Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

31

цвета papier gros bleu, оберточной синей бумаги, таким я видел его из окон моего парижского дома на плас Дофин, простертым над крышами левого берега Сены, над шпилем Сент-Шапель, над мостами через Сену, над Лувром; и приглушенные оранжевый, ярко-розовый и голубовато-серый цвета облаков в нежном созвучии с чернеющими шиферными крышами заставили сладко сжаться мое сердце. Я подумал в тот миг, что, наверное, и принц Евгений был тоже персонажем «У Германтов», qui sait, peut-être un de ces personnages qu’évoque le nom d’Elstir6. Я снова собрался задать ему все тот же вопрос, жегший мне губы уже несколько минут, уже открыл было рот, чтобы дрожащим голосом попросить рассказать о ней, о мадам де Германт, когда принц вдруг замкнулся и после долгого молчания под завесой прикрытых век, во время которого он, казалось, собирал все образы своей парижской молодости как бы под свою защиту, вдруг спросил, не приезжал ли я в Париж во время вой­ны.

Я не хотел отвечать, испытывая болезненный стыд, не хотел говорить

оПариже, городе моей молодости, я посмотрел ему в лицо и, медленно покачав головой, сказал:

—  Нет, за всю войну я не был в Париже ни разу, и, пока идет война, я не хочу возвращаться в Париж.

На образы Парижа времен давнопрошедших, времен мадам де Германт

ипринца Евгения, постепенно накладывались другие, до боли дорогие мне образы этого города, более молодого, беспокойного и, быть может, более трогательного. Как лица прохожих, возникающие из тумана за окном кафе, я вижу заглядывающие в мою память лица Альбертины, Одетты, Робера де Сен-Лу, тени девушек, стоящих за спиной Свана и мадам де Шарлю, лица отмеченных печатью алкоголя, бессонницы и чувственности персонажей Аполлинера, Матисса, Пикассо и Хемингуэя, голубые

исерые призраки Поля Элюара.

—  Я видел немецких солдат во всех городах Европы, но не хочу их видеть в Париже, — сказал я.

Принц Евгений опустил голову и отстраненно сказал: —  Paris, helas!7

Он вдруг вскинул голову, медленно пересек комнату и приблизился к портрету баронессы Селсинг. Молодая женщина с балкона смотрит

6Кто знает, может быть, одним из тех, кто воплощен под именем Эльстир (фр.).

7Париж, увы! (фр.)

32

на влажный от осеннего дождя тротуар, на лошадь, запряженную в фиакр, и на тянущих омнибус лошадей, покачивающих мордами под опаленной первым осенним пламенем листвой. Принц протянул руку к лицу на портрете, провел длинными белыми пальцами по фасадам домов, небу над крышами и листвой, погладил сам воздух Парижа, немного привядшие цвета — розовый, серый, зеленый, темно-синий — и свет Парижа, прозрачный и чистый. Потом повернулся и, улыбаясь, посмотрел на меня. Я встретил полный горечи влажный взгляд, слеза медленно катилась по лицу. Нетерпеливым жестом принц смахнул ее и с мягкой улыбкой сказал:

— N’en dites rien à Axel Munthe, je vous en prie. C’est un vieux malin. Il raconterait à tout le monde qu’il m’a vu pleurer1.

II

Лошадиная родина

После призрачной прозрачности бесконечного летнего дня без рассветов и закатов свет стал терять свою свежесть, лицо нового дня стало покрываться морщинами, а вечер — темнеть легкими, еще прозрачными тенями. Деревья, камни и облака медленно таяли в мягком осеннем пейзаже кисти Элиаса Мартина, возбужденные предчувствием долгожданной ночи. Послышалось ржание лошадей из «Тиволи».

—  Это голос мертвой кобылы из Александровки, голос мертвой кобылы с Украины, — сказал я принцу Евгению.

