Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

71

желая сказать «vous vous moquez de moi»4, будто ей сказали неправду. Она заставляла Соро пересказывать ей последние варшавские сплетни, а глядя на немецких солдат и офицеров, проходивших по вокзальному перрону, говорила с непередаваемым выражением, с акцентом старых времен: «Ces pauvres gens»5, как если бы сожалела, что доставляет им неудобство одним своим присутствием, как если бы ей было жаль этих людей, будто разгром Польши был страшным несчастьем, случившимся с бедными немцами.

Вдруг подошел немецкий офицер со стулом, поклонился Бикетте и молча предложил ей его. Бикетта приосанилась и с самой изысканной из своих улыбок, с милым выражением лица, в котором не было и тени презрения, сказала: «Merci, je n’accepte de politesses que de mes amis»6. Офицер смутился, вначале не осмелился показать, что понял, потом покраснел, поставил стул, поклонился и молча ушел. «Voyons, — сказала Бикетта, — une chaise, quelle idée!»7 Она смотрела на одинокий стул под дождем и говорила: «C’est incroyable comme ils se sentent chez eux, ces pauvres gens»8. Я думал о старой польской даме под дождем, об одиноком, ненужном стуле и чувствовал себя на стороне гуся, на стороне княгини Бикетты Радзивилл и на стороне одинокого стула под струями дождя.

—  Feuer! — кричал Франк, и гусь падал навзничь под ружейным залпом у разрушенной стены варшавского вокзала, улыбаясь карательному взводу. Ces pauvres gens! Я был на стороне гуся, на стороне Бикетты и одинокого стула под дождем в перронной слякоти среди развалин варшавского вокзала.

Все смеялись, не смеялась только королева, сидевшая с окаменевшим важным лицом, как на троне. На ней было платье колоколом из зеленого бархата без пояса, украшенное по подолу широкой пурпурной полосой. Свободные длинные рукава, собранные на плече в округлые сборки по старой немецкой моде (они казались накачанными воздухом), поднимались над плечами благородными арками и спадали вдоль руки, плавно сужаясь к запястьям. На плечи была наброшена большая кружевная накидка того же пурпурного цвета, что и широкая полоса внизу.

4Вы смеетесь надо мной (фр.).

5Что за несчастные люди (фр.).

6Спасибо, но я принимаю знаки внимания только от друзей (фр.).

7Подумать только, стул, что за вздор! (фр.)

8Невероятно, эти бедняги чувствуют себя здесь как дома (фр.).

72

Ее незамысловатая прическа представляла собой собранные на макушке в пучок волосы. Нить жемчуга дважды обвивала лоб в виде диадемы. Упитанная и приземистая, со сверкающими золотыми браслетами на запястьях, с тесными перстнями на отекших пальцах, она сидела под бархатным колоколом и кружевной накидкой как под тяжелыми доспехами, подавая себя в готической манере.

Необычная маска чувственности была на ее сверкающем возбуждением лице. И вместе с тем какое-то чистое, тоскующее, отсутствующее выражение сияло в ее взгляде. Она всем телом тянулась к кушаньям, наваленным на драгоценном мейсенском фарфоре, тянулась к ароматным винам, сверкавшим в бокалах богемского хрусталя, и выражение неутолимой жажды, почти бешеной прожорливости трепетало в ее ноздрях, дрожало на пухлых губах, прорезало паутину мелких складок на щеках, которые при вздохе натягивались и углублялись у носа и рта. Я чувствовал к ней смесь отвращения и жалости. Может, она была голодна. Хотелось помочь: встать, наклониться через стол и затолкать кусок гуся ей в рот, набить его картофелем. Я боялся вот-вот увидеть, как она, побужденная голодом, плюхнется в свой зеленый колокол и уткнется в тарелку с жирной едой, я вонзал свой взгляд в ее пламенеющее лицо, в ее пышную, плотную грудь под тяжелыми бархатными доспехами; но всякий раз меня удерживал от того, чтобы помочь ей, ее чистый рассеянный взгляд, свет невинности, ясный и прозрачный, он сверкал в ее влажных очах.

