Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

141

Моя ссора с лейтенантом Потулицким и длившаяся три дня попойка в честь нашего примирения. И пистолетный выстрел Марыльского в Дзержиньского через заполненный танцующими парами зал в доме княгини В* (все танцевали под «The broken doll», первый фокстрот, пришедший в Польшу в 1919-м), и простертый на полу в луже крови Дзержиньский с простреленной шеей, и княгиня В*, говорящая музыкантам: «Jouez donc, ce n’est rien»5, и Марыльский с пистолетом в руке и с бледной улыбкой на лице, в окружении молодых, возбужденных танцем и видом крови женщин; месяцем позже Дзержиньский с еще бледным лицом

иперебинтованным горлом под руку с Марыльским в баре отеля «Европейский». На балу в английском посольстве княгиня Ольга Радзивилл со светлыми вьющимися волосами, остриженными по-мальчишески коротко, смеющаяся в объятиях молодого секретаря английского посольства Кавендиша-Бентинка, похожего на Руперта Брука, что заставляло вспомнить «молодого Аполлона» из знаменитой эпиграммы Миссис Корнфорд «magnificently unprepared for the long littleness of life»6;

иИзабелла Радзивилл, высокая, худая и смуглая, с длинными черными шелковистыми волосами и с полными ночи глазами, стоящая в оконной нише с молодым английским генералом, одноглазым, как Нельсон, с изуродованной, как у Нельсона, рукой, он говорил с ней негромким голосом и увлекающе смеялся чувственным ласкающим смехом. О, то было, конечно же, видение, любезный сердцу призрак далекой варшавской ночи — английский генерал Картон де Виарт, одноглазый и с увечной рукой, летом 1940-го он командовал британскими войсками, высадившимися в Норвегии. Я тоже, конечно же, был призраком, неверным призраком далекого и, наверное, счастливого времени, ушедшего и все-таки, пожалуй, счастливого.)

Я тоже был неспокойной и грустной тенью у того окна, в том пейзаже моих юных лет. В глубинах моей памяти оживали милые сердцу образы того далекого и чистого времени, оживали и ласково улыбались. Я закрыл глаза, вглядываясь в бледные образы, слушая дорогие мне голоса, слегка увядшие со временем, как вдруг божественная музыка коснулась моего уха. Это были первые ноты прелюдии Шопена. В соседней комнате (было видно сквозь приоткрытую дверь) Франк сидел за фортепиано

5Играйте же, ничего не случилось (фр.).

6Великолепно неподготовленного к продолжительному ничтожеству жизни (англ.).

142

мадам Бек, склонив голову на грудь. Бледный потный лоб. Выражение глубокого страдания на гордом лице. Он тяжело дышал, покусывая нижнюю губу. Закрытые глаза, дрожащие веки. Он болен, подумал я. Мне сразу не понравилась эта мысль.

Все молча слушали затаив дыхание. Звуки прелюдии, такие чистые, такие легкие, летели в теплом воздухе, как пропагандистские листовки, сброшенные с самолета. На каждой ноте большие алые буквы кричали: «Да здравствует Польша!» Я смотрел сквозь оконное стекло на медленно опускающиеся на пустынную под луной Саксонскую площадь снежинки, на каждой большими алыми буквами было написано: «Да здравствует Польша!» Эти слова из таких же алых букв я читал больше двадцати лет назад на нотах Шопена, на чистых и легких нотах, вылетавших из-под хрупких и белых, бесценных рук Председателя польского Совета министров Игнация Падеревского, сидевшего за фортепиано в большом Красном зале Варшавского королевского дворца. То были дни возрождения Польши: польская шляхта и дипломатический корпус часто собирались по вечерам в королевском дворце вокруг фортепиано Председателя Совета. Милый образ Шопена витал среди нас, дрожь пробегала по обнаженным плечам и рукам молодых женщин. Бессмертный ангельский голос Шопена, как далекий голос весенней грозы, покрывал страшный призыв к мятежам и убийствам. Чистые легкие ноты летели над мертвенно-блед- ными одичавшими толпами, как листовки с самолета, пока последние аккорды не смолкали, и Падеревский медленно поднимал спадавшие на клавиатуру пышные светлые волосы и поворачивал к нам влажное от слез лицо.