Опускался вечер, ружейная пальба партизан дырявила красное знамя заката, колыхавшееся на горизонте от пыльного ветра. Я был в нескольких милях от Немировского, что под Балтой на Украине. Стояло лето 1941-го. Я хотел добраться до Немировского, чтобы спокойно в нем заночевать, но опустилась черная ночь, и мне пришлось остановиться в каком-то заброшенном селе в одной из долин, пересекающих с севера на юг бесконечную равнину между Днепром и Днестром.

1 Не говорите ничего Акселю Мунте, прошу вас. Он хитрый старик, расскажет всем, что видел меня плачущим (фр.).

33

Село называлось Александровка. В России все села похожи друг на друга даже названиями, в районе Балты много Александровок: одна — на запад от Гедеримова, по дороге на Одессу, где проходит электричка, вторая — милях в девяти на север от того же Гедеримова. А та Александровка, в которой меня застала ночь, стоит недалеко от Немировского на берегу речки Кодыма.

Я поставил мой старый «Форд» на обочине против какого-то дома, окруженного огородами и огороженного штакетником. Возле деревянной калитки под забором лежала мертвая лошадь. Великолепная кобыла темно-гнедой масти с длинной белой гривой. Она лежала на боку, задние ноги утопли в луже. Я толкнул калитку, пересек палисадник, открыл скрипучую дверь покинутого дома: в комнатах на полу валялись газеты, бумаги, солома и тряпки. Ящики комода были открыты, шкафы распахнуты, кровать смята. Не крестьянский, а скорее еврейский дом. Матрас на выбранной для ночлега кровати вспорот, но стекла в окнах целы. Было жарко до липкости. Скоро гроза, подумал я, закрывая окно.

Вогороде в неверном свете опустившейся ночи в ореоле золоченых ресниц сверкали черными глазищами подсолнечники. Они пялились на меня, покачивая головами на влажном от далекого дождя ветру. По улице шли румынские кавалеристы, они вели на поводу крепких белогривых лошадей с раздутыми после водопоя животами. В густом липком воздухе, предвестнике надвигающейся бури, песочного цвета мундиры виднелись во мраке желтоватыми пятнами, похожими на огромных, попавших в паутину насекомых. Гнедые лошади брели за румынами, поднимая пыль.

Ввещмешке у меня оставалось немного хлеба и сыра, и я принялся за еду, расхаживая по комнате из угла в угол. Снял сапоги и стал вышагивать босиком по глинобитному полу, по которому бежали колонны крупных черных муравьев. Я чувствовал, как муравьи взбираются по ногам, лезут между пальцами, исследуют голени. Устал я смертельно, жевать не мог: это был непосильный труд для моих челюстей. Наконец я повалился на кровать, закрыл глаза, но заснуть не удавалось. Будоража ночь, то вдали, то вблизи слышалась пальба: стреляли партизаны в полях зерновых и подсолнечника, простершихся по бесконечной равнине от Киева до Одессы. В густеющей темноте ночи запах лошадиной падали все явственнее примешивался к запаху трав и подсолнечника. Я лежал на постели с закрытыми глазами, бессонное тело ломила усталость.

34

Вдруг запах падали вошел в мою комнату и остановился на пороге. Я почувствовал на себе его взгляд. «Мертвая лошадь», — подумал я в полусне. Воздух был тяжелый, как шерстяное одеяло, буря расплющивала соломенные крыши домов, давила изо всех сил на поля зерновых, на деревья

идорожную пыль. Журчание воды в реке как звук босых ног по траве. Ночь черная, густая и липкая, как черный мед. «Это мертвая лошадь», — подумал я.

