Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

161

Железнодорожная колея идет по долине параллельно дороге. Мы почти доехали до Подул-Илойае, когда с пыльной долины до нас донесся долгий гудок. Мы переглянулись, нам был знаком этот гудок.

—  Ну и жара! — вздохнул Сартори, вытирая лицо платком.

Я заметил, что он сразу же устыдился своих слов, подумав о набитых в вагоны для скота несчастных, по двести человек в каждом, без воды и воздуха. Сквозь солнечное сияние далекий гудок разнесся по пустынной пыльной равнине призрачным звуком. Мы заметили состав. Он стоял перед красным сигналом семафора и гудел. Потом медленно тронулся, мы поехали за ним. Три дня понадобилось составу, чтобы проехать двадцать миль: пришлось уступать дорогу воинским эшелонам, да и потом, куда спешить. Приехать в Подул-Илоайе через три месяца пути было бы тоже вовремя.

Мы добрались до местечка, поезд стоял на запасном пути станции. Было удушливо жарко, самый полдень, служащие станции ушли на обед. Машинист, помощник и солдаты конвоя сошли с поезда и растянулись на земле в тени вагонов.

—  Откройте сейчас же вагоны, — приказал я солдатам. —  Мы не можем, dòmnule capitan.

—  Откройте немедленно вагоны! — крикнул я.

—  Мы не можем, вагоны опечатаны, — сказал машинист, — нужно известить начальника станции.

Начальник станции сидел за столом. В начале он и не думал прерывать свой обед, но узнав, что Сартори — консул Итальянского Королевства, а я — капитан итальянской армии, побежал за нами вприпрыжку с большими кусачками в руках. Солдаты сразу принялись за работу, открывая двери первого вагона. Большая дверь из дерева и металла не подавалась — казалось, десятки, сотни рук держат ее изнутри. Тогда начальник станции крикнул:

—  Эй, вы там, внутри, толкайте тоже!

Никто не отвечал. Мы взялись все вместе. Сартори стоял перед вагоном и вытирал лоб платком. Вдруг дверь подалась.

Заключенные повалились на Сартори, сбили его с ног на землю и погребли под массой своих тел. Мертвые люди сбегали из вагона. Они падали сплошной массой, приземляясь с глухим мягким звуком тюков с шерстью. Придавленный весом тел Сартори бился и извивался, стараясь выбраться

162

из-под мертвого груза, пока не исчез под грудой трупов, как под каменной лавиной. Мертвые злы, упрямы и жестоки. Глупые мертвецы. Капризные

итщеславные, как дети или женщины. Мертвецы, да они умалишенные. Беда, если мертвец возненавидит живого. Горе тому, кто оскорбит мертвого, или обидит его самолюбие, или заденет его честь. Мертвецы ревнивы и мстительны. Они никого и ничего не боятся: ни драк, ни ранений, ни численного превосходства врага. Не боятся самой смерти. Они дерутся ногтями и зубами, молча, не отступая ни на шаг, не отдают добычи и никогда не отступают. Они бьются до последнего с холодным, упрямым отчаянием, смеясь и скалясь, бледные и бессловесные, выпучив безумные глаза. Когда они падают сраженными, когда смиряются с поражением

иунижением, когда оказываются побежденными, то начинают издавать жирный сладкий запах и медленно разлагаться.

Одни бросались на Сартори, пытаясь придавить его всем телом, другие безразлично валились ему на спину, задубевшие и неподвижные, третьи били головой в живот, наносили удары коленками и локтями. Сартори хватал их за волосы, оттаскивал за полы одежды, отбрасывал, отталкивал, сдавив горло, бил кулаком в лицо. Это была безжалостная, молчаливая схватка; мы бросились на помощь, напрасно стараясь вызволить его изпод тяжелой груды мертвецов, пока наконец после титанических усилий нам не удалось подхватить его и вытащить наружу. Сартори встал, его одежда превратилась в лохмотья, лицо набрякло, кровь текла по щеке. Бледный, но спокойный, он сказал:

—  Проверьте, может, кто-то еще жив. Меня укусили за щеку.

