Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
хрестоматия по ИОЖ.docx
Скачиваний:
39
Добавлен:
27.02.2016
Размер:
3.03 Mб
Скачать

"Москвитянин" и Вселенная

  

Западное государство можно выразить такою дробью 10/10, а наше десятичною*.

(Погодин. 1 No "Москвитянина" sa I845)

  

   В то время, как солнечная система, ничего не предчувствуя, спокойно продолжала свои однообразные занятия, а народы Запада, увлеченные со времен Фалеса в пути нехорошие, еще менее что-либо подозревая, продолжали свои разнообразные дела, совершилось втиши событие решительное: редакция "Москвитянина" сообщила публике, что на следующий год она будет выписывать иностранные журналы, приобретать важнейшие книги, что у ней будут новые сотрудники, "которые не токмо будут участвовать, но и примут меры"... Из этого можно было бы подумать, что до реформы журналы не выписывались, книги приобретались неважные и меры брались не сотрудниками, а подписчиками... Спустя несколько времени редакция успокоила умы насчет своего направления, удостоверяя, что оно останется то же, которое приобрело ее журналу такое значительное количество почитателей... Впрочем, арифметическая сумма читателей никогда не занимала "Москвитянина"; цель его была совсем не та: он имел высшую, вселенскую цель -- он собою заложил магазин обновительных мыслей и оживительных идей для будущих поколений Европы, Азии, Америки и Австралии, он приготовил втиши якорь спасения погибающему Западу. Гибнущая Европа, нося в груди своей черные пророчества А. С. Хомякова, утопая в бесстыдстве знания, в алчном себялюбии, заставляющем европейцев жертвовать собою науке, идеям, человечеству, ищет помощи, совета... и нет его внутри ее немецкого сердца, в нем одни слова -- аутономия, социальные интересы -- и слова, как видите, все иностранные. Но придет время, кто-нибудь укажет на дальнем финском берегу лучезарный "Маяк"... Тогда народы всего земного шара побегут к "Маяку" и он им скажет: "Идите на Тверскую, в дом Попова, против дома военного генерал-губернатора: там готово для вас исцеление, там лежат девственные, непочатые запасы в конторе "Москвитянина"...И народы придут на Тверскую и увидят, что против дома военного генерал-губернатора никакой конторы нет, а что она сбоку, подпишутся на "Москвитянина", узнают много, оживут и потолстеют.