С полей доносился скрип подвод, есть такие четырехколесные телеги у румын и украинцев, которые худые, лохматые лошади тянут груженными армейским имуществом, боеприпасами и амуницией по бесконечным дорогам Украины. С полей доносился скрип телег. Мне подумалось, что на порог моей комнаты притащилась мертвая кобылица и теперь смотрела на меня. Не знаю и не могу объяснить, как мне пригрезилось, что мертвая лошадь пришла ко мне. Смертельная усталость, обволакивающий сон, путаница мыслей в голове — было ощущение, что темень, жара

исмрад падали заполнили комнату черной, липкой жижей, в которую

япостепенно погружался с затухающими конвульсиями. Мельком подумалось: кобыла еще не мертвая, может, только ранена, и рана гноится, но кобыла еще жива; когда-то татары привязывали своих пленных живыми вплотную к трупам, животом к животу, лицом к лицу, чтобы плоть разложившаяся пожирала плоть живую. Запах падали стоял на пороге комнаты и смотрел на меня.

Я вдруг почувствовал, что он приближается, тихо подходит к кровати.

—  Пошел вон! Пошел! Merge! Merge! — крикнул я по-румынски, но подумал, что дохлая кобыла могла быть русской, и прокричал по-русски. Запах остановился, но через миг стал приближаться опять. Я испугался, выхватил из-под матраса пистолет и нажал кнопку фонарика.

Комната была пуста, на пороге никого. Я сполз с кровати, босиком подошел к двери, выглянул за порог. Ночь была пуста. Я вышел в огород. Подсолнухи шуршали на ветру, буря нависала над горизонтом, похожая на огромное черное легкое. Небо растягивалось, опять сжималось в ритме дыхания, сернистые вспышки наискось пересекали гигантское легкое, освещая на миг всю систему разветвленных вен и бронхов. Я толкнул калитку и вышел на улицу. Лошадиная падаль ногами лежала в луже, головой — на пыльной обочине. Круглый навыкате глаз еще блестел влагой. Белая, в сгустках крови и грязи грива торчала на загривке, как

35

султан на шлеме древних воинов. Я сел на землю, опершись спиной о забор. Черная птица отлетела медленно и бесшумно. Скоро пойдет дождь. Небо рассекали невидимые порывы ветра, облака пыли неслись по дороге

сдлинным тихим посвистом, песчинки били в лицо, в глаза, запутывались

вволосах, как муравьи. Скоро будет дождь. Я вернулся в дом и бросился на кровать. Ныли руки и ноги, я был мокрый от пота. Неожиданно я заснул.

И вот запах падали снова явился и встал на пороге. Я не совсем проснулся, и, хотя глаза мои были закрыты, я почувствовал на себе его взгляд. Это был мягкий жирный запах, смрад сладкий и липкий, очень сильный, он был гнедой масти в зеленых яблоках. Я проснулся, уже светало. В неверном свете утра белесая паутина перекинулась через комнату, предметы понемногу выходили из тени, удлиняясь, как будто их вытягивали из горлышка бутылки. Между окном и дверью у стены стоял шкаф, в нем покачивались голые плечики, ветер пошевеливал занавески на окне; на глинобитном полу сбились кучки из бумаги, окурков и тряпья, бумага шелестела на сквозняке.

Вдруг запах вошел прямо в комнату: на пороге стоял жеребенок. Худой и лохматый, он издавал зловоние разложения, запах лошадиной падали. Он внимательно смотрел на меня и пофыркивал. Подошел к кровати, вытянул шею и обнюхал меня. Вонял он ужасно. На мое движение встать он отпрянул, неловко ударился боком об шкаф и выбежал с испуганным ржанием. Я натянул сапоги и вышел на улицу. Жеребенок лежал рядом

сдохлой кобылицей и внимательно смотрел на меня.

Я окликнул проходившего мимо с ведром воды румынского солдата и попросил его забрать жеребенка и присмотреть за ним.

—  Это детеныш мертвой кобылы, — сказал солдат. —  Да, это детеныш мертвой кобылы, — сказал я.

Жеребенок внимательно смотрел на меня, потирая спину о бок матери. Солдат подошел и погладил его по загривку.

—  Нужно убрать его от матери подальше, а то сгниет и он, если останется. Будет добрый талисман твоему взводу, — сказал я.

—  Да, — сказал солдат, — бедная скотинка. Он принесет удачу моему взводу.