Прожорливо поедая угощение, остальные сотрапезники не отводили от лица королевы взгляда, они следили за ней маслянистыми глазами, как если бы и они боялись увидеть ее припавшей к полной жирных кусков гуся и печеного картофеля тарелке. Глядя на нее, они иногда робко замирали на время с открытым ртом, уткнув кончик вилки в губы, с поднятым и зависшим в воздухе бокалом. Сам король внимательно следил за каждым жестом королевы, готовый предугадать малейшее ее желание, предвидеть любое ее тайное движение, прочесть на ее лице даже слабый намек.

Но королева сидела невозмутимо и недвижимо, изредка позволяя себе кинуть на сотрапезников свой рассеянный чистый взгляд. Чаще других — на краковского губернатора, поджарого и элегантного молодчика Вехтера с невинным лбом и белыми руками, которые не запачкала даже кровь Дольфуса. Или на аббата Эмиля Гасснера, тоже венца, человека

73

сиронической, лицемерной улыбкой и скользким взглядом; всякий раз, когда девственный взгляд королевы останавливался на нем, он робко, почти испуганно, опускал глаза долу. Но чаще ее взгляд останавливался на главе немецкой национал-социалистической партии в генерал-губер- наторстве Польши — атлетичном Штале с холодным, резко очерченным, готическим лицом, с челом, увенчанным невидимым дубовым венком, обращенным к бесстрастной статуе удивительно плотской королевы, закованной в доспехи зеленого бархата, которая сжимала в жирном кулаке хрупкий хрустальный бокал и слушала с отвлеченным видом, погруженная в свои тайные мысли, мысли высокие и чистые.

Время от времени я отрывался от созерцания королевы и поводил взглядом по лицам сотрапезников, останавливая его то на смеющемся личике фрау Вехтер, то на белых руках фрау Гасснер, то на красном потном лбу начальника канцелярии генерал-губернаторства Кейта, повествующего об охоте на кабанов в люблинских лесах, о сворах свирепых собак из Волыни, об отстрелах в лесах Радзивиллов. Или смотрел на двух Staatssekretäre, государственных секретарей, Беппле и Бюхлера, затянутых в мундиры серого сукна с красной повязкой со свастикой на рукаве,

спотными красными висками и блестящими глазами, на каждое «nicht wahr?» короля они спешили воскликнуть «ja! ja!». Или вперял взгляд в барона Фользеггера, тирольского седовласого дворянина с задорной белой остроконечной бородкой мушкетера и ясными глазами на оживленном лице, и пытался вспомнить, где я видел это гордое любезное лицо, а пройдя в памяти долгий путь назад, перебрав год за годом, край за краем, я дошел до Донауэшингена, что в Вюртемберге, где в парке при дворце князей Фюрстенбергских из мраморной чаши, окруженной статуями нимф и Диан, бьет источник, дающий начало реке Дунай. Я склонился над колыбелью молодой реки, долго наблюдал за трепещущей струей, поднимавшейся со дна; потом постучал в дверь замка, пересек большой внутренний двор, поднялся по мраморной лестнице, вошел в огромный зал, где на стенах висели алтарные полотна «Серых страстей» Гольбейна, и там, против светлой стены, я увидел портрет кондотьера Валленштейна. Я улыбнулся далекому воспоминанию, затем улыбнулся барону Фользеггеру. Вдруг мой взгляд остановился на человеке Гиммлера.

