Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

261

грубоватыми и робкими движениями. У него глубоко музыкальный

инежный тембр голоса. Он медленно говорил по-итальянски с легким тосканским акцентом, рассказывая мне о Флоренции, о Сиене, где провел в ссылке долгие годы. Слушая его, я думал, что именно он — террорист, убивший короля Югославии Александра I, что на этом человеке — смерть Барту. Мне подумалось, что, может, он не колеблясь и прибегал к крайним мерам в деле защиты свободы своего народа, но вид крови наверняка приводил его в ужас. Вот добрый человек, думал я, простой и великодушный. Анте Павелич смотрел на меня черными глубокими глазами и, пошевеливая чудовищными ушами, говорил мне: «Я буду править моим народом великодушно и справедливо». Для таких уст это были трогательные слова.

Однажды утром он пригласил меня поехать с ним через Хорватию по направлению к Карловацу и словенской границе. Было свежее прозрачное утро, майское утро, ночь еще не сняла свой темный покров с лесов

изарослей вдоль Савы, еще стояла зеленая майская ночь над лесами, местечками, замками, полями и туманными речными берегами. Над сверкающей линией горизонта, похожей на край разбитого стекла, еще не явилось светило. Птичий народец располагался на ветках деревьев. Вдруг солнце осветило широкую, благодатную долину, розовый парок поднялся над лесами и полями, и Анте Павелич приказал остановить машину, вышел на дорогу и, раскрыв объятия навстречу этой красоте, сказал: «Вот — моя родина».

Движение огромных волосатых рук с узловатыми пальцами было, возможно, несколько грубовато для пейзажа такой красоты. И этот высокий, геркулесовского сложения человек, стоящий у края дороги против зелени долин и туманной голубизны неба, и его большая голова с огромными ушами выделялись на фоне изысканного чувственного пейзажа так же сильно, как статуи скульптора Мештровича на фоне светлых площадей в городах на Дунае и Драве. Мы сели в машину и ехали весь день по той чудесной земле, что лежит между Загребом и Любляной, мы поднимались по диким, заросшим склонам Загребских гор, что возвышаются над Загребом. Поглавник часто останавливал машину, выходил поговорить

скрестьянами, обсудить сев, погоду и виды на урожай, обговорить состояние скотины и мир и труд, которые свободная родина предлагает хорватскому народу. Мне нравилась простота его обращения, доброта

262

его слов, его простой подход к простым людям, я с удовольствием слушал его густой и музыкальный, очень мягкий голос. Мы вернулись влажным, изрезанным фиолетовыми потоками вечером, проехав под пологом из пурпурных облаков над рассыпанными по синим лесам зелеными гладями озер. Надолго запомнился мне мягкий голос, черные глубокие глаза и чудовищные уши этого человека, словно высеченные на фоне волнующего хорватского пейзажа.

Несколько месяцев спустя в конце лета 1941 года я возвращался из России больной и измученный, после многих месяцев, проведенных в пыли

игрязи на бесконечной равнине между Днепром и Днестром. Моя форма была иcтрепанной, выцветшей от дождя и солнца, впитавшей запахи меда и крови, а это и есть запахи вой­ны на Украине. Я остановился в Бухаресте на несколько дней отдохнуть от долгой утомительной дороги через Украину, Бессарабию и Молдавию, а вечером в день моего приезда секретарь Президиума Совета министров позвонил мне в «Атене Палас»

ипредупредил, что вице-председатель Совета Михай Антонеску желает со мной говорить. Михай Антонеску сердечно принял меня в своем светлом, просторном кабинете, предложил чашку чая и принялся пофранцузски рассказывать о себе с тщеславием, напомнившим мне графа Галеаццо Чиано. На нем была сорочка с жестким воротничком и галстук серого шелка. Выглядел он как директор maison de couture1. Казалось, что на его полной круглой физиономии было нарисовано розовое женское лицо, qui lui ressemblait comme une soeur2. Я сказал, что нахожу его en beauté, красавцем. Он поблагодарил с видимым удовольствием. За разговором он смотрел на меня маленькими глазками рептилии, черными

исверкающими. Я не знаю других глаз, больше похожих на змеиные, чем глаза Михая Антонеску. На его столе в хрустальной вазе стоял букет роз.