Солдаты вошли в вагон и принялись выбрасывать трупы по одному: задохнувшихся мертвых было сто семьдесят девять человек. У всех раздутые головы и синюшные лица. Пришел отряд немецких солдат, несколько местных жителей и крестьян, они помогли открыть остальные вагоны, выгрузить мертвых и сложить трупы вдоль насыпи. Пришли

иевреи из Подул-Илоайе во главе с раввином: они узнали о прибытии итальянского консула, и это вдохновило их. Бледные, но спокойные, они не плакали и говорили уверенно. У всех были близкие и родственники в Яссах, все боялись потерять кого-то. Все в черной одежде

ив странных шляпах из жесткого фетра. Раввин и с ним еще пять-шесть человек представились служащими «Сельскохозяйственного банка» Подул-Илоайе и поклонились Сартори.

163

—  Жарко, — сказал раввин, вытирая ладонью пот.

—  О да, очень жарко, — сказал Сартори, промокая платком лоб.

Зло жужжали мухи. Уложенных вдоль насыпи мертвых было около двух тысяч. Две тысячи трупов, выложенных на солнце, это немало. Даже слишком много. Зажатый меж колен матери, нашелся малыш нескольких месяцев от роду, еще живой. Сломанная ручка. Матери удалось все три дня продержать его лицом к дверной щели, она дико отбивалась от умирающих, чтобы ее не оттерли, но оказалась задавленной насмерть в жестокой давке. Малыш остался лежать под матерью, зажатый между коленями мертвых, присосавшись губами к тонкой струйке воздуха.

—  Жив, — сказал Сартори изменившимся голосом, — жив, он жив!

Я смотрел на растроганного Сартори, на полного, всегда спокойного неаполитанца, утратившего наконец свою флегму не из-за нескольких тысяч мертвых, а из-за одного живого ребенка, из-за одного еще живого ребенка.

Через несколько часов, уже ближе к вечеру, солдаты выбросили из вагона на насыпь тело с перевязанной платком окровавленной головой. Это был хозяин здания итальянского консульства в городе Яссы. Сартори долго молча смотрел на него, тронул его лоб, повернулся к раввину и сказал:

—  Он был порядочный человек.

Вдруг послышался шум ссоры. Налетевшие со всех сторон крестьяне и цыгане раздевали мертвых. Сартори двинулся, протестуя, раввин тронул его за плечо и сказал:

—  Бесполезно, они так привыкли, — и тихо добавил с печальной улыбкой: — Завтра они придут к нам продавать добытое мародерством, а мы будем покупать. Что еще остается делать?

Сартори молчал, он смотрел, как раздевают несчастных. Казалось, мертвые всеми силами защищались от истекающих потом, вопящих и богохульствующих мародеров. Те раздраженно поднимали непокорные руки, выпрямляли задубевшие локти и одеревеневшие колени, стаскивали жакеты, брюки, нижнее белье. Женщины упрямились больше и отчаянно сопротивлялись. Никогда бы не подумал, что так нелегко снять сорочку с мертвой девушки. Может, стыд еще оставался в них живым и придавал сил: они поджимались на локтях, обращали белое лицо к свирепой, потной роже осквернителя, долго смотрели в нее распахнутыми очами. И, уже нагие, падали на землю с глухим стуком.

164

—  Нам нужно ехать, уже поздно, — сказал спокойно Сартори, повернулся к раввину и попросил его составить свидетельство о смерти «этого джентльмена». Раввин поклонился, и мы пешком направились в деревню. В кабинете директора «Сельскохозяйственного банка» стояла невозможная жара. Раввин послал принести из синагоги книгу регистра­- ций, составил свидетельство о смерти и выдал документ Сартори, тот аккуратно сложил его и отправил в бумажник. Вдалеке свистел поезд. Большая муха с бирюзовыми крыльями гудела возле чернильницы.

—  Мне очень жаль, но я должен возвращаться, — сказал Сартори своим спокойным голосом, — мне нужно вернуться в Яссы до вечера.

—  Подождите секунду, прошу вас, — сказал по-итальянски один из служащих банка.

Это был маленький толстый еврей с бородкой а-ля Наполеон III. Он открыл шкафчик, достал бутылку вермута и наполнил рюмки, сказав, что это настоящий туринский «Чинзано». Еврей стал рассказывать нам о своих поездках в Венецию, Флоренцию, в Рим, о том, что двое его сыновей изучали медицину в университете Падуи.

—  Мне было бы приятно с ними познакомиться, — сказал любезно Сартори.

—  Мои сыновья умерли, они умерли в Яссах позавчера. Еврей вздохнул и добавил:

—  Хотел бы и я побывать в Падуе, взглянуть на университет, где учились мои мальчики.