   Когда я получил новую книжку "Москвитянина" и увидел другую обертку с изящным видом Кремля, понял я, что редакция не шутя говорила о перемене... И -- как слаб человек! -- мне смерть стало жаль старого "Москвитянина". Что будет в новом, думалось мне, кто знает? Сотрудники не токмо будут участвовать, но и возьмут меры,.. А бывало, ждешь с нетерпением как-нибудь в феврале декабрьской книжки, и знаешь наперед: будет чем душу отвести; верно, будет отрывок из "путевого дневника" г. Погодина... энергические фразы, изрубленные в куски: читаешь, и кажется, будто сам едешь осенью по фашиннику. Детски милое, наивное воззрение г. Погодина на Европу казалось нам иногда странным, но не надобно забывать: он, как кажется, имел в виду дикие племена Африки и Австралии -- для них нельзя писать другим языком. Ну вот, например, шлегелевски глубокомысленные, основанные на глубоком изучении Данта, критики г. Шевырева не имели в тех странах далеко такого успеха, в них и Западу доставалось... а все не то! Бывало, королева Помара (как ее называет "Северная пчела") {Вместо Помарэ.}, как получит вселенскую книжку, только и спрашивает: "Есть ли дневник?" -- "Есть!" -- Она, моя голубушка, так и катается по полу (в Отаити это значит восторг) и посылает к Причарду за коньяком -- выпить за здоровье редакции. Оно, кажется безделица, а ведь это главная причина раздора между Причардом и капитаном Брюа*. Брюа -- моряк и думал, что еще более вселенский журнал "Маяк", а Причард наклонен к пузеизму* -- словом, симпатизирует во многом с "Москвитянином"... Впрочем, все это было в газетах, и Гизо насчет этого успокоил Пиля: Помарэ согласилась кататься по полу и от "Маяка". В сторону политику -- бог с ней! Обратимся к "Москвитянину". "Все ли прежние сотрудники останутся?-- продолжал я думать, глядя на обертку с изящным видом Кремля.-- Останется ли г. Лихонин, переводивший Шиллерова пДона-Карлоса", кажется, прямо с испанского и переводивший прекрасные стихи графини Сарры Толстой на вовсе не существующий язык*-- по крайней мере в земной юдоли? Останется ли главный сотрудник, дух праведного негодования против европейской цивилизации и индустрии? {С чувством увидели мы потом в оглавлении именно двух прежних сподвижников "Москвитянина": поэта М. Дмитриева и философа Стурдзу.} А ведь одному "Маяку" не справиться со всем этим. "Москвитянин-père" {отец (франц.).-- Ред.}, что ни говорите, журнал был хороший: если б был кто-нибудь, кто его читал не в Отаити. а на Руси, тот согласился бы с нами. Чья вина? Кто ж не велит читать?" Издатель "Маяка" математически доказал в своем несравненном отчете* за пятилетнее управление современным просвещением: во-первых, что со всяким годом у него подписчиков меньше и меньше, так что за 1844 год язык не повернулся признаться в цифре; во-вторых, что это очень стыдно читателям, а не журналу. Еще раз, жаль прежнего "Москвитянина". Господа! помните, как он вдохновенно объявил, что мы спим, а он не спит за нас (иные думали, что мы именно потому и спим, что он не спит!)? Разумеется, в этом сторожевом положении иногда говорил он что попало, чтоб разогнать дремоту,-- человек слаб есть! Теперь его черед: пожелаем ему доброй ночи; пусть он спит легким сном: его не потревожат частые воспоминания. Воздав должную честь покойному "Москвитянину-père", обратимся к новорожденному "Москвитянину-fils" {сыну (франц.).-- Ред.} (живой о живом и думает) {Мы считаем обязанностию отделить от прочих частей "Москвитянина" теологическую его часть * -- она не входит в обзор наш.}.

   Светская часть начинается стихами; тут вы встречаете имена Жуковского, М. Дмитриева, Языкова (какое-то предчувствие говорит нам, что в следующей книжке будут стихи г. Ф. Глинки и г. А. Хомякова). Рассказ г. Языкова* о капитане Сурмине трогателен и наставителен; кажется, успокоившаяся от сует муза г. Языкова решительно посвящает некогда забубённое перо свое поэзии исправительной и обличительной. Это истинная цель искусства; пора поэзии сделаться трибуналом de la poésie correctionnelle {исправительной поэзии (франц.).-- Ред.}. Мы имели случай читать еще поэтические произведения того же исправительного направления, ждем их в печати; это гром и молния; озлобленный поэт не остается в абстракциях; он указует негодующим перстом лица -- при полном издании можно приложить адресы!.. Исправлять нравы! {Об этом стихотворении говорится в V части "Былое и думы" *. <Примеч. 1862 г.>.} Что может быть выше этой цели? Разве не ее имел в виду самоотверженный Коцебу и автор "Выжигиных" и других нравственно-сатирических романов?

   Замечательнейшие статьи принадлежат гг. Погодину и Киреевскому. Статья г. Погодина "Параллель русской истории с историей западных государств" написана ясно, резко и довольно верно, даже в ней было бы много нового, если б она была напечатана лет двадцать пять назад. Все же она не лишена большого интереса. Если бы г. Погодин чаще писал такие статьи, его литературные труды ценились бы больше. Главная мысль г. Погодина состоит в том, что основания государственного быта в Европе с самого начала были иные, нежели у нас; история развила эти различия,-- он показывает, в чем они состоят, и ведет к тому результату, что Западу (т. е. одностороннему европеизму) на Востоке (т. е. в славянском мире) не бывать. Но в том-то и дело, что и на Западе этой односторонности больше не бывать: сам г. Погодин очень верно изложил, как новая жизнь побеждала в Европе феодальную форму, и даже заглянул в будущее*. Если б автор не затемнил своей статьи поясняющими сравнениями, большею частию математическими, своими 10/10 и 0,00001, примером о шарах*, свидетельствующим какое-то оригинальное понятие о механике, о линии и о бильярдной игре вообще, то она была бы очень недурна. Несмотря на славянизм, истина пробивается у г. Погодина сквозь личные мнения, и сторона, которую ему хочется поднять, не то, чтоб в авантаже была... Это -- надобно согласиться -- делает большую честь автору: "Шел в комнату -- попал в другую", но попал, увлекаемый истиною. Честь тому, кто может быть ею увлечен за пределы личных предрассудков.

