Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Istoria_vsemirnoy_literatury_tom_6.doc
Скачиваний:
33
Добавлен:
26.11.2019
Размер:
10.51 Mб
Скачать

Иллюстрация:

Прижизненное издание книги К. Ф. Рылеева «Думы». 1825 г.

Титульный лист

для русского романтизма. Добавим к этому увеличение удельного веса той части, которую Пушкин определил как «описание места действия» (Сибирь, Якутск, тайга, берега Лены); причем интересно, что другие декабристы, как бы заранее опровергая мнение об их узкой «внелитературной цели», желали еще большего распространения этого описания. «Представя разительно Сибирь, — говорил Пушкину декабрист Муханов, — ты бы написал картину новую совершенно». Художественные усилия автора «Войнаровского» (и соответственно эстетические требования декабристской аудитории) направлялись на воспроизведение национального колорита (ср. отмеченную Пушкиным безнациональность «дум» Рылеева), на создание широкого, в духе раннего романтизма, образа России, но уже не столь цельного, как в трактате Сомова, ибо контраст сибирских и украинских сцен фигурировал как контраст страны «узников» и арены борьбы за вольность.

Тенденция к экстенсивности описаний еще более усилилась после «Войнаровского». Поэма Ф. Н. Глинки «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой» (1830), носящая подзаголовок «описательное стихотворение», насыщена и перенасыщена пейзажными зарисовками, этнографическим материалом, мифологией — карельскими сказками и легендами.

Бросается в глаза, что грань, отделяющая два периода творчества Рылеева, проходит примерно по 1823 г. Это был важный в развитии европейского освободительного движения рубеж: революционная волна идет на убыль, французские войска подавляют восстание в Испании. В России ситуация развивалась в прямо противоположном направлении — навстречу революции, и декабристы неуклонно влеклись к цели, которую перед собой поставили. Но общеевропейское изменение политического и духовного климата не могло не сказаться на них, как оно сказалось и на Пушкине. «Кто, волны, вас остановил...», «Мое беспечное незнанье», «Свободы сеятель пустынный...» — известные факты пушкинской реакции. В декабристах новейший опыт (хотя в значительной мере и неосознанно для них самих) отозвался не скептицизмом, но общим углублением картины мира и в связи с этим движением поэтического стиля — от моментов рационализма, просветительства, классицистической упорядоченности к более свободному и «беспримесному» романтизму.

В творчестве В. К. Кюхельбекера (1797—1846) этот процесс выразился, пожалуй, наиболее сложно, выявив добавочные и, на первый взгляд, неожиданные краски. В статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (альманах «Мнемозина», 1824) Кюхельбекер между прочим заметил, что русская критика неправомерно ставит на одну доску «великого Гёте и недозревшего Шиллера». В этой дерзкой, шокировавшей современников выходке против Шиллера слилось несколько импульсов. С одной стороны, Кюхельбекер выступал против унылого элегизма и подражательности («У нас всё мечты и призрак, всё мнится и кажется...») в пользу высокой одической традиции, т. е. как бы сделал шаг назад, от школы Жуковского (перелагавшего Шиллера) к школе русского классицизма. Именно эту тенденцию главным образом и увидели современники (да и последующие литературоведы), а между тем она прикрывала и другие, как бы противоположные тенденции.

Одна из них — изменение в понимании типа регионально-исторической культуры. Главные

313

из этих типов в русском преромантическом и романтическом сознании (как и в западном) — античный, точнее даже гомеровский; затем северный, или оссиановский; наконец, восточный, пожалуй самый условный и широкий по составу. Восточный мир — это и мир Библии, и мир Корана, но в то же время это и Индия, и Иран, и Кавказ, и даже культура современных греков, борющихся за свое национальное освобождение. Освоение отечественной литературой этих многообразных миров протекало различными путями: или с помощью аллюзий, т. е. поверхностного декорирования картин русской жизни под иноязычные (самый простой, внешний способ); или на основе внутреннего уподобления: сближения двух типов культуры, т. е. их аналогичности. Второй способ вытекал из определенной историко-философской идеи: предполагалось, что в развитии русского и какого-либо другого мира есть некое сходство, восходящее к общности переживаемого возраста исторической жизни; поэтому естественно, что сквозь русскую жизнь проступают контуры другого мира. Таков, как мы говорили, источник античного (гомеровского) колорита в «Рыбаках» Гнедича.