Мне показалось, что в тот момент я увидел этого человека в первый раз, я вздрогнул. Он тоже смотрел на меня, наши взгляды встретились. Этот

74

человек с запретным, непроизносимым всуе именем был средних лет, темноволосый, уже с сединой на висках, с остроконечным носом, с тонкими, бледными губами и необыкновенно светлыми глазами. Глаза серые, может, голубые, а может статься, белые, как у рыбы. Длинный шрам пересекал его левую щеку. Что-то сразу смутило меня в нем: это были уши, маленькие и бескровные, с мочками восковыми и такими же прозрачными, как воск или молоко. Мне пришел на ум Амброджо из сказки Апулея, которому колдуньи отрезали уши, когда тот сторожил покойника,

авместо них приделали восковые. У человека Гиммлера было несколько дряблое голое лицо, и, хотя череп был смоделирован грубо и сильно,

алобные кости казались жесткими в сочленениях и очень крепкими, выглядел он так, что, казалось, мог вогнуться от прикосновения пальца, как черепная коробка только родившегося младенца, — он был похож на череп ягненка. Узкие, как у ягненка, скулы, продолговатое лицо — что-то от младенца и от животного одновременно было в нем. Белесый

ивлажный, как у больного, лоб и даже пот, выступавший на дряблой восковой коже, заставлял думать о лихорадочной бессоннице, которая обильно увлажняет лоб легочного больного, когда он лежит на спине в ожидании рассвета.

Человек Гиммлера молча смотрел на меня. Я не сразу заметил странную, робкую и приторную улыбку, увлажнявшую его тонкие бледные губы. Он с улыбкой смотрел на меня, я подумал вначале, что он улыбается мне, что он вправду смотрит на меня, улыбаясь, но вдруг меня осенило, что его глаза — пусты, что он не слушает слов собеседников, не слышит шума голосов и смеха, звона приборов и бокалов, что он отрешен и витает в чистой и высокой сфере жестокости (той «мучительной жестокости», которая и является подлинной немецкой жестокостью), страха и одиночества. Но даже и тени жестокости не было на его лице — только робость, замешательство и чудесное, трогательное одиночество. Его левая бровь изгибалась под углом к виску. Ледяное презрение, непреклонная горделивость падали отвесно с его высокой брови. И вместе с тем мучительная жестокость и удивительно горькое одиночество управляли мимикой

именяли выражение лица этого человека.

В какой-то момент мне показалось, что на его лице проступило что-то живое и человечное: свет, краска, может, взгляд — взгляд ребенка зародился в глубине пустых глаз. Казалось, он медленно, как ангел, спускался

75

со своих высоких, очень далеких и чистых небес: спускался как паук, как неторопливый ангел-паук с высокой белой стены. Подобно узнику, он спускался с вершины отвесной стены своей неволи.

Чувство глубокого смирения проявлялось понемногу на его бледном лице. Он выплывал из своего одиночества как рыба из грота. Он плыл ко мне, глядя на меня в упор. И неосознанное чувство симпатии появлялось у меня к нему, примешиваясь к чувству страха, которое внушало его голое лицо и белесый взгляд, я с удивлением вдруг осознал, что отношусь к нему с жалостью, испытываю какое-то болезненное удовлетворение от самого страха и симпатии, которые это жалкое чудовище вызывало во мне.

Внезапно человек Гиммлера перегнулся через стол и тихо, с робкой улыбкой сказал:

—  Я тоже друг поляков, je les aime beaucoup1.

Взволнованный этими словами и странно мягким, опечаленным голосом человека Гиммлера, я не заметил, что король, королева и все приглашенные встали и смотрят на меня. Я тоже поднялся, мы все направились вслед за королевой. Стоя, она казалась еще более грузной, как бы принявшей на себя роль доброй немецкой бюргерши, даже зеленый цвет ее бархатного колокола померк. Она медленно, с добродушным достоинством шла впереди всех, на мгновение останавливаясь на пороге каждой залы, будто оценивая взглядом холодный, настойчиво-навязчивый блеск обстановки, вдохновленный стилем drittes Reich, Третьего рейха, самый чистый образец которого представляет собой рейхсканцелярия в Берлине. Переступив порог и пройдя несколько шагов, она останавливалась, поднимала руку и, указывая на мебель, картины, ковры, люстры, статуи героев работы Брекера, бюсты фюрера, гобелены, украшенные готическими орлами и свастикой, говорила с этикетной улыбкой: «Schön, nicht wahr?»2