—  J’aime beaucoup les roses, je les préfère aux lauriers3, — сказал он.

Я сказал ему, что с его политикой он рискует прожить столь же долго, сколь и розы, что живут l’espace d’un matin4.

—  L’espace d’un matin? Mais c’est une éternité!5

1Дом моды (фр.).

2Отчего он выглядел как монашка (фр.).

3Я очень люблю розы и предпочитаю их лаврам (фр.).

4Одно лишь утро (фр.).

5Одно утро? Да это же вечность! (фр.)

263

Потом, пристально глядя мне в лицо, он посоветовал мне немедленно уехать в Италию.

—  Вы были неосторожны, — сказал он мне, — ваши корреспонденции с русского фронта вызвали много критики. Вам же не восемнадцать, ваш возраст уже не позволяет вам быть l’enfant terrible. Сколько лет вы отсидели в тюрьме в Италии?

—  Пять лет, — ответил я.

—  Вам этого мало? Советую вам в будущем быть осмотрительнее. Я вас очень уважаю, в Бухаресте все прочли вашу «Технику государственного переворота», все вас любят, поэтому разрешите заметить вам, что вы не имеете права писать, что Россия выиграет войну. Вы ошибаетесь, tôt ou tard, la Russie tombera6.

—  Elle vous tombera sur le dos7, — ответил я.

Он посмотрел на меня глазами рептилии, улыбнулся, протянул мне розу и проводил до двери.

—  Bonne chance8, — сказал он.

На следующее утро я уехал из Бухареста, не имея времени даже заехать поздороваться с моей доброй парижской знакомой, княгиней Мартой Бибеску, жившей в ссылке и одиночестве в своем дворце Могошоая. В Будапешете я остановился всего на несколько часов и сразу поехал в Загреб, где решил несколько дней отдохнуть. В вечер моего приезда я сидел на террасе кафе «Эспланада» вместе с моим другом Пливеричем и его дочерью Недой. Большая терраса была заполнена сидящей публикой, издали она казалась коленопреклоненной перед железными столиками. Я наблюдал красивых томных загребских женщин, одетых с провинциальной элегантностью, в которой еще сохранилось венское изящество годов 1910–1914-х, и думал о хорватских крестьянках, совершенно голых под широкой юбкой из накрахмаленного льна, юбкой, похожей на панцирь краба или на оболочку цикады. Под оболочкой из жесткого хрустящего льна угадывалась розовая, гладкая и теплая плоть нагих форм. Оркестр «Эспланады» наигрывал старые венские вальсы, седовласые скрипачи были еще из тех, кто видел приезд эрцгерцога Фердинанда в черной, запряженной четверкой белых лошадей карете, а скрипки, на-

6Рано или поздно Россия падет (фр.).

7Она вас уложит на лопатки (фр.).

8Счастливо (фр.).

264

верное, были те самые, на которых играли на свадьбе Циты, последней императрицы Австрии, а все женщины и барышни, и Неда Пливерич тоже, были живыми копиями с выцветших портретов — все они представляли собой alte Wien, старую Вену, все были из Austria felix, счастливой Австрии, все они были современниками «Марша Радецкого». Деревья сверкали в жаркой ночи; розовое, зеленое, голубое мороженое медленно таяло в вазочках; в ритме вальса волновались веера из перьев и веера из шелка, блистающие стеклянным жемчугом и вкраплениями перламутра; тысячи томных глаз, светлых, или черных, или лунного цвета, порхали в ночи, как пташки, над террасой «Эспланады», порхали над деревьями аллей, над крышами, в небе зеленого шелка, слегка потускневшего на краю горизонта.