Мы молча сидели в полной мух комнате. Потом Сартори встал, все так же молча вышли. Когда мы садились в машину, еврей с наполеоновской бородкой положил руку на плечо Сартори и тихо, смиренно сказал: —  Подумать только, я ведь знаю на память всю «Божественную комедию»! — и принялся декламировать: — Nel mezzo del cammin di nostra vita…1

Машина тронулась, евреи в черном пропали в пыльной туче.

—  Ja, es ist ein Volk ohne Kultur2, — сказал Фишер, покачав головой.

—  Вы не правы, — возразил я, — румыны народ великодушный и воспитанный. Я люблю румын, это смелые люди, за всю историю они не раз

1Земную жизнь пройдя до половины… — Перевод с итал. М. Лозинского.

2Да, это народ без культуры (нем.).

165

проявили великодушие и чувство долга, проливая кровь за своего Христа

икороля. Это простой народ, народ добрых крестьян. И не их вина, если люди, которые должны были подавать им пример, прогнили душой и телом до самых костей. Румынский народ не повинен в уничтожении евреев. Погромы, и в Румынии тоже, были организованы и развязаны по указке

ипри попустительстве властей. И не вина народа, если трупы евреев были четвертованы, подвешены на крюках, как телячьи туши, и оставлены висеть в мясницких Бухареста под веселый смех Железной гвардии.

—  Я понимаю и разделяю ваше возмущение, — сказал Франк. — В Польше, благодарение Богу, отчасти и мне, вам не довелось и никогда не доведется видеть подобного ужаса. Нет, mein lieber Малапарте, в Польше, в немецкой Польше вам не представится ни случая, ни предлога выразить ваши благородные чувства возмущения и сострадания.

—  О, на вас я, конечно, не могу жаловаться. Это было бы неосмотрительно. Вы посадили бы меня по меньшей мере в концентрационный лагерь. —  И Муссолини совершенно не протестовал бы.

—  Нет, ни в коей мере. Ему не нужны неприятности.

—  Знаете, — подчеркнул Франк, — я справедлив, чту закон и у меня есть sense of humour. Приходите ко мне без колебаний, если у вас есть что сказать мне по части справедливости и законности. Мы в Варшаве, а не в Яссах, и я не начальник ясской полиции. Вы забыли наш уговор? Помните, что я сказал вам, когда вы приехали в Польшу?

—  Вы предупредили, что подвергнете меня строгому надзору гестапо, но я буду иметь право думать и поступать как свободный человек. Вы заверили, что я смогу свободно выражать свои мысли и вы сами будете откровенны со мной, что будете совершенно точно соблюдать правила игры в крикет.

—  Наш уговор в силе и сегодня, — сказал Франк, — разве я нарушил хоть раз правила крикета? В доказательство моей откровенности скажу, что Гиммлер не доверяет вам. Я защищал вас, утверждая, что вы не только честный, но и свободный человек, что в Италии вы подверглись тюремному заключению и преследованиям за ваши книги, за ваш вольный дух и за неосторожность enfant terrible, а вовсе не потому, что вы — непорядочный человек. В доказательство правдивости моего о вас суждения я сказал, что, проезжая Швецию — а добираясь на финский фронт, вы делали это не раз, — вам было бы весьма несложно остаться в Швеции

166

политическим эмигрантом, и никто не смог бы тому воспрепятствовать, но вы не сделали этого, потому что вы — военный корреспондент, вы носите мундир итальянского офицера и честь не позволяет вам стать дезертиром. Я сказал еще, что ваши книги публикуются в Англии, Франции и Америке, поэтому вы писатель, с которым следует считаться, что в наших интересах предоставить вам доказательства того, что немецкая Польша — страна свободная, как и Швеция. Чтобы быть совершенно искренним с вами, скажу, что я посоветовал Гиммлеру подвергнуть вас обыску при выезде из Польши. Разве я обязан раскрывать вам, что я посоветовал это Гиммлеру? В любом случае, я вас предупреждаю теперь. Лучше поздно, чем никогда. Разве это не крикет, не правда ли?

—  Это почти крикет, — ответил я с улыбкой, — хотя было бы лучше, если бы вы посоветовали Гиммлеру обыскать меня при въезде в Польшу. А чтобы дать вам в свою очередь доказательства моей порядочности, я хочу рассказать, чем занимался во время пребывания Гиммлера в Варшаве.

И я рассказал Франку о письмах, посылках со съестным, о деньгах, переданных со мной польскими беженцами в Италии своим родным и близким в Варшаве.