А теперь во дворце Брюль, в нескольких шагах от развалин королевского дворца, в нагретом, дымном воздухе немецкого бюргерского интерьера чистые, зовущие к радости ноты Шопена отправлялись в полет из-под белых нежных рук Франка, из-под немецких рук генерал-губернатора Польши; чувство стыда и неприятия жгло мне лоб.

—  Ах, он играет, как ангел! — пробормотала фрау Бригитта Франк.

В этот миг музыка смолкла, и на пороге появился Франк. Фрау Бригитта порывисто встала, отбросила клубок, подошла и поцеловала его пальцы. Протягивая руки для полного религиозного экстаза и почтительности поцелуя, генерал-губернатор придал лицу суровое выражение религиозной отрешенности, как если бы сходил в тот момент по ступеням алтаря после

143

отправления мистического жертвоприношения; так, можно было ожидать, что фрау Бригитта преклонит в обожании колени. Но фрау Бригитта схватила руки Франка, подняла их и, повернувшись к нам, произнесла с триумфом:

—  Смотрите, вот руки ангела!

Я посмотрел на руки Франка, они были маленькие, хрупкие и очень белые. Приятно удивляло то, что на них не было ни одного кровавого пятна. Несколько дней я не встречал ни генерал-губернатора Франка, ни губернатора Варшавы Фишера: вместе с неожиданно приехавшим из Берлина Гиммлером они были заняты анализом неустойчивости положения, складывавшегося в Польше вследствие поражений, которые немцы терпели в России (были первые числа февраля 1942-го). Личные отношения Гиммлера и Франка были заметно прохладными: Гиммлер презирал «театральность» и «интеллектуальную изысканность» Франка, последний обвинял Гиммлера в «мистической жестокости». Шли разговоры о больших переменах в высших нацистских кругах в Польше, казалось, положение Франка неустойчиво. Но когда Гиммлер оставил Варшаву

иуехал в Берлин, стало ясно, что Франк выиграл партию: большие перемены ограничились заменой губернатора Кракова Вехтера близким родственником Гиммлера, штадтгауптманом Ченстохова, и переводом Вехтера на пост губернатора Львова.

Тем временем Вехтер вернулся в Краков вместе с Гасснером и бароном Фользеггером. Фрау Вехтер решила составить компанию фрау Бригитте Франк на несколько дней, на которые генерал-губернатор еще должен был задержаться в Варшаве. Я же в ожидании отправки на Смоленский фронт воспользовался присутствием Гиммлера (гестапо в те дни отвлеклось от обыденной работы, обеспокоенное серьезной ответственностью по охране священной особы Гиммлера) для незаметной доставки писем, посылок с провизией и денег, которые польские беженцы в Италии просили передать своим родным и друзьям в Варшаве. Передача полякам тайной корреспонденции, даже одного письма из-за границы, каралась смертью. Посему мне пришлось принять все меры предосторожности во избежание слежки гестапо, чтобы не подвергнуть опасности других

исебя самого. Благодаря крайней осторожности и неоценимой помощи одного немецкого офицера (молодого человека высокой культуры и бла-

144

городной души, с которым я познакомился во Флоренции несколькими годами раньше и с которым меня связывали узы сердечной дружбы), мне удалось выполнить эту деликатную, добровольно взятую на себя задачу. Игра была небезопасной, я взялся за нее со спортивным азартом и с абсолютной честностью (я всегда и при любых обстоятельствах уважал правила крикета, даже в отношении немцев) из человеческой солидарности и христианского сострадания, а также из желания посмеяться над Гиммлером и Франком и над их полицейским аппаратом. Я с увлечением отдался игре и выиграл, хотя если бы проиграл, то заплатил бы сполна. А выиграл я только потому, что немцы, которые всегда пренебрегали своими противниками, даже не могли представить, что я буду следовать правилам игры в крикет.