В один прекрасный момент к нашему столу подошел офицер, полковник граф Макьедо, бывший капитан австрийской императорской армии, теперь исправляющий должность полевого адъютанта Анте Павелича, поглавника Хорватии. Он шел между железными столами и стульями, покачивая бедрами, часто поднося руку к козырьку своего кепи и кланяясь направо и налево; томные женские взгляды порхали как птицы вокруг его высокого, старого, габсбургского образца кепи; он подходил к нашему столу, улыбаясь, но освещавшая маленький рот под короткими усами улыбка на его полном лице была старой, выцветшей и démodéе. С такой улыбкой он принимал в приемной Анте Павелича иностранных дипломатов, государственных чиновников высокого ранга и вождей усташей, он принимал их в приемной, где сидел перед пишущей машинкой, склонившись над черными клавишами, руки его были в белоснежных перчатках из glacée, лайковой кожи, такие перчатки носили одно время офицеры Императорской австрийской гвардии; поджав губы, он медленно, с внимательной важностью стучал по черным клавишам одним только пальцем правой руки, упершись левой в бок, как в фигуре кадрили. Граф Макьедо склонился перед Недой, поднес к сверкающему козырьку своего кепи затянутую в белую перчатку руку и молча с улыбкой замер в поклоне. Потом неожиданно выпрямился и, повернувшись ко мне, сообщил, что рад вновь видеть меня в Загребе, и с дружеским упреком спросил, скандируя слова, как бы напевая их в ритме венского вальса:

—  Почему вы не сообщили о своем приезде сразу по прибытии в Загреб? Приходите ко мне завтра в одиннадцать, я запишу вас на аудиенцию,

265

поглавник будет рад вас видеть. — И, наклонившись, как если бы речь шла о любовном секрете, тихо добавил: — Он будет очень рад.

На следующее утро в одиннадцать я сидел в приемной Анте Павелича. Уперев левую руку в бок, полковник Макьедо сидел, склонившись над пишущей машинкой и неторопливо стуча по черным клавишам одним только пальцем правой руки, затянутой в безупречно белую лайковую перчатку. Я не встречался с Павеличем уже несколько месяцев, а когда вошел в его кабинет, заметил, что расположение мебели изменилось. Во время моего последнего визита письменный стол стоял в глубине комнаты, в дальнем от окна углу, теперь же он располагался прямо напротив входной двери, оставляя между дверьми и столом небольшое пространство, где едва мог пройти один человек. Я вошел и почти уперся коленями в стол.

—  Это я сам придумал, — сказал Анте Павелич, пожимая мне руку и улыбаясь, — если кто войдет сюда с преступными замыслами, то наткнется на стол и, оказавшись неожиданно передо мной, потеряет контроль и выдаст себя.

Прием, совершенно обратный тому, который применяли Гитлер и Муссолини, оставлявшие между посетителем и собой обширное пустое пространство. Пока Павелич говорил, я разглядывал его. Мне показалось, он сильно изменился. Это был усталый человек со следами переутомления и забот и красными от бессонницы глазами. Но голос оставался прежним: сочным, музыкальным, очень ласковым. Голос простого, великодушного и доброго человека. Его огромные уши странным образом поблекли. Они стали прозрачными: сквозь повернутое к окну правое ухо я видел отсвечивающий розовым блеск крыш, зеленый свет деревьев, голубые небеса. Другое, повернутое к стене ухо оставалось в тени, оно казалось сделанным из белого материала, мягкого и пластичного — ухо из воска. Я наблюдал за Анте Павеличем, за его большими волосатыми руками, его крепким, упрямым низким лбом, его чудовищных размеров ушами. Чтото похожее на жалость вызывал у меня этот простой, добрый и душевный человек, щедро одаренный чувством человечности. В последние месяцы положение в стране значительно ухудшилось. Партизанские восстания вспыхнули по всей стране, от Земуна до Загреба. Глубокая искренняя печаль изрезала морщинами бледное землистое лицо поглавника. Как страдает, думал я, это великодушное сердце!

266

Вошел полковник П. и сообщил о приходе посла Италии Раффаэле Казертано.