Он снял брючный ремень и сделал уздечку на шее жеребенка. Поначалу тот не хотел вставать, потом резво вскочил и, повернув морду к мертвой

36

матери, взбрыкивая, с тихим ржанием поплелся за солдатом к его взводу, расположившемуся в лесу. Я проводил их взглядом, открыл машину и завел мотор, но вспомнил о забытом вещмешке, вернулся, взял его, пнул ногой дверь, сел в машину и направился в Немировское.

Вбелесом свете зари странно блестела река. Мрачное небо казалось зимним. Ветер тянулся вдоль реки, облака пыли проносились низко над горизонтом, как облака дыма от пожара. В зарослях тростника водоплавающие птицы издавали хриплые крики, дикие утки поднимались на крыло, медленно отрываясь от воды мерными взмахами крыльев над камышом, подрагивающим в терпком ознобе утра. В воздухе висел тяжелый смрад гниения, запах разлагающейся материи.

Время от времени на дороге попадались длинные колонны румынских военных подвод. Солдаты вели на поводу лошадей, громко болтая и смеясь между собой, кто-то спал, растянувшись на мешках с хлебом, ящиках

спатронами, на мотыгах и лопатах. Везде воняло гнилью. По берегам, на песчаных косах, выходящих на середину реки, заросли тростника временами колыхались, как если бы там прятались от человека дикие животные. Солдаты кричали: «Крысы! Бей крыс!» — хватали с телеги или

сплеча винтовку и палили в заросли, оттуда врассыпную выскакивали, спотыкаясь, падая и подхватываясь вновь, какие-то женщины, растрепанные девчонки, мужчины в длинных черных пальто, мальчишки. Это были евреи из ближних селений.

Внебольшом болотце между рекой и дорогой лежал перевернутый советский танк. Пушка торчала из жижи, из развороченного взрывом люка выглядывала человеческая рука. Падаль танка, она воняла маслом и бензином, паленой кожей и краской, горелым железом. Странное зловоние. Необычный запах. Новый запах новой войны­. Танковая падаль тоже вызывала жалость, но непохожую на жалость к падали лошадиной. Мертвая разлагающаяся машина. Она начинала вонять, эта опрокинутая в грязь железная падаль.

Я остановился, подошел к танку, схватил танкиста за руку и попробовал тянуть. Трясина плотно держала тело, одному тащить было нелегко, хотя через некоторое время я почувствовал, что тело подается и голова медленно выплывает из грязи. Я провел рукой по лицу, ногтями снял грязь, под жижей появилась маленькая голова с пепельной кожей, черными глазами и ресницами. Татарин, татарский танкист. Я стал тянуть

37

дальше, намереваясь вытащить все тело, но скоро понял, что одному мне это не под силу, трясина сильнее. Я сел в машину и продолжил свой путь по направлению к облаку дыма, коптящему небо вдалеке, на опушке голубого леса.

Солнце тем временем поднималось над зеленым горизонтом, хриплые крики птиц становились громче и оживленнее. Солнце било молотом по чугунным плитам заливов. Дрожь пробегала по воде, и долгий звук, похожий на металлическую вибрацию, разносился над поверхностью озер — так звук скрипки дрожит на руке, сжимающей смычок. По обеим сторонам дороги в пшеничных полях валялись опрокинутые машины, перевернутые, искореженные взрывами грузовики. И ни одного человека, ни живого, ни мертвого, ни одной павшей лошади. На мили вокруг — одно мертвое железо. Трупы машин, сотни и сотни остовов жалкой железной падали. Вонь смердящего железа поднималась с полей и озер. Из болотной трясины торчали останки самолета с ясно различимым немецким крестом. Это был «Мессершмитт». Смрад гниющего железа был сильнее запахов человечьих, лошадиных (запахов древней войны);­ даже запахи поля, пшеницы и сладких подсолнухов пропадали в едкой вони горелого железа, разлагающегося металла, мертвых машин. Тучи пыли, поднятые ветром с полей, несли в себе не запахи нивы, а запах железных опилок; с приближением к Немировскому запах становился сильнее, похоже, и трава впитала в себя этот пьянящий запах бензина и железа, который, казалось, окончательно подавил все запахи человека, животного, растений и земли.

