Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Istoria_vsemirnoy_literatury_tom_6.doc
Скачиваний:
33
Добавлен:
26.11.2019
Размер:
10.51 Mб
Скачать

Иллюстрация:

О. Верне. Мазепа. 1826 г.

Авиньон. Музей Кальве

по крайней мере, не укорененных в этой обстановке, ею не обусловленных. В «Гяуре», впрочем, происходящему еще дается некоторое если не историческое, то «географическое», локальное объяснение: южная «страсть» по контрасту с «холодностью северян». В «Корсаре» тот же контраст уже не подчеркивается. В «Ларе» говорится прямо, что, несмотря на «испанский» колорит поэмы, происходить это могло где и когда угодно. Будь то на берегах Адриатики или Женевского озера («Шильонский узник»), читатель остается наедине все с тем же «мрачным, могущественным лицом, столь таинственно пленительным» (Пушкин), видит то же клокотание духа, которому тесны всякие границы во времени и пространстве, в установлениях какого бы то ни было общества.

Байронический герой несколько изменился в поэтических драмах. Точнее, перемена произошла в ситуации, в положении героя. В поэмах — по ходу отрывочного сюжета — герой был уже втянут в конфликт, давно, до начала произведения, находился в столкновении, в противоборстве. Заглавный герой первой байроновской поэтической драмы «Манфред» только еще ищет — чего? По-прежнему непокой, неудовлетворенность характеризуют и исчерпывают его внутреннее состояние, только неудовлетворенность эта стала еще более неизъяснимой. В автокомментариях к «Манфреду» Байрон даже подчеркнул, что причины подобного состояния Манфреда должны остаться непонятными. Но эта «неизъяснимость» в конечном счете объясняется или раскрывается как иссушенность, изжитость души. Манфред, подобно Фаусту, все изведал в жизни, грузом на его совести лежит какое-то страшное преступление. Он глубоко раскаивается, однако ему не дано ни примирения с самим собой, ни забвения, но и духи зла тоже не способны увлечь его за собой. Дух Астарты, женщины, у которой он, по его же словам, «разбил сердце — сердцем», предвещает ему смерть. Но и перед смертью душевные муки Манфреда ничем не облегчаются, смерть всего лишь прекращает эти муки.

Мотив самосокрушения нарастает в другой трагедии Байрона — «Каин», где главный герой встает прямо на край бездны. В сущности, здесь вспыхивает бунт уже не только против «людского

106

стада», «рабьей покорности» и всевозможных людских установлений, стесняющих личность, но и против человеческой природы вообще, которая сама по себе оказывается слаба, тесна для истинно свободных порывов духа. Байрон вновь очень рано ставит «конечные» вопросы, к которым литература подойдет вплотную в эпоху Достоевского и которые в то время просто ошеломили публику. Существование зла наравне с добром, равноправие зла как силы, действующей в мире, — вот такие бездны открывает перед Каином байроновский Люцифер, который, конечно, сродни мильтоновскому Сатане, но это уже не Сатана-воитель, Сатана-богоборец, как у Мильтона, а глубочайший и чисто отрицательный возмутитель сознания, оставляющий главного героя в состоянии поистине каиновой опустошенности.