—  Пусть войдет, — сказал Анте Павелич, — посол Италии не должен ждать в приемной.

Казертано вошел, мы долго, в простой сердечной обстановке обсуждали с ним современное положение. По ночам партизанские отряды доходили вплоть до пригородов Загреба, но верные усташи Павелича скоро должны были покончить с надоедливыми партизанами.

—  Хорватский народ, — сказал Павелич, — желает справедливого и доброго правительства. На то здесь я, чтобы утвердить добро и справедливость. Пока шел разговор, я разглядывал лозовую корзинку, стоявшую на столе поглавника. Крышка была приподнята, было видно, что корзинка полна дарами моря, похоже, устрицами, но уже без раковин, такие иногда выставляют на больших подносах в витринах магазина «Фортнум энд Мейсон» на Пикадилли. Казертано посмотрел на меня, подмигнул и сказал: —  Ты не отказался бы сейчас от хорошей тарелки супа из устриц?

—  Это далматские устрицы? — спросил я поглавника.

Анте Павелич поднял крышку и, демонстрируя нам склизкую, желатинообразную массу, сказал с улыбкой, со своей доброй усталой улыбкой: —  Это подарок от моих верных усташей, двадцать килограммов человеческих глаз.

XIV

Of their sweet deaths1

Луиза смотрела на меня широко раскрытыми глазами с выражением отвращения и боли на бледном лице.

—  J’ai honte de moi, — сказала она тихо с жалкой улыбкой. — Nous devrions tous avoir honte de nous2.

—  Pourquoi devrais-je avoir honte de moi?3 — сказала Ильзе. — Я вовсе не стыжусь. I’m feeling myself pure, innocent and virginal, as a Mother of

1А у душистых роз иной конец… — В. Шекспир, сонет LIV. Перевод с англ. С. Маршака.

2Мне тошно от самой себя. Мы все должны стыдиться себя (фр.).

3Почему это я должна стыдиться себя? (фр.)

267

God4. Война меня не касается, она ничего не может против меня. Je porte un enfant dans mon ventre, je suis sacrée. Mon Enfant! N’avez-vous jamais pensé que mon еnfant pourrait être le petit Jésus?5

—  Нам не нужен еще один маленький Христос, — сказал я, — каждый из нас может спасти мир. Каждая женщина может родить нового Христа, каждый из нас может, насвистывая, взойти на Голгофу и, напевая, дать себя пригвоздить к кресту. Сегодня не так трудно стать Христом.

—  Ça ne dépend que de nous, — сказала Ильзе, — de nous sentir pures et innocentes comme la Mère de Dieu6. Война не может меня замарать, она не может запачкать ребенка в моем чреве.

—  Ce n’est pas la guerre qui nous salit7, — сказала Луиза, — это мы, мы сами пачкаем наши мысли, каждое наше чувство. Nous sommes sales. C’est nousmêmes qui souillons nos enfants dans notre ventre8.

—  Je m’en fous de la guerre9, — сказала Ильзе. —  О Ильзе! — с упреком сказала Луиза.

—  Don’t be so Potsdam, Louise; je m’en fous de la guerre10.

—  Давайте я расскажу вам историю о детях Татьяны Колонны, — сказал я. — Это тоже христианская история, Луиза.

—  Я боюсь ваших христианских историй, — сказала Луиза.

—  Я расскажу вам о детях Татьяны Колонны. Летом 1940-го, когда Муссолини объявил войну Англии, служащие посольства Италии в Каире покинули Египет и вернулись в Италию. Секретарь королевского посольства в Каире князь Гвидо Колонна оставил жену Татьяну и двоих детей в Неаполе, в доме своей матери и последовал дальше в Рим, где провел некоторое время в ожидании нового назначения от Министерства иностранных дел. Однажды ночью Татьяну разбудила сирена воздушной тревоги. Эскадрилья английских бомбардировщиков летела низко над крышами домов. Это была первая бомбардировка Неаполя. Было много жертв и тяжелых разрушений, их, конечно же, было бы больше, если бы

4Я чувствую себя чистой, невинной и девственной, как Матерь Божья (англ.).