Однако уже возникло и усиливалось стремление понять русский тип культуры как самостоятельный, освобожденный от аллюзионной привязки к иноязычным мирам, но в то же время не повторяющий их и в своих историко-этнографических реалиях, и общем колорите. Большие усилия в этом направлении затратили П. А. Катенин, отделявший (как указано Г. А. Гуковским) русский тип культуры от оссиановского и отчасти греческого и искавший опоры для самобытности в русской фольклорной поэтике, в древнерусских памятниках, а также в неприкрытой резкости и наготе простонародных понятий и речений. Его баллада «Убийца» была поставлена Пушкиным в один ряд с «лучшими произведениями Бюргера и Саувея» (т. е. Соути) именно потому, что в русском национальном материале Катенин нашел краски, передающие подлинный драматизм и противоречивость психологии (Пушкин указывал, что обращение убийцы к месяцу, свидетелю преступления, — «Гляди, гляди, плешивый» — исполнено «истинно трагической силы», так как «иногда ужас выражается смехом»).

Наряду с этой тенденцией обозначилось стремление понять самобытность и иноязычных миров, дать им, так сказать, право суверенного существования, независимо от современности и окружающих условий, выявить колорит места и времени. Ярче всего, пожалуй, эта тенденция выявилась в трагедии — в «Андромахе» (1818) Катенина и конечно же в «Аргивянах» Кюхельбекера (первая редакция — 1821—1822; вторая, незавершенная — 1823—1825). Именно в «Аргивянах» Кюхельбекер не только сделал заметный шаг в воспроизведении национального античного колорита, выпустил на подмостки сцены народ, толпу, в связи с чем была оттеснена на второй план любовная интрига, но и попытался восстановить саму конструкцию античной драмы, включая использование хора. Работа над «Аргивянами» приоткрывает причины полемики Кюхельбекера с Шиллером с новой стороны: требуя дифференциации персонажей и верности местного колорита, русский поэт «противопоставлял в этом смысле Шиллеру и Байрону — Гёте» (Тынянов).

Но и этим еще не исчерпан смысл полемического выпада Кюхельбекера: еще одна причина указана самим поэтом позднее, в дневниковой записи 1834 г., где говорится о поляризации в трагедии Шиллера добра и зла («на первом плане... совершенный идеальный юноша и совершенная идеальная дева») и предопределенности, угадываемости действия (обо всем мы «знаем наперед»). При явной односторонности и неточности понимания Кюхельбекером шиллеровских трагедий, его замечание наглядно характеризует собственные творческие устремления к смешанным характерам, к сложному непредсказуемому ходу действия, что нашло свое воплощение в «Аргивянах» и в ином, комедийном плане — в пьесе «Шекспировы духи» (1825).

Все это показывает, какое своеобразное явление представляет собой декабризм в отношении литературных направлений и стилей. С одной стороны, он в большей мере, чем это было принято, ориентировался на «архаичные» стили и направления, «пополняя» свой романтизм красками, заимствованными с палитры классицизма и Просвещения. Но в то же время он довольно далеко заглянул вперед, может быть, дальше, чем другие романтики середины 20-х годов, сдвигая всю романтическую систему в направлении реалистически понятого национального колорита, психологической дифференциации и широкой исторической панорамности.

При этом некоторые из этих тенденций претерпели дальнейшее развитие и углубление в творчестве декабристов после 1825 г. — в период заточения и ссылки (элементы философской рефлексии в лирике А. И. Одоевского, психологизм в повестях Н. А. Бестужева «Шлиссельбургская станция», 1830—1832; «Русский в Париже 1814 года», 1831—1840).

Специфический характер русского романтизма наглядно виден в лирике этой поры, т. е.

314

в лирическом отношении к миру, в основном тоне и ракурсе авторской позиции, в том, что принято называть «образом автора». Посмотрим на русскую поэзию под этим углом зрения, для того чтобы составить себе хотя бы беглое представление об ее разнообразии и единстве.