На этом относительная эволюция байроновского героя заканчивается: таково последнее из крупных проявлений все того же «таинственно пленительного» лица. Следующий и в полном смысле последний герой Байрона — Дон Жуан, напротив, подчеркнуто безлик. Миловидный, заурядный молодой человек, в отличие от своего легендарного одноименного предшественника, не сам побеждает сердца и обстоятельства, а его «берут в плен» одна за другой различные дамы и влечет поток событий — из Испании в Турцию, Россию и Англию. Зато поблизости от него находится необычайно активный автор, комментатор-сатирик. Яркость событийного фона не фантастическая и не экзотическая, но столь же подчеркнуто достоверная: выразительность конкретно-бытовых деталей, ситуаций и лиц. Повествование развернуто в двух планах: если герой вместе с Суворовым участвует в штурме Измаила, то автор является современником битвы при Ватерлоо, и, таким образом, создается подвижная панорама европейской общественно-политической жизни на рубеже XVIII—XIX вв. В поэме намечается переход к реализму характеров и обстоятельств. «Дон Жуан», если не лучшее, то крупнейшее произведение Байрона, сыграл очень существенную роль, отозвавшись, в том числе и конкретно, во многих, в свою очередь крупнейших произведениях эпохи — в «Евгении Онегине», например. «Дон Жуан» соединил прозу Стерна с психологическим романом XIX в. Выдающиеся современники Байрона (в их числе Вальтер Скотт, Шелли, Пушкин) отметили поистине шекспировское разнообразие поэмы.

С личностью и творчеством Байрона оказалось связанным особое понятие — байронизм, воздействие которого распространилось на многие страны и давало о себе знать по меньшей мере до 40-х годов XIX в. Затем на смену даже не интересу или восторгу — преклонению перед байроновской поэзией пришла критика, которая часто была не просто переоценкой, но изничтожением и байронизма, и самого Байрона. А между тем «словом байронист браниться нельзя», как отметил Достоевский, хотя и пересмотревший многие идеалы своей молодости. Достоевский выразительно обрисовал байронизм, напомнив о силе его воздействия. Это, по его словам, протест колоссальной личности, выражение бесконечности тоски, глубочайшего разочарования, призыв, пробудивший сознание многих.

Еще в 1816 г. в Швейцарии у Байрона завязалась дружба с Шелли, ставшая фактом истории литературы. Теперь эти имена произносятся на одном дыхании, стоят одно за другим, но в тот момент положение двух великих поэтов в литературном мире было далеко не одинаковым. Байрон окружен был пусть омраченной, но огромной славой; Шелли если и пользовался известностью, то лишь среди узкого круга.

Все мемуаристы единодушны во мнении о Шелли как человеке неотразимого, магнетического обаяния, что, однако, не являлось залогом душевного комфорта ни для него самого, ни для окружающих. Сын богатого землевладельца Перси Биши Шелли (1792—1822) рано откололся от своей среды. В пансионе, куда его отдали, он заслужил репутацию безумца и безбожника. Из университета был исключен за публикацию брошюры «Необходимость атеизма». После этого родители на какое-то время лишили его всякой поддержки, и он вел скитальческую жизнь в окружении молодежи, преимущественно девушек, которые тоже решили сбросить авторитет родительского, школьного и церковного начальства и на одной из которых он женился. В это же время Шелли приобщается к освободительному движению в Ирландии. Он даже выступает на рабочих митингах. Очередным поворотным пунктом в его жизни было знакомство с домом Вильяма Годвина, через который как своего рода школу радикализма прошли многие романтики. С тем же домом оказалась связана личная судьба Шелли и его жизненная драма. Родная дочь Годвина стала гражданской женой Шелли, приемная, тоже полюбившая поэта, покончила с собой; покончила с собой и первая жена Шелли, от которой у него было двое детей, — суд лишил Шелли права на их воспитание. В 1818 г., после того как брак Шелли с Мэри Годвин был официально оформлен, молодая чета оставила Англию. Для Шелли, как и для уехавшего еще раньше Байрона, это путешествие, предпринятое прежде всего из-за безысходно

107

тягостной обстановки дома, оказалось последним. Во время плаванья на яхте вдоль итальянского берега, близ Леричи, Шелли попал в шторм и утонул (по другой, вполне возможной версии: был ограблен и пущен на дно контрабандистами). В кармане у него, когда тело было найдено, оказался томик стихов еще одного безвременно ушедшего из жизни молодого поэта — Китса.