5Я вынашиваю в чреве ребенка, я — святая. Мой ребенок! Вам и в голову не приходит, что мой ребенок может стать маленьким Иисусом? (фр.)

6Это зависит только от нас — чувствовать себя чистыми и невинными, как Матерь Божья (фр.).

7Это не война нас марает (фр.).

8Мы сами грязны. Это мы сами пачкаем наших детей в нашем чреве (фр.).

9Меня воротит от войны­ (фр.).

10Не будь такой ханжой, Луиза, меня воротит от войны­ (фр.).

268

Неаполь не защитила кровь святого Януария, единственная противо­ воздушная оборона, на которую могли рассчитывать несчастные неаполитанцы. Оба ребенка Татьяны были так сильно напуганы, что младший заболел и пролежал несколько недель в бреду и лихорадке. Как только малыш выздоровел, Татьяна отправилась с детьми к мужу, которого тем временем определили секретарем посольства в Стокгольм. Когда Татьяна приехала в Стокгольм, был уже конец зимы и стайки воробьев предвещали скорое возвращение весны. Однажды утром, когда дети Татьяны еще спали, в их комнату через открытое окно влетел воробей. Дети проснулись и в страхе закричали: «Мама! Мама! На помощь!» Татьяна вбежала в комнату и увидела побелевших и дрожащих от страха детей, кричащих, что английский самолет ворвался к ним через окно

илетает по комнате. Бедный воробей скакал по мебели, чирикал, напуганный криками детей и приходом Татьяны, он вылетел бы в окно, но его обмануло зеркало шкафа, в которое он тыкался клювом раз за разом. Наконец воробей нашел открытое окно и улетел прочь. Малыши заболели, они лежали в кроватках, похудевшие и бледные, смотрели в небо

исо страхом ждали, что английский самолет вот-вот влетит в открытое окно. Ни врачи, ни лекарства не могли излечить их от необычного испуга. Весна почти закончилась, бледное летнее пламя уже горело в чистом небе Стокгольма, с деревьев Карлаплана доносилось воробьиное щебетание, а лежащие в постелях дети, едва заслышав птичий щебет, дрожали от страха. Однажды Татьяна принесла детям большую коробку

сигрушками: там были маленькие заводные самолеты, набитые паклей тряпичные птицы, книги с картинками, где были самолеты и птицы. Сидя в кроватях, дети стали играть тряпичными птицами и жестяными самолетами, крутили пальцем пропеллер, перелистывали книжки с картинками. Мама объяснила малышам разницу между самолетом и птицей, рассказала о жизни воробьев, о жизни черноголовок, зарянок и других птиц, о полетах знаменитых авиаторов. Каждый день она приносила

ирасставляла на мебели птичьи чучела, вешала под потолком маленькие жестяные самолеты, раскрашенные красным и голубым, вешала на стену деревянные клетки с золотистыми, беззаботно щебетавшими канарейками. Когда малыши начали поправляться, Татьяна стала выводить их поиграть под деревьями парка Скансен; сев на траву, они заводили пружины и запускали свои жестяные самолеты, те, подпрыгивая, кати-

269

лись по траве. Затем Татьяна крошила на камне хлеб, птицы слетались со всех сторон, щебетали и клевали крошки. В конце концов, одним прекрасным днем она повела детей в аэропорт Бромма показать им вблизи большие трехмоторные самолеты, каждое утро летавшие в Финляндию, в Германию и в Англию. Воробьи живо скакали в траве, чирикали себе и не боялись огромных алюминиевых птиц, которые с высоким гулом набирали на взлетном поле скорость, чтобы отправиться в полет, или спускались с высокого далекого неба, чтобы мягко приземлиться на траву. Так выздоровели двое детей Татьяны Колонны. Теперь они не боятся птиц, знают, что воробьи не бомбят города и что даже английские воробьи не делают этого.