Русская романтическая поэзия выявила довольно широкий спектр «образов автора», то сближающихся, то, наоборот, полемизирующих и контрастирующих друг с другом. Но всегда «образ автора» — это такая конденсация эмоций, настроений, мыслей или бытовых и биографических деталей (в лирическое произведение как бы попадают «обрывки» авторской линии отчуждения, более полно представленной в поэме), которая вытекает из оппозиции окружению. Связь индивидуума и целого распалась. Дух противостояния и дисгармонии веет над авторским обликом даже тогда, когда сам по себе он кажется незамутненно ясным и цельным.

Преромантизм знал в основном две формы выражения конфликта в лирике, которые можно назвать лирическими оппозициями — элегическую и эпикурейскую форму. Романтическая поэзия развила их в ряд более сложных, глубоких и индивидуально-дифференцированных.

Это, например, «гусарская» оппозиция Д. В. Давыдова (1784—1839). Здесь разгул чувств, воспевание «шумных пиров», «радости», «веселья» или упоения битвой, застольного или воинского равенства всегда имеет своей подкладкой иное настроение, выдает побуждение, а подчас и волевой акт, простирающийся до «бегства» от общества, от людей, от «сборищ», «...Где жизнь в одних ногах, // Где благосклонности передаются весом, // Где откровенность в кандалах, // Где тело и душа под прессом // и т. д. («Гусарская исповедь»).

Еще современная критика подметила, что «веселый юморизм» Д. Давыдова растворен «каким-то беспечным, простодушным и вместе насмешливым презрением к мелочным суетам прозаической жизни» (Н. И. Надеждин). Это презрение поднималось нередко до высоких гневных нот, до полускрытых и открытых инвектив и медитаций.

Далее, это и сибаритская, «эллинская», анакреонтическая оппозиция Дельвига (определения, конечно, также условные). «Эллинизм» и античная цельность стали для современников почти каноническими знаками облика Дельвига, как гусарство и партизанство — облика Давыдова. «Душой и лирой древний грек» (Языков). «Поэт-сибарит, который нежился всяким звуком своей почти эллинской лиры и, не выпивая залпом всего напитка поэзии, глотал его по капле, как знаток вин, присматриваясь к цвету и обоняя самый запах» (Гоголь). В духе дисгармонии мыслилось противостояние цельного в себе поэта окружающей жизни («миру был чужой», — сказал Языков); сама его ранняя смерть стилизовалась как типично романтический уход, бегство поэта-романтика («Оставил ты бренную землю, // Мрачное царство вражды, // Грустное светлой душе!» — Гнедич). Проницательнее других оказался все же И. В. Киреевский, усмотревший контраст, соединение противоположных стихий в самом творчестве Дельвига: муза поэта не чисто классическая, «на ее классические формы» он «набросил душегрейку новейшего уныния»; причем подобное соединение пластики «с поэтическими переливами сердечных оттенков» критик считал принадлежностью «Ифигении в Тавриде» Гёте, как и вообще новейшей поэзии. Весь строй и тон поэзии Дельвига подтверждает вывод критика: над его внешне беспечным весельем нависает ощущение сиюминутности и кратковременности («Не часто к нам слетает вдохновенье, // И краткий миг в душе оно горит...» — «Вдохновение», начало 20-х годов); само упоение вином и счастьем предстает сквозь дымку воображения как вырванный у времени «обман» («Весело хоть на мгновенье. // Бахусом наполнив грудь, // Обмануть воображенье // И в былое заглянуть». — «К мальчику», 1815—1816).

Авторскую позицию Н. М. Языкова (1803—1846) тот же И. Киреевский проницательно определил как «стремление к душевному простору». Это стремление преображает традиционное эпикурейство и гедонизм в воодушевленное преклонение перед стихийной силой бытия, в род поэтического «восторга» («пламенных восторгов кипяток» — «Воспоминание об А. А. Воейковой», 1831); вызывает необычайно смелое сближение мотивов разгульного пиршества, любви и высокого, священнодействующего творчества, «фимиама вдохновенья» («Катеньке Мойер», 1827). Но была и другая сторона языковского «стремления к душевному простору» — отчуждение от духовного рабства, от нравственной зависимости, диктата официальной мысли и морали («Здесь нет ни скиптра, ни оков, // Мы все равны, мы все свободны, // Наш ум — не раб чужих умов, // И чувства наши благородны». — «Песни», 1823). Следует добавить, что с Языковым, соперничавшим в этом отношении с самим Пушкиным, в русскую поэзию пришло замечательное техническое совершенство, метафорическая смелость, особая «языковская ковка», выразившаяся, в частности, в переходе от упорядоченной строфики к «свободно» льющемуся стиху.