Для всех, кто знал Шелли, то была воплощенная поэзия — Ариель, гений небес, он же — ангел-бунтарь (таким Ариель представлен в «Потерянном рае» Мильтона). Помимо участия в ирландском освободительном движении, Шелли по рекомендации Байрона сблизился с греческими патриотами и написал вдохновенную поэтическую драму «Эллада» во имя национальной независимости Греции. Вместе с Байроном он разрабатывал проект журнала «Либерал» и участвовал в журнале радикального литератора Ли Ханта. Несмотря на все личные осложнения, он сохранил дружескую связь с Годвином и был активным пропагандистом его идей утопического социализма. Руководители первого организационно оформленного движения рабочих — чартизма — видели в Шелли своего вдохновителя, предшественника, и эту оценку, данную Шелли лидером чартизма О’Коннелом, поддержали и развили Маркс и Энгельс: «гениальный пророк», привлекающий «больше всего читателей среди рабочих» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 2. С. 462—463), «он был подлинным революционером и всегда относился бы к авангарду социализма» (К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве. М., 1976. Т. 1. С. 398).

Несмотря на короткую и неустроенную жизнь, Шелли оставил литературное наследие, поражающее своим объемом и насыщенностью: лирика, поэмы, поэтические драмы, трактат о поэзии, обширная переписка, дневники, политические памфлеты, философские этюды. Пафос его творчества — возвышенный идеализм. Заимствуя строительный материал и у Платона, и у материалистов-просветителей, Шелли возводил свою систему, оставшуюся незаконченной, но главное в ней — мысль о духовности.

Поэма Шелли «Королева Маб» (1813) по размаху и по масштабу образов напоминает мистерии Блейка. Перед читателем в символических картинах и видениях развертывается вся история человечества. Шелли развивает идущее от Руссо и принятое многими романтиками убеждение, в силу которого основой бед человечества в его развитии является механическая цивилизация. Но поэт не зовет назад к природе и опрощению, он выражает веру в будущее возрождение: «Но ты иди, о Гений Человека, Вперед и выше по веленью сердца, к вершинам постепенных перемен!»

В поэтической драме «Прометей освобожденный» (1819) история предстает как процесс постепенного заглушения инициативы, угасания воли, подавления смелости. Тень Зевса напоминает Прометею, все еще прикованному к горам Кавказа, что его героизм и был причиной дальнейшего общечеловеческого страданья: героизм в борьбе и мучениях не по плечу человечеству. Но лишь на мгновение дрогнувший, Прометей с новой силой выражает веру в природную способность человека к счастью, способность, уродуемую в людях неправедными земными владыками. В дальнейшем образ самого Прометея как бы растворяется в облике Человечества. Это и есть, вернее это и будет, по мысли поэта, Прометей освобожденный: просветленное человечество, поднявшееся на новый уровень развития.

В драматической поэме «Восстание Ислама» (1818), стихотворной трагедии «Ченчи» (1819), поэтической сатире «Маскарад Анархии» (1819) Шелли, прибегая к фигурам столь же аллегорическим и условным, тем не менее стремится передать остроту социальных конфликтов, показать личность в столкновении с обществом. За тем, что совершалось в Англии, он следил внимательно, и это был отклик поэта на события 1815—1819 гг., когда политическая атмосфера на его родине сгустилась настолько, что возможной стала революционная вспышка. «Маскарад анархии» был написан прямо по следам так называемой «манчестерской резни», разгрома митинга возле Манчестера в Питерлоо. «Восстание Ислама» представляет собой картину революции; изображение аллегорическое, абстрактное и в то же время очень чуткое по отношению к сложностям и опасностям, грозящим борцам за новый, справедливый порядок жизни. Тирания в драматической поэме Шелли побеждает благодаря своей закоренелой устойчивости, но, как дается понять читателю, победа эта временная; поэт выражает веру в окончательное торжество гармонии и справедливости. В 1822 г. Шелли начал работу над «Карлом Первым» — исторической драмой из времен английской революции XVII в., но этот опыт, к сожалению, так и остался лишь начатым.