—  Ach so! Ach so! — воскликнул Франк и рассмеялся. — И это под самым носом у Гиммлера! Ach wunderbar! Под носом у Гиммлера!

—  Wunderbar! Ach wunderbar! — вскричали все и шумно рассмеялись. —  Я надеюсь, это и есть крикет, — сказал я.

—  Да, это настоящий крикет! — воскликнул Франк. — Браво, Малапарте! — он поднял бокал и сказал: — Prosit!

—  Prosit! — сказал я и поднял бокал. —  Prosit! — сказали все.

Мы выпили по-немецки одним духом.

Все встали, и фрау Бригитта Франк проводила нас в соседнюю круглую комнату, свет в которую проникал сквозь две застекленные выходящие в парк двери, в ней когда-то была спальня маршала Пилсудского. Отсвет снега (по голым ветвям деревьев прыгали маленькие серые птички; закутанные в снег статуи Аполлона и Дианы стояли на перекрестке аллеи; часовые вышагивали с винтовками наперевес) мягко расплывался по стенам, мебели и по глубоким коврам.

—  В этой комнате, — сказал Франк, — в кресле, где сидит Шмелинг, умер маршал Пилсудский. Я распорядился, чтобы все осталось на своих мес­

167

тах, как было при нем, приказал унести только кровать, — и мягко добавил: — Память маршала Пилсудского заслуживает нашего уважения. Маршал умер, глядя в парк, в этом кресле, стоящем между дверьми. На расположившемся в нише против дверей диване сидели фрау Фишер и генералгубернатор Франк. Кровать маршала Пилсудского была когда-то на месте дивана. Рядом с креслом, в котором сейчас сидел боксер Макс Шмелинг, старый маршал с бледным, испещренным синими венами лицом, с длинными висячими усами, широким лбом, увенчанным торчащими в короткой стрижке жесткими волосами, ждал, когда Макс Шмелинг встанет и уступит ему место. Франк прав: память Пилсудского заслуживает уважения.

Франк громко обсуждал со Шмелингом спортивные события.

Было жарко, в воздухе пахло коньяком и табаком. Понемногу накатывало оцепенение: я слышал голоса Франка и фрау Вехтер, видел Шмелинга и губернатора Фишера с рюмками коньяка у рта, видел фрау Фишер, поворачивающуюся с улыбкой к фрау Франк, теплое облако обволакивало меня, неторопливо приглушало голоса и лица. Надоевшие голоса и лица. Оставаться здесь было невмоготу, меня ждал Смоленский фронт, это тоже, увы, крикет, да, это тоже крикет.

В какой-то момент до моего сознания дошли слова Франка: он обращался ко мне с приглашением провести несколько дней в Закопане, знаменитом зимнем курорте в Татрах.

—  Перед войной Ленин тоже провел несколько месяцев в Закопане, — говорил, смеясь, Франк.

Я отвечал, или мне казалось, что отвечал, что не могу, мне надо ехать на фронт, потом заметил, что говорю:

—  Почему бы и нет? Пять-шесть дней в Закопане я провел бы с удовольствием.

Франк вдруг встал, мы все встали тоже, и он предложил прогуляться по гетто.

Мы вышли из Бельведера. В первую машину сели фрау Фишер, фрау Вехтер и я с генерал-губернатором Франком, во вторую — фрау Бригитта Франк, губернатор Фишер и Макс Шмелинг. Остальные разместились в двух других. Мы проехали Уяздовскую аллею, повернули на Сенную улицу, по Маршалковской подъехали к входу в «запретный город» и перед широким проемом в красной кирпичной стене, возведенной немцами вокруг гетто, остановились и вышли из машин.

168

—  Взгляните, — сказал Франк, — разве это похоже на страшную бетонную стену, утыканную пулеметами, как пишут о том англичане и американцы? — и добавил, смеясь: — Евреи, бедолаги, все больны грудью, стена, по крайней мере, защитит их от ветра.

Что-то показалось мне знакомым в вызывающем голосе Франка: неясная, смиренная жестокость и печаль.

—  Ужасная безнравственность этой стены, — заметил я, — состоит не в том только, что она не дает евреям выйти из гетто, а в том, что она не запрещает им входить туда.

—  И все же, — сказал, смеясь, Франк, — хотя самовольный выход из гетто­ карается смертью, евреи выходят и входят, когда им заблагорассудится. —  Перелезают через стену?