315

Сказанным, разумеется, не исчерпывается ни общая картина русской поэзии этого периода, ни вариантность сформировавшихся в ней «образов автора». Оригинальное место занял в ней, в частности, А. И. Полежаев (1805—1838). Романтическая позиция отчуждения была им дополнена и конкретизирована живым обликом мученика-арестанта, прошедшего сквозь ад николаевской солдатчины (в 1826 г. по личному распоряжению царя Полежаев был отдан в солдаты за написание вольнолюбивой поэмы «Сашка»). С одной стороны, элегические мотивы разочарования Полежаев поднял до высот трагедии, роковой гибели человеческого существа в пучине стихии («Песнь погибающего пловца», 1832); с другой — в ту же ситуацию разочарования и отчуждения открыл широкий доступ реалиям солдатчины, тюремного каземата и военного быта («Притеснил мою свободу // Кривоногий штаб-солдат: // В угождение уроду // Я отправлен в каземат...» — написано ок. 1828). Отсюда был всего лишь шаг до суровой бытописи кавказских поэм Полежаева «Эрпели» (1832) и «Чир-Юрт» (1832), предвосхитивших уже реализм военных описаний Лермонтова и Л. Н. Толстого.

Но, как ни важны охарактеризованные выше формы сами по себе, ими, разумеется, не исчерпывается все богатство русской романтической поэзии. Особенно это относится к романтической лирике Пушкина, Баратынского, Лермонтова и Тютчева, представляющей собой высшее достижение русского романтизма в целом.

315

ГРИБОЕДОВ

В период формирования русского романтизма и развития декабристской литературы протекала творческая деятельность Александра Сергеевича Грибоедова (1795 или 1790—1829). Человек разносторонних интересов, дипломат, музыкант, литератор, он известен прежде всего как автор комедии «Горе от ума» — гениального произведения, оказавшего большое влияние на русское общественное самосознание и последующее развитие литературы.

Во второй половине 10-х годов Грибоедов вместе с П. А. Катениным, В. К. Кюхельбекером, А. А. Жандром составил группу «младоархаистов» (термин Ю. Н. Тынянова), вступивших в полемику с влиятельными в ту пору сентименталистами и романтиками-элегиками. В статье «О разборе вольного перевода Бюргеровой баллады „Леонора“» (1816), защищая балладу Катенина «Ольга» от нападок Н. И. Гнедича, Грибоедов выступал против погружения в мир мечтаний, за правдивое и естественное изображение натуры. Литературно-пародийной направленностью отличалась также комедия «Студент», написанная Грибоедовым совместно с Катениным в 1817 г. (опубл. 1889). Но все ранние опыты Грибоедова, выдержанные в жанре и стиле легкой комедии и водевиля, отчасти переводные, отчасти написанные в соавторстве с другими, не идут ни в какое сравнение с главным произведением писателя.

«Горе от ума» создавалось на протяжении 1821—1824 гг. и завершено за полтора года до декабристского восстания. И хотя комедия не была разрешена властями ни к печати, ни к постановке на сцене (только часть первого и третий акт в изуродованном цензурой виде появились в альманахе «Русская Талия на 1825 год»), она широко распространилась в списках, интенсивно обсуждалась критиками еще при жизни автора (А. А. Бестужев, О. М. Сомов, В. Ф. Одоевский).

После завершения «Горя от ума» Грибоедов предпринял ряд других драматургических опытов. Сохранились фрагменты и планы его драматических произведений. «Радомист и Зенобия» — очевидная попытка Грибоедова на материале жизни древней Армении осмыслить события русской истории 1825—1826 гг.; наброски драмы «1812 год» соединяют патриотическую тему с острым социальным критицизмом; трагедия «Грузинская ночь», сохранившаяся также во фрагментах, опиралась на материал грузинской легенды и отличалась явной антикрепостнической направленностью.