В нескольких милях от Немировского пришлось остановиться. Немецкий Feldgendarm, жандарм, с блестящей на цепи латунной бляхой, похожей на знак рыцарского ордена, приказал остановиться. Verboten. Запрещено. Дальше ехать нельзя. Nein, nein, nein. Я свернул на поперечную дорогу, скорее колею, хотелось подъехать поближе к Немировскому, посмотреть на мешок, устроенный русским, немцы сжимали его со всех сторон. Все поля, балки, фермы и села были заполнены немецкими войсками. Везде verboten, везде zurück1. Уже под вечер я решил повернуть назад. Бесполезно терять время в бесплодных попытках проехать через посты. Лучше вернуться в Балту и попытаться подняться на север к Киеву.

1 Назад (нем.).

38

Проехав приличный кусок дороги, я остановился в заброшенном селе поесть оставшегося сыра с черствым хлебом. Огонь уничтожил большую часть домов. За моей спиной на юго-западе бухали пушки. На фасаде одного дома висела вывеска с серпом и молотом. Контора. Я вошел. Огромный портрет Сталина на стене. Какой-то румын написал карандашом внизу «Аiurea!», что означает «Да пошел ты!». Сталин стоял в рост на возвышенности на фоне танков и дымящих труб, над ним летела стая самолетов. Справа от вождя красными дымами дымел огромный завод, загроможденный кранами, печами и большими шестеренчатыми колесами. Вверху большими буквами было написано: «Тяжелая промышленность СССР

кует оружие для Красной Армии». Под этой надписью тем же карандашом было написано румынское «Aiurea!». Я уселся за заваленный бумагами стол, пол тоже был завален бумагами, тряпками, книгами и пропагандистскими брошюрами. Мне думалось о мертвой лошади у дома в селе Александровка, в котором я провел ночь, о бедной, одинокой падали степной кобылицы, лежащей на обочине дороги среди множества мертвых машин, о несчастном смердящем трупе лошади, запах которого забивали запахи горелого железа, бензина, гнилого металла, новые запахи новой механизированной войны­. Я думал о солдатах из «Войны­ и мира», о российских дорогах, покрытых трупами русских и французов, думал о лошадиной падали, о запахе мертвых людей и мертвых животных, о солдатах «Войны­ и мира», оставленных живыми на обочинах дорог на растерзание хищным вороньим клювам. Думал о татарских всадниках, кавалеристах с Амура, вооруженных луком и стрелами, которых солдаты Наполеона звали les Amours, о неустрашимых и быстрых, наводящих ужас татарских всадниках, которые налетали из леса, терзая тылы противника; я подумал об этой древней, благородной расе наездников, которая рождалась и жила вместе с лошадьми, питалась лошадиным мясом и молоком, одевалась в лошадиные шкуры и под их сенью спала, умирала в седле и в седле предавалась земле — каждый в седле своей лошади.

Я думал о татарах Красной Армии, это лучшие рабочие-механики СССР,

самые прилежные в работе, лучшие ударники и стахановцы, ударный элемент «ударных бригад» советской тяжелой промышленности. Я думал о молодых татарах, которых три пятилетки превратили из наездников в рабочих-механиков, из пастухов — в ударников металлургических заводов Сталинграда, Харькова, Магнитогорска. «Aiurea!», что

39

значит «Да пошел ты!», было написано карандашом по-румынски под портретом Сталина.

Конечно, это какой-то румынский крестьянин написал «Aiurea!», какойто убогий румынский селянин, никогда не видавший машины, никогда не бравший в руки гаечный ключ, чтобы отвинтить гайку или снять мотор. Бедный румынский крестьянин, которого маршал Антонеску, «красный пес», как его звали его же офицеры, бросил силком в эту вой­ ну крестьян против армии рабочих-механиков СССР.

