: Алетейя, 2010. С. 172–174.
14
об историзме: речь идет о возможности занять объективную точку зрения, свободную от идеологической ангажированности. И самое любопытное в том, что претендовать на такую свободу могут даже авторы, признающие свою ангажированность (а это в равной степени относится как к Сартру, так и к Фуко).
Если под историей понимается способность улавливать общие тенденции происходящих в мире событий, поднимаясь на высоту птичьего полета и окидывая единым взором общую картину, с тем, чтобы увидеть за деревьями лес, то такая история, опять-таки, с неизбежностью оборачивается общей схемой, ибо что за крылья нужны историку философии, чтобы подняться на достаточную высоту? И не заканчивается ли всякая попытка оторваться от родной почвы иллюзией полета, сновидением с привычными сюжетами? Другими словами, такая история общих тенденций сводится все к тому же – к воспроизведению своих собственных схем, умозрительного общего, тогда как конкретная единичность в ее отличии теряется. «Одной общей философии не существует, – замечал Шпенглер, – у каждой культуры своя собственная философия; она есть часть ее общей символики выражения, уголок осуществленной душевности»1. Философия всегда привязана к породившей ее почве, нет и не может быть философии вообще, единой для всех эпох и географических регионов. Поэтому в настоящей работе мы и намерены держаться этой почвы. Оторванная от нее философия – химера, небыль, фантазия создателей искусственных идеологий. «Философ не свободен выбирать свои темы, и темы философии отнюдь не одни и те же повсюду. Вечных вопросов нет, есть только вопросы, почувствованные и выдвинутые из бытия исторически индивидуального человечества, из бытия какой-нибудь отдельной культуры»2.
«Нет вечных истин, – писал Шпенглер. – Каждая философия есть выражение своего и только своего времени, и нет двух эпох, которые имели бы одинаковые философские устремления, если только мы говорим о настоящей философии, а не о каких-нибудь академических общих местах касательно форм суждения или категорий чувств… Непреходящесть мыслей есть иллюзия. Суть в том, какой человек нашел в них свой образ»3. Нет истины как таковой, перед роющим вслепую кротом нет ни указателей, ни внешней силы, гонящей его в определенном направлении. И вместе с тем, было бы ошибкой говорить, что его деятельность случайна и лишена всякого, в том числе исторического, смысла. Крот всегда сообразуется с горизон-
1 Шпенглер О. Закат Европы. Кн. 1. С. 520. 2 Там же. С. 523.
3 Там же. С. 88.
15
том почвы, ее геологическим сложением, ее податливостью, режимом увлажнения, способностью прокормить его и т. п. Философский крот – не исключение: он ведь тоже всегда действует в конкретном историческом горизонте, а не в условном пространстве абстрактных идей, его возможности, устремления и интересы определяются современным ему состоянием общественной мысли и знания о мире, ему приходится сообразоваться с порой не слишком благоприятной для его занятий реальностью, искать социальную нишу, которая позволила бы ему выжить и т. д. Все это формирует не просто, как сказали бы феноменологии, его жизненный мир, а тот мир, в котором ему надлежит узнать себя. А это и есть предмет настоящей книги: то, как философ узнает себя в конкретной современности.
И тем не менее, даже самая релятивистская история философии разделяет гегелевское убеждение в том, что «наша философия может обрести существование лишь в связи с предшествующей и с необходимостью из нее вытекает; ход истории показывает нам не становление чуждых нам вещей, а наше становление, становление нашей науки»1. Поэтому, изучая историю философии, только и можно найти путь к самой философии. Постмодернизм приучил нас к мысли, будто Гегель – это чудище систематического мышления, подкарауливающее всякий не только опирающийся на историю, но и вообще всякий достаточно пространный дискурс и готовое проглотить неосторожного исследователя, увлекшегося возможностью систематически описать историю мысли. Такое представление возникло, конечно же, не на пустом месте, и опасности гегельянства всем известны. Но так ли уж непременно нужно принимать заодно с блестящим стилем Гегеля-историка философии его систему, как настаивает он сам? Конечно, если принимать первое, отказываясь от второго, мы впадем в эклектизм. Но так ли уж это плохо? И разве выгоды от такого предприятия не сулят покрыть убытки?
Весьма значимой оказывается для нас установка Карла Ясперса, который сформулировал и прояснил формулу «философия есть история философии»:
Подобно тому как во времени исторически проявляется то, что не может быть выделено как устойчивое бытие само по себе, в философствовании становится очевидным то, что в качестве философии является преходящим явлением в работе мысли. Поэтому на вопрос, есть ли у истории философии какая-либо цель, в коей она найдет свое завершение, ответом будет: нет, ведь история философии могла бы обладать конечной целью только ошибочно и для такого философа, который рассматривает себя самого в качестве ее завершения, в котором содержалось бы все, что
1 Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии. Кн. 1. С. 71.