«Горе от ума» было вызвано к жизни энергией противостояния и сопротивления силам политической реакции последнего десятилетия царствования Александра I. Независимо от того, был или не был Грибоедов членом тайного общества (писателю приписываются скептические высказывания, свидетельствующие о его неверии в возможность завоевания власти силами заговорщиков без участия широких слоев общества), очевидно, что «Горе от ума» пронизано декабристской идеологией. Это — поэтическая декларация и художественный документ декабризма. Не случайно участники восстания приняли на вооружение «Горе от ума»; некоторые из них на следствии указывали на комедию Грибоедова как на один из главных возбудителей их «либеральных взглядов».

Острота и злободневность комедии обеспечили ей мощный резонанс в читающей публике. По словам известного русского историка В. О. Ключевского, «Горе от ума» — «самое серьезное политическое произведение русской литературы XIX века».

Комедии Фонвизина, Капниста, Крылова и других писателей конца XVIII — начала XIX в.

316

высмеивали отдельные пороки: невежество, чванство, взяточничество, слепое подражание иностранному. «Горе от ума» — смелое сатирическое обличение всего консервативного уклада жизни: царящего в обществе карьеризма, бюрократической косности, солдафонства, жестокости к крепостным, мракобесия и невежества.

Московское барство в изображении Грибоедова разнолико. Крупным планом подан Фамусов — воинствующий защитник режима; в образе Скалозуба заклеймены карьеризм военной среды и тупое аракчеевское солдафонство; начинающий свою чиновничью службу Молчалин угодлив и беспринципен. Не вполне ясен характер Софьи, по сей день вызывающий споры: будучи порождением фамусовской среды, в конце пьесы эта героиня выглядит жертвой собственных заблуждений. Благодаря эпизодическим фигурам (Горичи, Тугоуховские, Хрюмины, Хлестова, Загорецкий) чиновное барство предстает многолико-пестрым, а вместе с тем и зловеще-монолитным: в последних актах пьесы оно показано как сплоченный общественный лагерь, готовый защищать свои интересы. В этот жизненный круг вписывается и Репетилов, для которого его «оппозиционные» идеи — только повод для пустословия. Образ фамусовского общества складывается не только из этих лиц, выведенных на сцену, но и многочисленных персонажей, лишь упоминаемых в монологах и репликах. Таковы сочинитель «глупостей образцовых» Фома Фомич, влиятельная Татьяна Юрьевна, крепостник-театрал и, наконец, «княгиня Марья Алексевна», держащая в страхе всю Москву, образ-символ колоссального обобщающего значения, хотя и обозначенный одним только беглым упоминанием в самом конце пьесы.

Комедия Грибоедова замечательна своим лиризмом, гражданским, патриотическим воодушевлением, «криком негодования» (по определению Луначарского) в репликах и монологах Чацкого. Пылкий свободолюбец, граждански мыслящий человек, Чацкий ратует за честное служение делу, которое отвечает интересам народа, названного им умным и бодрым. Он защищает идеалы просвещения и свободу мнений, пропагандирует национальную самобытность. Его представления о человеческом уме совсем иные, чем у окружающих. Если Фамусовым и Молчалиным ум понимается как умение приспособиться, угодить власть имущим во имя личного преуспеяния, то для Чацкого он связан с духовной независимостью, со свободой личного чувства, с идеей гражданского служения.

Хотя Грибоедов и дает понять читателю, что в современном ему обществе есть люди, подобные Чацкому по взглядам, герой комедии показан одиноким, гонимым и испытывающим «мильон терзаний». Конфликт между Чацким и московским барством сопряжен с его личной драмой. Чем острее переживает герой комедии свою неразделенную любовь к Софье, тем сильнее его инвективы против раболепства и низкопоклонства. В последнем акте Чацкий предстает как глубоко страдающий, исполненный скептицизма, ожесточенный человек, жаждущий «на весь мир излить всю желчь и всю досаду», возможное будущее которого — одинокое скитальчество.