Лирика Шелли — «гимн интеллектуальной красоте», если использовать заглавие его же одноименного стихотворения (1817). «Незримого Начала тень, грозна, // Сквозь мир плывет, внушая трепет нам, // И нет препон изменчивым крылам — // Так ветра дрожь среди цветов видна...» (пер. В. Рогова). Именно в таких

108

стихах проявляется уникальная способность Шелли не только говорить о духовном, но одухотворять стихами окружающий мир. Он обращается к любимой («К Мэри»), к друзьям, к силам природы («Ода западному ветру»), отражает в стихах минутные переживания и наблюдения («Странники мира», «Доброй ночи»), и, говоря собственными словами поэта, «можно восхититься мастерством, которое в таких сердцах читало, запечатлев живое в неживом» («Озимандия»).

Возвышенна и вдохновенна политическая лирика Шелли («Песня ирландцев», 1809; «Песня людям Англии», 1819, и др.), которую Энгельс, конечно, и имел в виду, когда говорил о популярности Шелли среди рабочих.

Незадолго до своей трагической гибели Шелли вступил в литературную дискуссию и взялся за трактат «Защита поэзии» (1819, опубл. 1840). Поводом к дискуссии послужило выступление романиста и поэта Томаса Лава Пикока, занимавшего по отношению к романтикам своеобразную позицию друга-оппонента. Шелли не успел ответить противнику полностью, но выразил характерный для романтической эпохи взгляд на поэзию как цельное знание о мире, объединяющее любые формы знания: «Это одновременно корень и цветок всех иных видов мышления».

Третий крупнейший поэт этого поколения Китс был близок к Байрону и Шелли по своим воззрениям, проявляя, как и они, радикализм во взглядах на политику и религию. Шелли и в поэтическом отношении видел в Китсе душу родственную.

Джон Китс (1795—1821) происходил из прочной, дружной среднебуржуазной городской семьи, над которой, однако, словно тяготел рок. Китс еще не вышел из юношеского возраста, когда умерли его родители: отец, державший в Сити извозную конюшню, убился, упав с лошади; мать умерла от туберкулеза. Китс пережил своего брата, скончавшегося также от чахотки, которая вскоре свела в могилу и самого Китса. Ни продолжать образование, начатое в школе, ни заниматься какой либо работой Китс не мог, поэтому он оставил больницу, куда его было определили учеником врача-фармацевта, и на попечении друзей жил в книжном, поэтическом мире; сын извозчика, воспитанник торговцев и дельцов, он общался с Аполлоном, Гомером, Шекспиром. Осенью 1820 г. Китс в сопровождении верного друга отправился в Италию, где в начале 1821 г. скончался. Год спустя на том же кладбище был захоронен прах утонувшего Шелли.

За свою короткую, омраченную болезнью жизнь Китс успел опубликовать почти все основное им созданное. Менее чем за четыре года с того момента, как он стал печататься, у него вышли три книги — два сборника (1817, 1820), включившие сонеты, оды, баллады, поэмы «Ламия», «Изабелла», и отдельное издание поэмы «Эндимион» (1817); ряд стихотворений, в том числе «Дама без милосердия», появились в прессе. Неопубликованными остались стихотворная трагедия «Великий Оттон» и некоторая часть лирики. В конце 40-х годов XIX в. было издано уже все, включая письма и биографию.

Окруженный дружеским поклонением, Китс в то же время оказался объектом журнальных нападок, что дало повод к созданию полулегенды, будто он был «убит», затравлен критикой. В действительности же имели место и нападки и похвалы — шла полемика вокруг так называемой «мещанской школы поэзии», к которой Китс примыкал в силу личных связей, а не по духу творчества.