16
только существовало ранее, и была бы достигнута окончательная истина. Но на самом деле вообще нельзя знать никакой цели, скорее, вечное присутствие в каждый момент времени является целью; философия изначально и в любое время обладает всей истиной и в любой момент остается чем-то историческим, тем, чего еще нет, чем-то открытым1.
Несмотря на отказ от прямолинейного гегельянства, эта программа все еще является совершенно метафизической, поэтому для наших целей она едва ли годится без оговорок. Однако здесь же, в этой Ясперсовой метафизике, есть то, что позволяет уйти от наивной метафизики от ее противоположности – историзации. Ведь «история, – пишет Ясперс, – существует одновременно с историей истории», а «история философии с самого начала была одновременно и историей истории философии»2. Памятование истории философии о собственной истории – вот тот момент, где философия видит себя. Он-то и станет предметом настоящей книги. Философия и есть история философии («мышление решительным образом удается только в отношении к другой мысли, которую оно усваивает или отвергает»3), история же философии должна мыслить собственную историчность.
Само собой, возникает вопрос о принципах отбора текстов. И здесь мы не придумали ничего умнее, как последовать примеру персонажа «Хазарского словаря» М. Павича, который «больше всего любит читать на холоде, в одной рубахе, дрожа всем телом, и только то из прочитанного, что, несмотря на озноб, овладевает его вниманием, он считает достойным запоминания, и эти места в книге он отмечает»4. Наверное, этот подход более или менее условно можно назвать деконструктивистским, хотя «чтение на холоде», само собой, в нашем случае не нужно понимать буквально. Тем не менее, такая практика представляется нам весьма продуктивной5. Однако нужно опасаться множества подводных камней, детальную карту которых предложил все тот же Ясперс:
1 Ясперс К. Всемирная история философии. Введение / пер. К. В. Лощевского. СПб.: Наука, 2000. С. 68–69.
2 Там же. С. 88.
3 Там же. С. 93–94.
4 Павич М. Хазарский словарь: Роман-лексикон. Мужская версия / пер. Л. Савельевой. СПб.: Азбука, 2000. С. 54.
5 «Отыскание мест, которые прежде других приглашают к остановке и к обстоятельнейшей инерпретации, – замечает Ясперс, – результат счастливого предчувствия и предваряющего понимания. Тупое прилежание помогает в этом столь же мало, сколь и жадное, любопытное рыскание там и тут» (Ясперс К. Всемирная история философии. Введение. С. 194).
17
Зачем мы занимаемся историей философии? Это можно было бы делать из интереса к курьезам, желая узнать историю человеческих заблуждений; или исходя из мнимого проникновения в психологическисоциологическую необходимость: стремясь понять преодолеваемые ступени человеческого развития, первые шаги науки, странные связи, благодаря которым из ошибочного произошло понимание правильного; или из склонности к роскоши человеческого духа: знакомясь с праздной игрой, чтобы заполнить свой досуг; или из лишенной мысли педантичности, которая регистрирует все фактическое: когда все, что с какой-либо точки зрения можно назвать философией, хотят записать в бесконечную энциклопедию фактов духовной истории.
Но такие и им подобные мотивы недостаточны, и они уже включают некое понимание философии, которое сводится к отрицанию ее существа. Они показывают, что достаточным основанием для существенного занятия историей философии может быть только само философствование. Это занятие только тогда осмысленно, когда мы сами изначально затронуты теми вопросами и ответами, которые встречают нас в истории. Без этого мы получили бы только пустые, а именно внешние знания из чего-то только наличествовавшего, не имеющего к нам никакого отношения. Или же мы в отрицании философии имели бы дело лишь с неким остатком философии, некой негативной философией, которая находила удовольствие в том, чтобы затеять с философскими мыслями издевательски веселую игру, в которой исчез бы их подлинный смысл, а скелеты мертвых тел служили бы чем-то вроде мячей для игры или палками для потасовки.
История философии означает нечто существенное только для самого философствования, которое родственно истоку своих исторических обликов и живо во взгляде на них. Мы хотим усвоить в ней то, что подгоняет нас в нашем собственном философствовании, мы хотим теперь, в настоящее время, испытать то, что вечно по своему существу, но является всегда только исторически, в своем особенном облике. Мы понимаем сами себя благодаря тому, что понимаем историю. Мы обретаем мужество благодаря имеющимся у нас примерам. Мы смиряемся, когда видим, как великое гибнет, остается изолированным, в конечном счете персональным и однократным. Мы ведем внутренний диалог с историей прошлого и расширяем современность на тысячелетия. Они не закончены для нас, но каждое, внося свою лепту, участвует в том, что продолжает жить дальше, вновь оживает, забывается, участвует в том, что окрыляет нас или оставляет равнодушными1.
Действительно, возиться с текстами в поисках курьезов – великое искушение. При этом никак нельзя сказать, что это не связано с историей философии. Ведь история философии не знает центрального и маргинального. В текстах философов нельзя выделять какие-
1 Павич М. Хазарский словарь: Роман-лексикон... С. 138–140.