   Другая статья принадлежит г. Киреевскому: "Обозрение современного состояния словесности". Даровитость автора никому не нова. Мы узнали бы его статью без подписи по благородной речи, по поэтическому складу ее; конечно, во всем "Москвитянине" не было подобной статьи. Согласиться с ней однакож невозможно: ее результат почти противуположен выводу г. Погодина. Г-н Погодин доказывает, что два государства, развивающиеся на разных началах, не привьют друг к другу оснований своей жизни; г. Киреевский стремится доказать, напротив, что славянский мир может обновить Европу своими началами. После живого, энергического рассказа современного состояния умов в Европе, после картины, набросанной смелой кистью таланта, местами страшно верной, местами слишком отражающей личные мнения,-- вывод бедный, странный и ниоткуда не следующий! Европа поняла, что она далее идти не может, сохраняя германо-романский быт; следовательно, она не имеет другого выхода, как принятие в себя основ жизни словено-русской? Это в самом деле так по исторической арифметике г. Погодина, что 10/10 не поместятся в 0,000001, а 0,000001 в 10/10 в случае нужды всегда поместится. Надобно быть слепым, чтоб не понимать великого значения славянского мира, и не столько его, как России; но отчего же Европа должна посылать к нам за какими-то неизвестными основаниями нашего быта -- так, как мы некогда посылали к ней за варяжскими князьями? Петр I, обращаясь к Европе, знал, видел, за чем обращается; но с чего же Европа, оживившая нас своею богатой, полной жизнию, пойдет к нам искать для себя построяющую идею, и какая это идея, принадлежащая нам национально и с тем вместе всеобще-человеческая? Г-н Киреевский говорит, что теперь вопрос об отношении Европы к славянскому миру обратил на себя внимание Запада; да где же все это? Правда, что несколько брошюр появилось в Австрии и инде, но они так же мало занимают Европу, как пиетистические контроверсы протестантских теологов, о которых с подробностию говорит автор. Самое сильное влияние славянского мира на Европу состоит в распространении польки: танцуют-то они по-словенски, да ходят-то по-европейски. Такого патриотизма я не понимаю, и особенно в том человеке, который за несколько страниц высказал эту превосходную мысль: "Общее стремление умов к событиям действительности, к интересам дня имеет источником своим не одни личные выгоды или корыстные цели, как думают некоторые. По большей части это просто интерес сочувствия. Ум разбужен и направлен в эту сторону. Мысль человека срослась с мыслию о человечестве -- это стремление любви, а не выгоды", и проч. Какое глубокое пониманье! Вот когда бы истые славяне умели подобным образом понимать явления, тогда хульные слова на Европу не так легко произносились бы ими! Славянизм --мода, которая скоро надоест; перенесенный из Европы и переложенный на наши нравы, он не имеет в себе ничего национального; это явление отвлеченное, книжное, литературное -- оно так же иссякнет, как отвлеченные школы националистов в Германии, разбудившие славянизм.