Если прислушаться к отзывам соотечественников, то при всей разноголосице мнения сходятся на известной странности стихов Китса. В них поражали цветистость, временами чрезмерная, некоторая надуманность и в то же время значительная оригинальность. По его собственным словам, Китс вникал в «поэзию земли», он же тянулся к античности, книжной культуре, которую хорошо не знал, поскольку не получил классического образования. И некоторая неслитость этих двух стихий, видимо, давала себя знать в его поэзии, неслитость, которую современный слух, тем более через посредство перевода, уже не улавливает.

Лирика Китса — это, как и у других романтиков, состояния ума и сердца, запечатленные в стихах. Поводы могут быть самые разнообразные, предметы неисчислимы, нарочито случайны, их выносит на поверхность течение жизни. Чтение «Илиады», стрекотание кузнечика, пенье соловья, посещение дома Бернса, получение дружеского письма или лаврового венка, перемена настроения, как и погоды, — все дает довод к написанию стихов. Китс делает в поэзии очередной шаг к непосредственному отражению чувств, добиваясь эффекта присутствия при движении эмоций и — пера, схватывая их на лету. Поэтическое самонаблюдение иногда прямо объявляется темой, задачей стихотворения, как, например, в сонете, написанном «По случаю первого прочтения Гомера в переводе Чэпмена». Китс стремится передать охватившее его ощущение сопричастности гомеровскому миру, который дотоле оставался для него закрытым. В сонете не объясняется, что и о чем прочитал поэт, говорится лишь об уникальности переживания, похожего на откровение: переживание, а не предмет,

109

его вызвавший, становится главным. В сонете «Кузнечик и сверчок» поэт опять дает зарисовку своего состояния: зимней полудремы, сквозь которую он слышит стрекотание сверчка и вспоминает летний треск кузнечика.

Несколько одических стихотворений, вошедших во второй сборник Китса и соответственно называющийся «Ода меланхолии», «Ода Психее» и т. п., в свою очередь, представляют собой развернутые психологические этюды. «Что было это — сон иль наважденье? Проснулся я — иль грежу наяву?» — таким вопросом заканчивается «Ода соловью». Грезы, сны, работа воображения, ход творчества здесь представлены россыпью неожиданных картин, образов, символов, вызванных в сознании поэта соловьиной песней.

«Изабелла», «Канун святой Агнессы», «Гиперион» и «Эндимион» — эти поэмы, созданные на материале английской мифологии или средневековых легенд, представляют собой чередование отдельных эпизодов или же поэтических картин, образов, что, естественно, даже от искушенных читателей требовало усилия при первом знакомстве. В некоторых случаях Китс и сам, если у него было время и силы рассмотреть свое творение с некоторой дистанции, чувствовал досаду, неудовлетворенность, признавая в «Эндимионе», например, «скорее лихорадочную попытку, чем законченное свершение». Подобная самокритика имеет основания, хотя по существу с ней нельзя согласиться целиком. Юное томление, брожение замечательно выразились в «Эндимионе», как в «Кануне святой Агнессы» ощутимо переданы холод, свет, то же томление, сон, пробуждение.

«Я считаю, что поэзия должна удивлять как изящная крайность, но не как что-то исключительное, — говорил Китс, — она должна поражать читателя как словесное выражение его собственных наиболее возвышенных мыслей, должна казаться воспоминанием». И всякий раз, когда с той гениальной чуткостью, которую признавали все, кому только приходилось с ним сталкиваться, Китсу удавалось поэтически воплотить сформулированный принцип, его стихи оказывались источником причудливо-привычного переживания: поразительного и одновременно признаваемого читателем как бы за свое собственное, уже знакомое.

В романтическую эпоху, как и прежде, поэзия считалась высшим, собственно словесным искусством, а проза рассматривалась как нечто второсортное. Все же литературный мир постепенно перестраивался: роман выходил на авансцену, хотя эстетического равноправия с поэзией ему пришлось добиваться и в дальнейшем.