Я вновь встретился с Франком два дня спустя после отъезда Гиммлера, за завтраком, который он давал в честь боксера Макса Шмелинга в своей официальной резиденции во дворце Бельведер, бывшем резиденцией маршала Пилсудского до самой его смерти. В то утро я шел по аллее прекрасного парка XVII столетия (разбитого с несколько печальным изяществом и осенней отрешенностью одним из последних учеников Ленотра), аллея вела к парадному подъезду Бельведера, и мне казалось, что немецкие флаги, немецкие часовые, их шаги, голоса и жесты придавали некую холодность, жесткость и мертвенность старым благородным деревьям парка, музыкальной ладности созданной для праздничных утех Станислава Августа архитектуры и тишине закованных льдом фонтанов и прудов.

Больше двадцати лет назад, в те времена, когда я еще прохаживался под липами аллеи Уяздовской или Лазенок и видел белеющие среди листвы стены Бельведера, я чувствовал, будто мраморные ступени, статуи Аполлона и Дианы, белая лепнина фасада сделаны из материала тонкого и живого, почти из розовых телес. Теперь же при входе в Бельведер все казалось холодным, жестким и мертвым. Проходя через большие, полные яркого холодного света залы, одно время отданные скрипкам и клавесинам Люлли и Рамо и чистой небесной меланхолии Шопена, я услыхал вдалеке немецкие голоса и смех, в неуверенности остановился на пороге и заколебался, а стоит ли входить, когда голос Франка позвал меня, и он сам подошел с распростертыми объятиями и с горделивой сердечностью, которая всегда удивляла и глубоко беспокоила меня.

145

—  Я пошлю его в нокаут в первом же раунде, рефери будете вы, Шмелинг, — сказал Франк, сжимая в руке охотничий нож.

В тот день за столом генерал-губернатора Польши во дворце Бельведер

вВаршаве почетным гостем был не я, это место занимал знаменитый боксер Макс Шмелинг. Я был доволен его присутствием, оно отвлекало от меня внимание сотрапезников и давало мне возможность посвятить себя сладким воспоминаниям, видениям того далекого первого января 1920-го, когда я впервые вошел в этот зал для участия в ритуале представления дипломатического корпуса главе государства маршалу Пилсудскому. Старый маршал неподвижно стоял посреди зала, опершись рукой об эфес древней, сильно изогнутой на восточный манер сабли

вкожаных ножнах с серебряными накладками; у маршала было бледное лицо с большими, светлыми, похожими на шрамы венами, пышные, как

укнязя Собеского, усы, широкий лоб с жесткими короткими волосами, подстриженными под каре. Прошло больше двадцати лет, а маршал Пилсудский еще стоял у меня перед глазами приблизительно на том месте, где теперь находился стол с дымящейся, едва снятой с вертела косулей, в чью аппетитную спину улыбающийся Франк намеревался вонзить широкое лезвие своего охотничьего ножа.

Макс Шмелинг сидел справа от фрау Бригитты Франк; внутренне собранный, он, слегка наклонив голову, по одному разглядывал сидящих взглядом робким и твердым одновременно. Роста он был чуть выше среднего, этот хорошего телосложения человек с округлыми плечами и почти элегантными манерами. Не скажешь, что под этим добротным костюмом из серой фланели, сшитым, вероятно, в Нью-Йорке или Вене, таится взрывная сила.

Голос его звучал серьезно и гармонично, он говорил медленно и улыбался, не знаю, от робости или из-за бессознательной уверенности в себе, свойственной атлетам. Взгляд его темных глаз был ясным и глубоким. Серьезное, располагающее лицо. Он сидел, слегка наклонясь вперед, опершись руками о край стола, и смотрел прямо перед собой, как бы уйдя в защиту на ринге. Он внимательно, чуть настороженно слушал беседу и изредка переводил взгляд на Франка и улыбался краем рта почтительно и иронично.