Весь исполинский Вавельский замок, который лет двадцать назад я видел истинно по-королевски свободным, теперь от подвалов до чердачных помещений самой высокой башни был битком набит мебелью, экспроприированной во дворцах польской знати или доставленной из Франции, Бельгии или Голландии после реквизиций, проведенных со знанием

1Я их очень люблю (фр.).

2Прекрасно, не правда ли? (нем.)

76

дела и по заказу экспертов и антикваров из Мюнхена, Берлина и Вены, следовавших за немецкими войсками через всю Европу. Мощный поток света от висящих под потолком больших люстр отражался от обитых сверкающей кожей стен, от портретов Гитлера, Геринга, Геббельса, Гиммлера и других нацистских вождей, от мраморных и бронзовых бюстов (расставленных в коридорах, на лестничных площадках, в углах комнат, на мебели, на мраморных постаментах или в стенных нишах), изображающих немецкого короля Польши в разных ипостасях, навеянных декадентской эстетикой Буркхардта, Ницше, Штефана Георге, героической эстетикой Третьей Симфонии Бетховена и «Horst-Wessel-Lied»1 и декоративной эстетикой антикваров-гуманистов Флоренции и Мюнхена. Запах новой кожи и свежего лака стоял в спертом воздухе.

Наконец мы вошли в большой зал, обитый кожей и щедро украшенный мебелью drittes Reich и французскими коврами. Это был кабинет Франка. Пространство между двумя застекленными высокими дверьми, выходящими на наружную лоджию Вавеля (внутренняя выходит на прекрасный внутренний дворик, спроектированный итальянскими архитекторами Возрождения), занимал необъятных размеров стол красного дерева, в котором отражалось пламя свечей двух тяжелых канделябров из золоченой бронзы. Огромный стол был пуст.

—  Здесь я размышляю о будущем Польши, — сказал Франк, разведя руками; я улыбнулся, подумав о будущем Германии.

По знаку Франка обе застекленные двери распахнулись, и мы вышли в лоджию.

—  Это — немецкий Бург, — сказал Франк, показывая рукой на внушительную громаду Вавеля, четко очерченную в снежном обрамлении. Вокруг древнего замка королей Польши лежал закутанный в снежный саван, покоренный город, освещенный робкими лучами лунного серпика на светлом небе. Голубой туман вставал над Вислой. Виднелись заброшенные за горизонт вершины Татр, прозрачные и легкие. Изредка лай эсэсовских собак на посту у памятника Пилсудскому разрывал тишину ночи. Холодно было так, что заслезились глаза, пришлось закрыть их на минуту.

—  Похоже на сон, не правда ли? — сказал Франк.

1 «Песня Хорста Весселя» — гимн Национал-социалистической немецкой рабочей партии (1930–1945).

77

Когда мы вернулись в кабинет, фрау Бригитта Франк подошла, доверительно тронула мою руку и тихо сказала:

—  Пойдемте со мной, хочу открыть вам его секрет.

Сквозь маленькую дверь в стене кабинета мы вошли в комнатку с совершенно голыми, выбеленными мелом стенами. Ни мебели, ни картин, ни ковров, ни книг, ни цветов — ничего, кроме великолепного рояля «Плейель» и деревянного табурета. Фрау Бригитта Франк открыла крышку рояля и, упершись в табурет коленом, коснулась клавиш толстыми пальцами.

—  Прежде чем принять важное решение или когда он бывает очень усталым и опустошенным, а иногда даже и во время важного совещания, — сказала Бригитта Франк, — он запирается в этой келье, садится к роялю и ищет покоя и вдохновения у Шумана, Брамса, Шопена и Бетховена. Хотите знать, как я зову эту келью? Орлиное гнездо.