Соотношение между героем «Горя от ума» и его автором настойчиво обсуждалось писателями, критиками и учеными разных эпох, начало чему положил Пушкин, обративший внимание на неоправданность вдохновенных речей Чацкого перед неспособными его понимать людьми. Общественные идеи Чацкого являют собой убеждения и взгляды самого автора. В этом смысле герой комедии — это его «alter ego», «порт-пароль» (Луначарский). Драматически-скорбные переживания героя комедии, мечтателя и скептика, также не были чужды ее автору. О себе Грибоедов говорил как о человеке гонимом и непонятом людьми, который тщетно жаждет «где-нибудь найти уголок для уединения», испытывает «мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов...».

Вместе с тем между автором комедии и ее героем существует некоторая дистанция. Чацкий житейски более свободен, нежели им был Грибоедов, вынужденный силой обстоятельств облечься в тяготивший его мундир иностранной коллегии. Герой «Горя от ума» воплощает в себе то начало личной независимости, которой в своей жизни не мог достигнуть автор комедии. Вместе с тем Чацкий порой предстает юношески прекраснодушным, наивным, прямолинейным, воплощая черты, которые Грибоедов в себе преодолевал. С этим связаны комические моменты в поведении героя пьесы, еще не обогащенного суровым жизненным опытом.

«Горе от ума», появившееся одновременно с первой главой «Евгения Онегина», сыграло важную роль в становлении реализма в русской литературе. Реалистичность грибоедовской комедии дала себя знать и в достоверном воспроизведении быта, и в многоплановости персонажей, и, главное, в несмягченном, правдивом освещении основного конфликта эпохи. Обличаемые персонажи вырисовываются не как отклонение от нормы, а в качестве воплощения самой сути барско-чиновной среды. И положительный герой, вопреки комедийному канону, в конце произведения не одерживает победы и не обретает счастья. Финал «Горя от ума», что тоже характерно для реалистической литературы,

317

является открытым. Будущее Чацкого, расставшегося с фамусовской Москвой, весьма неопределенно. Сюжетная неопределенность финала, по-видимому, отвечала художественной установке Грибоедова — выявить глубочайший конфликт современности в его незавершенности и динамизме.

Своей реалистичностью «Горе от ума» полемически противостояло ряду современных Грибоедову комедий. В пьесах А. А. Шаховского, Н. И. Хмельницкого, А. И. Писарева с эффектными и благополучно завершившимися любовными интригами обличались бойкие и самоуверенные говоруны, беспочвенные мечтатели и прожектеры, скептики и насмешники; в качестве же истинных героев в сентиментальном свете представлялись люди, не притязающие на оригинальность — подобные Молчалину, каким его воображает себе Софья.

На грибоедовской комедии явственна печать и романтических веяний, которые преобладали в декабристской литературе. В противовес классицистической регламентации Грибоедов придерживался характерного для романтиков принципа творческой свободы: поступать в соответствии с велениями «собственной творческой силы», а не заботиться о следовании «школьным требованиям, условиям, привычкам, бабушкиным преданиям...». Пушкин высоко оценил грибоедовский принцип творческой свободы, заметив в письме к А. А. Бестужеву от конца января 1825 г., что «драматического писателя должно судить по законам, им самим над собой признанным».

Ситуация произведения тоже во многом романтична (хотя в Чацком отсутствует байроническая отрешенность от общественных интересов): поднятый в качестве выдающейся личности над средой и противопоставленный ей герой, близкий автору, предопределил исполненную лиризма, эмоционально раскованную тональность произведения, развивающегося как цепь вдохновенных и скорбных медитаций. Последний акт пьесы, когда безнадежно одинокий Чацкий плотно окружен толпой клеветников, от которой остается только бежать, заставляет вспомнить и байроновского Чайльд Гарольда, и героя пушкинского «Кавказского пленника», и Арбенина из позднее созданного Лермонтовым «Маскарада».

Традиционное в драматургии, считавшееся обязательным со времени классицизма единство действия как строгая причинно-следственная связанность событий и эпизодов здесь ощутимо ослаблено. «Две комедии, — писал Гончаров, — как будто вложены одна в другую: одна, так сказать, частная, мелкая, домашняя... это интрига любви... Когда первая прерывается, в промежутке является неожиданно другая, и действие завязывается снова...» Новаторство Грибоедова проявилось не столько в тонкой и глубокой разработке каждой из этих «комедий», сколько в их слиянии в одно целое, в увязке их, как говорит Гончаров, «в один узел».