18
то «основные» мысли, отбрасывая весь остальной (основной) массив текста как бедный содержанием и потому ненужный шлак. Эдак мы рискуем оказаться в положении музилевского генерала, требующего вызвать самого старшего библиотекаря, который должен предъявить ему самую главную книгу в своей библиотеке и указать в ней самый главный абзац. Для историка философии весь поистине необъятный корпус существующих на сегодняшний день текстов имеет равное значение. Встречая в этом безбрежном море забавные казусы и невольное остроумие, можно насобирать великолепную коллекцию кунштюков. Это занятие, помимо приятности времяпрепровождения, позволит многое узнать о философах, а потому вовсе не бессмысленно, хотя, конечно, не стоит основывать на нем собственное понимание философии как таковой.
Подойдя к делу более педантично и определенным образом систематизируя материал, можно получить своего рода энциклопедию, во всяком случае, всеобъемлющий компендиум или бестиарий, куда будут включены все сколько-нибудь значимые мыслители, оставившие хоть какой-нибудь след в истории философии. Едва ли такая задача под силу одному исследователю, но коллектив единомышленников при известном усердии мог бы справиться с такой задачей. Несомненно, подобный труд был бы чрезвычайно полезен, и можно лишь надеяться, что когда-нибудь он у нас появится. Однако при таком объеме материала едва ли можно ожидать прикосновения к живой философской мысли, которая окажется погребена под грудами информации1. Ведь авторы с неизбежностью окажутся в той ситуации механического приращения знания, в какой находились составители бестиариев на излете Средневековья. Едва ли самая четкая классификация и систематизация помогут приблизиться к тому живому опыту, о котором толкует Ясперс и который составляет самую суть занятий философией.
Поэтому история философии неизбежно обращается к личности философа, во всяком случае, такой, что встает перед нами на страницах его сочинений. Мы уже говорили о бесплодности психологизма в биографическом подходе. Однако есть еще одна, не меньшая
1 А. Ф. Лосев как-то заметил по поводу историка древнего гностицизма М. Э. Поснова, что тот «буквально подавлен и раздавлен сотнями больших и малых фактов филологического и философского содержания» (Лосев А. Ф. История античной эстетики. Итоги тысячелетнего развития. Кн. 1. М.: Искусство, 1992. С. 246). Хотя Лосев считает, что в данном случае всему виной отсутствие систематизации (а здесь он, быть может, и не совсем прав, ибо собственная систематизация у Поснова все-таки есть), мы полагаем, что при столь колоссальном объеме гипотетической энциклопедии всемирной истории философии никакая систематизация не поможет.
19
опасность, подстерегающая исследователя на этом пути: соблазн вместо хаотического роения идей и разрозненных философов-оди- ночек увидеть некие глобальные движения и исторические тенденции, связанные с общими закономерностями истории. Невозможно оспорить то очевидное обстоятельство, что всякий философ связан с собственным историческим моментом и в изрядной мере зависит от него. (Ясперс того же мнения: «Каждый мыслитель, – говорит он, – находится внутри своего народа, его культуры и фактической действительности. То, что он видит и мыслит, связано с тем местом в истории, в котором он пробуждается, с субстанциями, исходя из которых он живет»1.) Однако в неменьшей степени философ ускользает от своей эпохи и социальной ситуации, оказываясь несвоевременным. Но дело даже не в этом. Полагать, будто улавливаешь общие исторические тенденции в творчестве всякого отдельного мыслителя – значит a priori устанавливать некую метаисторическую сетку, в которую этого мыслителя остается лишь вписать. При этом совершается транспонирование объяснительной схемы, полученной в одной области знания, в другую область, разумеется, с ущербом для этой последней. Еще сравнительно недавно в отечественной гуманитаристике все области знания подчинялись универсальной схеме, полученной на сравнительно узком материале. Для истории философии это имело довольно плачевные последствия. Для философии как таковой – катастрофические.
Итак, мы подошли к дилемме: с одной стороны, историк философии не может заниматься механическим накоплением информации и, чтобы не быть ею раздавленным, должен ее каким-то образом систематизировать, с другой – систематизация всегда несет в себе риск не увидеть ничего, кроме самой систематизации. Идти на какието полумеры – значит не достичь успеха ни в одном, ни в другом. Приходится выбирать меньшее из зол, а меньшим нам представляется систематизация. Остается только избрать какое-то общее основание и определиться с методическим подходом. Впрочем, коль скоро нам приходится выбирать одно из возможных оснований и коль скоро делаем мы это скрепя сердце и лишь по необходимости, это значит, что мы оказались в ситуации, где, во-первых, одно основание стоит любого другого, а во-вторых, мы не полагаемся всецело ни на одно из них. В ситуации, которую Ж.-Ф. Лиотар назвал постмодерном. Не стоит делать вид, будто это не так. Наша эпоха действительно непохожа ни на одну из предшествовавших, и в то же время имеет много общего с каждой из них. Единственное, чего нам недостает, это современности. Модерна.
1 Ясперс К. Всемирная история философии. Введение. С. 238.
20