Франк разыгрывал перед ним новую для меня партию — партию интеллектуала, волею случая соревнующегося с атлетом: он распушил свои са-

146

мые красивые перья и, делая вид, что почтительно склоняет чело перед образом Геркулеса, расхваливал его могучий торс, мощные бицепсы и убедительные твердые кулаки; на самом же деле он курил фимиам перед алтарем Минервы: преувеличенной любезностью манер и россыпью похвал, воздаваемых атлетическим доблестям, фразами, отпускаемыми с высоты своего положения, он утверждал неоспоримое превосходство интеллекта и культуры над грубой силой. Совсем не казавшийся обиженным или скучающим, Макс Шмелинг тем не менее не скрывал несколько веселого удивления и в то же время наивного недоверия, как если бы оказался перед неизвестным для него человеческим типом; его недоверие выражалось в сосредоточенном взгляде, ироничной улыбке, в осторожности ответов на вопросы Франка и в неуступчивой настойчивости, с которой он, прославленный атлет, пытался приуменьшить героическую славу своего имени.

Франк расспрашивал его об острове Крит, о тяжелом ранении, полученном в опасном и героическом предприятии, в котором Макс Шмелинг участвовал в качестве парашютиста. Обращаясь ко мне, он добавил, что, когда Макса несли на носилках мимо пленных англичан, те махали руками и кричали:

—  Привет, Макс!

—  Меня несли на носилках, да, но ранен я не был, — сказал Шмелинг с улыбкой. — Слух о том, что я тяжело ранен в колено, распустил Геббельс с целью пропаганды. Говорили даже, что я умер. На самом деле все намного проще: у меня был желудочный спазм…Колика, если уж говорить по правде.

—  В этом факте нет ничего унизительного даже для героического солдата, — возразил Франк.

—  А я никогда и не думал, что в колике есть что-то унизительное, — сказал Шмелинг, иронично улыбаясь. — Колика случилась, потому что я выпил ледяной воды, а не потому, что испугался. Но когда произносишь это слово, говоря о солдате, все сразу думают о страхе.

—  При разговоре о вас никому и в голову не придет мысль о страхе, — сказал Франк и, посмотрев на меня, добавил: — На Крите Шмелинг вел себя как герой. Он не любит, когда о нем так говорят, но он — истинный герой. —  Я не герой, — улыбнулся Шмелинг, но было ясно, что этот разговор ему порядком наскучил. — Я не успел даже вступить в дело, выпрыгнул

147

из самолета в пятидесяти метрах от земли и остался лежать в кустах со страшными резями в животе. Когда я прочел, что меня ранило в сражении, я сразу опроверг это в интервью с одним нейтральным журналистом: сказал, что меня просто мучили спазмы желудка. Геббельс не простил мне этого опровержения. Он даже пообещал отдать меня под трибунал за пораженчество. Если Германия проиграет войну, Геббельс меня расстреляет.

—  Германия не проиграет войну, — сурово сказал Франк.

—  Natürlich, — сказал Шмелинг, — немецкая Kultur не страдает от колик. Все сдержанно рассмеялись, хотя Франк воздержался от означающей прощение улыбки.

—  Немецкая Kultur и в этой войне принесла в жертву родине лучших своих сыновей, — строгим тоном изрек генерал-губернатор.

—  Война — самый благородный вид спорта, — сказал Шмелинг. Я спросил, приехал ли он в Варшаву на поединок.

—  Я приехал организовать и провести серию встреч между чемпионами вермахта и СС. Это будет первое спортивное мероприятие в Польше. —  Если брать вермахт и СС, то мои симпатии на стороне вермахта, — сказал я и добавил, что речь шла о событии почти политическом.

—  Почти, — согласился Шмелинг и улыбнулся.