Я молча поклонился.

—  Он — необыкновенный человек, — добавила она, устремив на меня гордый взгляд, — он артист, великий артист, чистая тонкая душа. Только такой художник, как он, может править Польшей.

—  Да, он большой артист, — сказал я, — и только за этим роялем он может управлять польским народом.

—  Oh! Vous comprenez si bien le choses!2 — сказала фрау Бригитта Франк растроганным тоном.

Мы молча оставили «орлиное гнездо»; сам не знаю почему, меня еще долго не покидало чувство волнения и огорчения. Тем временем все собрались в жилых апартаментах Франка и, утонув в глубоких венских диванах и просторных креслах, покрытых мягкими шкурами лани, обратились к беседе и табаку. Два лакея в синих ливреях с жесткой и короткой на прусский манер стрижкой подавали кофе, ликеры и сладости, их шаги неслышно тонули в мягком французском ковре, покрывавшем весь пол. На лакированных столиках венецианской работы стоял старый французский коньяк лучшей марки, лежали гаванские сигары, серебряные подносы с засахаренными фруктами и знаменитым польским шоколадом Веделя.

Располагала ли к этому по-семейному теплая обстановка или уютное потрескивание пламени в камине, но скоро беседа стала сердеч-

2 О, вы это хорошо понимаете! (фр.)

78

ной, почти интимной. И как часто случается в Польше, где собираются немцы, там всегда говорят о поляках. Говорили, как обычно, со злым презрением, но странным образом к нему примешивалось почти болезненное, женское чувство — чувство раздражения, сожаления, обманутой любви, неосознанной зависти и ревности. Мне опять вспомнилась старая, милая Бикетта Радзивилл, стоящая под дождем на варшавском вокзале, и ее манера говорить: «Ces pauvres gens».

—  Польские рабочие, — вещал Франк, — не из лучших в Европе, но и не из худших. Когда хотят, они могут очень хорошо работать. Полагаю, мы можем на них рассчитывать, особенно на их дисциплину.

—  Все же есть у них один очень серьезный недостаток, — сказал Вехтер, — они смешивают патриотизм с техническими вопросами труда и производства.

—  Не только с техническими, но и с моральными, — сказал барон Фользеггер.

—  Современная техника, — вставил Вехтер, — не допускает вмешательства посторонних элементов в дела труда и производства. А патриотизм рабочих среди всех чуждых производству вопросов — самая опасная проблема.

—  Несомненно, — сказал Франк, — но патриотизм рабочих сильно отличается от патриотизма дворян и буржуа.

—  Родина рабочего — заводы и машины, — негромко произнес человек Гиммлера.

—  Это мысль коммунистов, — сказал Франк, — думаю, ее сформулировал Ленин. Хотя, в сущности, она выражает реальность. Польский рабочий — добрый патриот, он любит свою родину, но знает, что лучший способ спасти страну — это работать на нас, — добавил Франк, глядя на человека Гиммлера, — а если он будет противиться… —  Мы в курсе многих вещей, — сказал человек Гиммлера, — о которых

польский рабочий не знает или не желает знать. Лично я предпочел бы не знать, — добавил он с застенчивой улыбкой.

—  Если хотите выиграть войну, — сказал я, — вы не можете уничтожить родину рабочего. Не можете уничтожить машины, цеха, промышленность. Это проблема не только польская, а всеевропейская. Как и в остальных завоеванных вами странах, вы можете уничтожить

79

родину знати, родину буржуазии, но не родину рабочих. Полагаю, смысл этой войны­ весь в этом, или в основном в этом.

— Крестьянство, — сказал человек Гиммлера.

—  Если нужно, — сказал Франк, — мы раздавим рабочих под крестьянским прессом.

—  И проиграете войну, — сказал я.