Я подошел к портрету Сталина и стал обрывать край плаката, где было написано «Aiurea!», когда услышал звук шагов во дворе. Я выглянул в дверь, на улице были румынские солдаты, они спросили, сколько времени.

—  Шесть, — ответил я.

—  Mulzumesco, — сказали они, что значит «спасибо», и пригласили попить с ними чаю.

—  Mulzumesco, — сказал я и направился с ними через село.

Через минуту мы пришли в полуразрушенный дом, где еще пять или шесть солдат тепло приветили меня, предложили присесть, дали миску куриной чорбы и чашку чая.

—  Mulzumesco, — сказал я.

Завязался разговор, и я узнал, что их часть — связная, главная находится в десяти милях отсюда. В селе не осталось ни одной живой души: до румын здесь прошли немцы.

—  Перед нами здесь прошли немцы, — как бы в извинение повторил солдат, прихлебывая суп и посмеиваясь.

—  Aiurea! — сказал я.

—  Это правда, — сказал солдат с капральскими нашивками, — перед нами здесь прошли немцы.

—  Aiurea! — сказал я.

—  Dòmnule capitan1, — сказал капрал, — если не верите мне, спросите пленного. Мы не сжигаем деревень, не делаем зла крестьянам. У нас зуб только на евреев. Это правда. Эй, послушай! — крикнул он, обернувшись в темный угол. — Разве неправда, что перед нами здесь прошли немцы? Я тоже обернулся в темный угол. Опершись спиной о стену, там сидел человек. Он был в форме цвета хаки, в пожелтевшей пилотке на бритой

1 Господин капитан (рум.).

40

голове и с босыми ногами. Татарин. Маленькая худая голова, блестящая пепельного цвета кожа, туго натянутая на скулах, черные упрямые глаза, помутневшие от голода и усталости. Эти глаза твердо и бесстрастно смотрели на меня. Татарин не ответил на вопрос капрала и продолжал пристально смотреть на меня снизу вверх.

—  Где вы его взяли? — спросил я.

—  Он был в танке на площади. Мотор заглох, танк подбили, а этот продолжал отстреливаться. Немцы спешили, они ушли и оставили его нам. Их было двое. Стреляли до последнего. Одного мы убили. Этот не хотел сдаваться, остался без патронов, пришлось ломами вскрывать люк, он сидел там тихо, как мышь. Второй, пулеметчик, был мертвый. Этот — водитель. Теперь надо везти его в румынский штаб в Балту. Но здесь никто не проезжает, все грузовики едут по главной дороге, а здесь никто не появляется уже дня три.

—  А зачем сняли с него сапоги? Солдаты нахально засмеялись.

—  Добрые чеботы, — сказал капрал, — взгляните, dòmnule capitan, какие ладные чеботы у этих свиней русских.

Он встал, порылся в мешке и достал пару татарских сапог из мягкой кожи. —  Они одеты лучше нас, — сказал капрал, показывая свои стоптанные башмаки и рваные штаны.

—  Это значит, что их родина лучше вашей, — сказал я.

—  У этих свиней нет родины, — сказал капрал, — они — скоты.

—  Даже у скотины есть родина, — сказал я, — она лучше нашей. Много лучше родины румынской, немецкой, итальянской.

Солдаты уставились на меня, они не понимали, они смотрели на меня, пережевывая в тишине куски курятины, выловленные в супе, а капрал смущенно сказал:

—  Пара таких сапог обойдется в пару тысяч лей как минимум. Солдаты качали головами, поджав губы.

—  Э-э, да, — говорили они, — пара таких чебот стоит по крайней мере две тысячи лей, а то и больше.

И качали головами, поджав губы. Они румынские крестьяне, а румынский крестьянин не знает, что такое животина; не знает, что всякая скотина имеет свою родину; не знает, что такое машина и что каждая машина имеет свою родину; что даже сапоги имеют свою родину, намного лучшую,