Франк понял намек, и выражение глубокого удовлетворения разлилось на его лице. Он сам был недавним победителем матча с главой СС

ине мог удержаться от соблазна пролить свет на причины разногласий

сГиммлером.

—  Я не сторонник тотального насилия, — сказал он, — и, конечно, не Гиммлеру учить меня, что справедливость и порядок в Польше нельзя поддерживать иначе, кроме как методическим насилием.

—  У Гиммлера напрочь отсутствует sense of humour, — заметил я.

—  Германия — единственная в мире страна, — сказал Франк, — в которой чувство юмора не обязательно для государственных мужей. Но Польша — другое дело.

—  Польский народ, — сказал я, — должен быть вам благодарен за ваше чувство юмора.

—  Он, без сомнения, был бы мне благодарен, — сказал Франк, — если бы Гиммлер не поддерживал насилием мою политику порядка и справедливости.

148

И принялся рассказывать о ходивших по Варшаве слухах о ста пятидесяти польских интеллектуалах, которых Гиммлер перед своим отъездом из Польши приказал расстрелять, не поставив в известность Франка и вопреки его возражениям. Ясно, Франка заботило снять с себя ответственность за эту бойню. Он рассказал, что о произошедшем расстреле ему сообщил сам Гиммлер в момент своей посадки на самолет перед отлетом в Берлин.

—  Естественно, я весьма решительно протестовал, но дело было сделано. —  Гиммлер, — сказал я, — посмеялся над вашим протестом. Да и вы весело смеялись, прощаясь с Гиммлером в аэропорту. Новость привела вас в хорошее расположение духа.

Франк смотрел на меня полным удивления и беспокойства взглядом. —  Откуда вы знаете? — спросил он. — Действительно, я смеялся тоже. —  Об этом знает вся Варшава, — сказал я. — Все говорят об этом.

—  Ach so! — воскликнул Франк и закатил глаза.

Я тоже засмеялся, тоже закатил глаза и не смог сдержать возгласа удивления и ужаса. Роспись потолка, где раньше была фреска «Триумф Венеры», работа итальянского живописца XVII века славной венецианской школы, превратилась в беседочные глицинии фиолетового колера, выполненные с реализмом и точностью цветочного стиля, унаследованного от модерна 1900-х годов декоративными школами Вены и Мюнхена и нашедшего свое высшее проявление в официальном стиле drittes Reich. Беседка из глициний, страшно сказать, выглядела настоящей. Тонкие стебли змеями ползли вверх по стенам зала, наклоняясь и сплетая над нашими головами свои длинные, изогнутые руки, свои искривленные ветви, с которых свисали листья и соцветия с порхающими крошечными пташками, жирными разноцветными бабочками и огромными волосатыми мухами — все на фоне голубого неба, умытого и гладкого, как небо на куполе Фортуни1. Взгляд медленно скользил по стволам глициний вниз, дальше с ветки на ветку по стенам вплоть до стоящей в строгой симметрии богатой мебели. Это была темная массивная голландская мебель, над которой висели тяжеловесные голубые дельфтские блюда с пейзажами и морскими видами и трофеи голландской Ост-Индской компании в виде майолики алого цвета, расписанной изображениями пагод и водной

1 Имеется в виду «панорамный купол Фортуни» — система смены декораций в театре, изобретенная Мариано Фортуни-и-Мадрасо (1861–1949).

149

живности. Над высоким помпезным буфетом в стиле «старая Бавария» висели несколько натюрмортов фламандской школы, изображающие огромные серебряные вазы, полные рыбы и фруктов, накрытые столы с обилием разнообразнейшей дичи, которую осмотрительно и жадно обнюхивали сеттеры,­ пойнтеры и легавые. Занавеси на окнах были из светлого искусственного шелка с цветами и птицами во вкусе саксонской провинции. Наши со Шмелингом взгляды встретились, он улыбнулся; меня удивило, что твердолобый боксер с отнюдь не широким лбом, эта любезная зверюга почувствовала гротеск и фальшь глициниевой беседки, мебели, картин и занавесей в этом зале, где ничего не осталось от того, что одно время было гордостью Бельведера: лепнины, итальянских фресок, французской мебели, огромных, венецианской работы люстр; только размещение окон и дверей, соотношения между пустыми и заполненными пространствами свидетельствовали еще о старой гармонии и первозданном изяществе XVIII века.