—  Герр Малапарте прав, — сказал человек Гиммлера, — мы проиграем войну. Нужно, чтобы польские рабочие нас полюбили. Мы должны заставить польский народ полюбить нас.

Он улыбался, пока говорил, а замолчав, отвернулся к камину.

—  Все кончится тем, что поляки полюбят нас, — сказал Франк, — это народ романтиков, и новым видом завтрашнего польского романтизма будет любовь к немцам.

—  А пока, — сказал барон Фользеггер, — польский романтизм… Есть венская поговорка, она как нельзя лучше рисует наше положение по отношению к полякам: «Ich liebe dich, und du schläfst», «Я люблю тебя, а ты спишь». 

— Oh! Оui, je t’aime et tu dors. Très amusant, n’est-ce-pas?1 — сказала фрау Вехтер.

—  Ja, so amüsant! — сказала фрау Бригитта Франк.

—  В итоге поляки, конечно же, полюбят нас, но пока они спят, — сказал Вехтер.

—  Я полагаю, они притворяются спящими, — изрек Франк. — Они и не мечтают о большем, чем дать себя любить. О каждым народе судят по его женщинам.

—  Польские женщины, — сказала фрау Бригитта Франк, — известны своим изяществом и красотой. Est-ce que vous les trouvez tellement jolies?2 —  Я нахожу их достойными восхищения, — сказал я, — и не только из-за красоты и элегантности.

—  А по мне они не такие уж и красавицы, как их рисуют, — сказала фрау Бригитта Франк. — Красота немецкой женщины строже, она более классическая и подлинная.

—  Il y en a pourtant qui sont très jolies et très élégantes3, — сказала фрау Вехтер.

1О да, я люблю тебя, а ты спишь. Очень забавно, не правда ли? (фр.)

2Это правда, что вы находите их очень хорошенькими? (фр.)

3И все-таки среди них есть очень миленькие и изящные (фр.).

80

—  В старые добрые времена в Вене, — сказал барон Фользеггер, — их считали элегантнее самих парижанок.

—  Ah! Les Parisiennes!1 — воскликнул Франк.

—  Est-ce qu’il y a encore des Parisiennes?2 — спросила фрау Вехтер, грациозно откинув назад голову.

—  А я нахожу элегантность полек ужасно провинциальной и démodée, — сказала фрау Бригитта Франк. — И, конечно же, не война тому виной. Германия тоже воюет уже больше двух с половиной лет, а все же германские женщины сегодня — самые элегантные в Европе.

—  Il paraît, — сказала фрау Гасснер, — que les femmes polonaises ne se lavent pas souvent3.

—  Oh! Оui, elles sont terriblement sales4, — сказала фрау Бригитта Франк, встряхнув своим бархатным колоколом, издавшим долгий зеленый звук. —  Не их вина, — сказал барон Фользеггер, — что у них нет мыла.

— Скоро, — сказал Франк, — у них не будет повода жаловаться. В Германии найден способ варить мыло из материала ничтожной стоимости, которого везде в изобилии. Я уже заказал большие партии такого мыла для раздачи польским паннам, чтоб они могли мыться. Это мыло, сваренное из дерьма.

—  Из дерьма? — воскликнул я.

—  Да, из человеческого дерьма, — ответил Франк. —  И хорошее мыло?

—  Прекрасное, — сказал Франк. — Я испытал его в деле и остался очень доволен.

—  Дает хорошую пену?

—  Пена великолепная. Можно прекрасно бриться. Мыло, достойное короля.

—  God shave the King! — воскликнул я.

—  Только… — добавил немецкий король Польши. —  Только… — затаил я дыхание.

—  Только один недостаток: вонь и цвет никуда не уходят. Взрыв смеха встретил его слова.

1Ах, парижанки! (фр.)

2А разве есть еще парижанки? (фр.)

3Кажется, польки моются недостаточно часто (фр.).

4О да! Они ужасные грязнули (фр.).