—  Вовсе нет, — сказал Франк, — выходят через подкопы, через норы, они прокапывают их ночью под стеной, а днем прикрывают листьями и землей. Они протискиваются через норы и идут в город купить съестного и одежду. Вся торговля черного рынка проходит через эти норы. Иногда кто-то из крыс попадает в ловушку, это дети восьми-десяти лет, не старше. Рискуют жизнью из спортивного интереса. Это тоже крикет, не так ли?

—  Рискуют жизнью? — вскричал я.

—  В сущности, им больше нечем рисковать, — ответил Франк. —  И это вы называете игрой по правилам крикета?

—  Естественно, в каждой игре свои правила.

—  В Кракове, — сказала фрау Вехтер, — мой муж построил вокруг гетто стену на восточный манер, с элегантными поворотами и изящными зубцами. Краковские евреи, конечно же, не могут жаловаться. Очень элегантная стена в еврейском стиле.

Все рассмеялись, стуча ногами по заледеневшему снегу.

—  Ruhe, тише, — сказал солдат, с винтовкой наизготовку он стоял на коленях, спрятавшись за сугробом.

Солдат направил винтовку в сторону вырытой у подножия стены норы и прицелился. Второй солдат стоял сзади тоже на колене и наблюдал. Вдруг он выстрелил. Пуля ударила в стену возле норы.

—  Промазал! — весело воскликнул солдат и передернул затвор. Франк подошел к солдатам и спросил, в кого те стреляют.

—  В крысу, — ответили оба и громко рассмеялись.

169

—  В крысу? Ach so! — сказал Франк, вставая на колено, чтобы смотреть поверх солдатской спины.

Мы подошли тоже. Дамы смеялись и приподнимали юбки, как всегда делают дамы, услышав о крысах.

—  Где крыса? — спросила фрау Бригитта Франк. —  Achtung! — сказал солдат, наводя прицел.

Из вырытой под стеной норы выглянул черный растрепанный чубчик, высунулись две руки и легли на снег. Мальчик.

Выстрел, опять мимо. Голова исчезла.

—  Дай-ка сюда, — сказал нетерпеливо Франк, — ты и винтовку не умеешь держать.

Он выхватил у солдата винтовку и прицелился. Тихо падал снег.

170

Часть третья. Собаки

VIII

Зимняя ночь

В витрине скорняка-татарина среди шкурок норки, горностая, белки, черно-бурой лисицы и голубого, белого и платинового песцов лежала шкура собачья, жалкая и омерзительная: это был черно-белый английский сеттер с длинной, тонкой шерстью, с пустыми глазницами, плоскими ушами и сплющенной мордой. Ценник на ухе заявлял: «Шкура английского чистопородного сеттера — 600 финских марок». Мы остановились перед витриной, меня охватило отвращение.

—  Что, никогда не видел перчаток из собачьего меха? Такие носил финский полковник Лукандер, мы встречались с ним на Ленинградском фронте, — сказал граф Августин де Фокса. — Я хочу купить пару перчаток из собачьего меха и отвезти на показ в Мадрид. Шкурка спаниеля гладкая и мягкая, а у легавой — пожестче. На дождливую погоду неплохо иметь перчатки из раф-терьера. Здешние женщины носят даже сумки и муфты из собачьего меха. Собачий мех подчеркивает женскую красоту.

Де Фокса улыбался, искоса поглядывая на меня. —  Собаки — великодушные создания, — сказал я.

Был конец марта 1942-го. По боковой улице мы вошли в парк Эспланады возле отеля «Савой» и стали спускаться к Торговой площади у порта, где высились рядом посольство Швеции, здание в неоклассическом стиле, и дворец президента Финляндии в стиле Энгеля. Холод стоял собачий, казалось, шагаешь по бритвенным лезвиям. Невдалеке от меховой лавки находился магазин, специализировавшийся на гробах, в витрине которого заманчиво располагались белые, черные и красного дерева сверкающие домовины с большими бляхами из серебра. Отдельно стоял сияющий серебряными накладками детский гробик.

—  J’adore ça1, — сказал де Фокса, остановившись полюбоваться гробами. Де Фокса чужда сентиментальность, и, как всякий добрый испанец, он неравнодушен к погребениям и загробному миру, чтит только душу, а тело, кровь, страдания, болезни и язвы несчастной людской плоти его

1 Обожаю такие вещи (фр.).