Фрау Бригитта Франк уже некоторое время следила за моим беспорядочно блуждающим взглядом, отмечая, где он ошеломленно замедлялся, и, без сомнения, считая, что меня удивило и восхитило такое обилие шедевров искусства. Она повернулась ко мне и с гордой улыбкой сказала, что сама руководила работами немецких декораторов (правда, она назвала их не декораторами, а художниками), которым древний Бельведер обязан своим необыкновенным преображением. Беседка из глициний, которой она особенно гордилась, выполнена выдающейся художницей из Берлина, но фрау Бригитта Франк дала нам понять, что замысел принадлежит ей самой. Поначалу из политических соображений она хотела прибегнуть к кисти какого-нибудь польского живописца, но потом оставила эту мысль.

—  Нужно согласиться, — пояснила она, — что поляки не обладают религиозным ощущением искусства, это привилегия немцев.

Намек на «религиозное ощущение искусства» дал Франку возможность длинно заговорить о польском искусстве, о религиозном чувстве польского народа и о том, что он назвал «идолопоклонством поляков».

—  Может, они идолопоклонники, — сказал Шмелинг, — но я заметил, что у поляков из народа наивная и детская манера восприятия Бога.

И рассказал, что накануне вечером, наблюдая тренировку боксеров вермахта, один польский старичок, протирая тряпкой настил ринга, сказал:

150

«Если бы Господь наш Иисус Христос имел такие кулаки, как у вас, он не умер бы на кресте».

Франк рассмеялся и заметил, что, если бы Христос имел пару кулаков Шмелинга, пару настоящих немецких кулаков, дела в этом мире пошли бы намного лучше.

—  Определенно, — сказал я, — Христос с парой настоящих немецких кулаков не очень отличался бы от Гиммлера.

—  Ach! Wunderbar! — воскликнул Франк, и все рассмеялись вместе с ним. Когда веселье утихло, он продолжил: — Оставим в стороне кулаки: если бы Иисус был немцем, мир управлялся бы с честью.

—  Я предпочел бы, — вставил я, — чтобы мир управлялся с состраданием. Франк от души рассмеялся:

—  Да это у вас прямо идея фикс! Не хотите ли заставить нас поверить, что и Христос был женщиной?

—  Les femmes en seraient très flattées1, — сказала фрау Вехтер с милой улыбкой.

—  Поляки, — сказал губернатор Фишер, — убеждены, что Христос всегда, и в вопросах политики тоже, стоит на их стороне и предпочитает их любому другому народу, вплоть до немцев. Их религиозность и патриотизм замешены большей частью на этой инфантильной идее.

—  На его счастье, — сказал Франк с сальным смехом, — у Христа слишком хороший вкус, чтоб заниматься polnische Wirtschaft2. Это принесло бы ему кучу неприятностей.

—  N’avez-vous pas honte de blasphémer ainsi?3 — пожурила фрау Вехтер с мягким венским акцентом, погрозив Франку пальчиком.

—  Я больше не буду, обещаю, — ответил Франк с видом пойманного с поличным мальчишки и, смеясь, добавил: — А вот если бы Христос действительно имел пару таких кулаков, как у Шмелинга, я был бы осторожнее в разговорах о Нем.

—  Si Jésus-Christ était un boxeur il vous aurait déjà mis knock-out4, — сказала фрау Вехтер.

1Женщины были бы очень польщены (фр.).

2Польским хозяйством (нем.).

3Вам не стыдно так богохульствовать? (фр.).

4Если бы Иисус Христос был боксером, он уже отправил бы вас в нокаут (фр.).