—  How charming! Прелестно! — воскликнула Ильзе, всплеснув руками. —  Очень красивая история, — сказала Луиза, — почти сказка.

И добавила, что история детей Татьяны Колонны напомнила ей некоторые рисунки Леонардо да Винчи, где женские и детские головки нарисованы вперемешку со скелетами птиц и летательных аппаратов.

— Конечно, — сказала она, — Татьяна Колонна чиста и благородна, как женщина Леонардо.

—  О да, — сказала Ильзе, — конечно, она чиста и благородна, как женщина с рисунка Леонардо. Конечно, Татьяна похожа на птиц и детей: elle croit au ciel. Pourriez-vous imaginer un oiseau ou un enfant qui ne croit pas au ciel?1

—  Il n’y a plus de ciel en Europe2, — сказала Луиза.

—  Татьяна как бабочка, — сказал я, — она придумывает чудесные сказки, чтобы шепотом рассказывать их цветам. До того как Татьяна рассказала своим детям, что птицы не бомбят города, для них было истиной, что это птицы сбрасывают бомбы на них.

—  Les papillons aiment mourir3, — сказала Луиза.

—  Это одна женщина, будучи уже при смерти, сказала мне однажды, что les papillons aiment mourir и что существуют два вида роз: бессмертные, которые живут вечно, et celles qui aiment mourir4.

—  Даже мертвые розы — бессмертны, — сказал Ильзе.

1Она верит в небеса. Вы можете представить себе птицу или ребенка, которые не верят в небеса? (фр.)

2В Европе больше нет небес (фр.).

3Бабочки любят умирать (фр.).

4И те, что любят умирать (фр.).

270

—  Шекспир любил запах мертвых роз, — сказал я, — of their sweet deaths are sweetest odours made1. Однажды вечером меня пригласили на обед в итальянское посольство, прием был организован на вилле на берегу Ванзее. Была ясная ночь, во льду отражалась луна последних зимних дней.

И хотя сидевшие за столом молодые немецкие дамы были исключительно красивы и изысканны, все же что-то низменное было в их ясных глазах, в блеске их кожи и волос. Они смеялись ледяным отвлеченным смехом и смотрели друг другу в лицо слегка затуманенным взором. Эта манера смеяться и смотреть друг на друга придавала их красоте неприятный оттенок сообщничества и разобщенности одновременно. В вазах из Нимфенбурга и Мейсена, расставленных на мебели, и в огромном сосуде из Мурано в форме раковины, стоявшем посреди стола, в туманном свете утренней лагуны гордо несли свой расцвет прекрасные розы: белые, алые и молочно-розового цвета, цвета девичьего тела. Розы привезли из Венеции тем же утром, они стояли, еще насыщенные влажным венецианским воздухом, крики гондольеров с пустынных предрассветных каналов еще дрожали на их крупных просвечивающихся лепестках. Свет серебряных канделябров мертвенно отражался в саксонском фарфоре, как отблеск стоячей воды, мягко угасая в глубоком сиянии расставленного на столе хрусталя, в его морозном сверкании альпийского утреннего льда и в блеске плоских застекленных поверхностей, отделявших закрытую веранду, в которой мы сидели, от парка и от неподвижных вод озера Ванзее под холодной луной.

По лицам сидевших за столом пробегал слабый отблеск от розовой атласной скатерти, накрытой старинными цвета светлой слоновой кости буранскими кружевами, а может, это отсвечивали розы, скрытое дыхание которых своим мягким ароматом создавало в комнате атмосферу венецианской лоджии в тот час, когда запах ила лагун смешивается с дыханием садов. На стенах, покрытых свежим слоем лака после легкомысленного ремонта, подавившего первоначальные цвета, висели несколько полотен французской школы, напоминавшие работы Ватто: это были натюрморты, сверкающие розы на фоне темного пейзажа со статуями, темными деревьями, серебряными амфорами, зеленью и фруктами. Розы выглядели

1 А у душистых роз иной конец: их душу перельют в благоуханье… — В. Шекспир, сонет LIV. Перевод с англ. С. Маршака.