   Скажу вкратце о содержании остальной части журнала. Целый отдел посвящен апологическим разборам публичных чтений г. Шевырева* в виде писем к иногородним, к г. Шевыреву, к самому себе, подписанных фамильями, буквами, цифрами; иные из них напечатаны в первый раз, другие (именно лирическое письмо, подписанное цифрами*) мы уже имели удовольствие читать в "Московских губернских ведомостях" (No 2, января 13). Вообще, во всех статьях доказывается, что чтения г. Шевырева имеют космическое значение, что это зуб мудрости, прорезавшийся в челюстях нашего исторического самопознания. За этим отделом все идет по порядку, как можно было ждать a priori: статья о "Слове о полку Игореве", догадка о происхождении Киева, путешествие по Черногории и тому подобные живые, современные интересы; статья о сельском хозяйстве, может быть, и хороша, но что-то очень длинна для чтения. Из западных пришлецов, составляющих немецкую слободу "Москвитянина",-- статья о Стефенсе* (он родился уж очень в холодной полосе и потому роднее нам) и интересная "Хроника русского в Париже"*. Историческая новость о том, как пытали и сожгли какую-то колдунью в Германии в 1670 году (уж этот инквизиционный, аутодафежный Запад!), точно будто взята из Кошихина или Желябужского.

   Не ограничиваясь настоящим, "Москвитянин" пророчит нам две новости; из них одна очень утешительна... Первая состоит в том, что профессор Гейман скоро издаст химию, а вторая -- что пастор Зедергольм очень долго не издаст второй части своей "Истории философии"*.

   Кажется, довольно. Журнал будет выходить около 20 чисел месяца. Я ищу теперь в археографических актах ключа к этому и так занят, что кладу перо.

  

   <1845>

Very dangerous!!!

 

В последнее время в нашем журнализме стало повевать какой-то тлетворной струей, каким-то развратом мысли; мы их вовсе не принимаем за выражение общественного мнения, а за наитие направительного и назидательного ценсурного триумвирата1.

Чистым литераторам, людям звуков и форм, надоело гражданское направление нашей литературы, их стало оскорблять, что так много пишут о взятках и гласности и так мало "Обломовых" и антологических стихотворений. Если б только единственный "Обломов" не был так непроходимо скучен, то еще это мнение можно бы было им отпустить. Люди не виноваты, когда не имеют сочувствия к жизни, которая возле них ломится, рвется вперед и, сознавая свое страшное положение, начинает, положим, нескладно говорить об нем, но все-таки говорит. Мы видели в Германии всяких Жан-Полей, которые в виду революций и реакций исходили млением, составляли лексиконы или сочиняли фантастические повести.

Но вот шаг дальше.

Журналы, сделавшие себе пьедестал из благородных негодований и чуть не ремесло из мрачных сочувствий со страждущими, катаются со смеху над обличительнойлитературой, над неудачными опытами гласности. И это не то чтоб случайно, но при большом театре ставят особые балаганчики для освистывания первых опытов свободного слова литературы, у которой еще не заросли волосы на полголове, так она недавно сидела в остроге.

Когда товарищи Поэрио, встреченные тысячами и тысячами англичан при въезде в Лондон, не знали, что им сказать, и наконец просили простить их нескладную благодарность, говоря, что они отвыкли вообще от человеческой речи в десятилетних оковах, народ не хохотал им в ответ2, и "Пунш"3 смеющийся надо всем на свете, над королевой и парламентом, не сделал карикатуры.

Смех есть вещь судорожная, и на первую минуту человек смеется всему смешному, но бывает вторая минута, в которой он краснеет и презирает и свой смех и того, кто его вызвал. Всего гения Гейне чуть хватило, чтоб покрыть две-три отвратительные шутки над умершим Берне, над Платеном и над одной живой дамой4. На время публика отшарахнулась от него, и он помирился с нею только своим необычайным талантом.

Без сомнения, смех одно из самых мощных орудий разрушения; смех Вольтера бил и жег, как молния. От смеха падают идолы, падают венки и оклады, и чудотворная икона делается почернелой и дурно нарисованной картинкой. С этой революционной, нивелирующей силой смех страшно популярен и прилипчив; начавшись в скромном кабинете, он идет расширяющимися кругами до пределов грамотности. Употреблять такое орудие не против нелепой ценсурной троицы, в которой Тимашев представляет Святой слух, а ее трезубцем, значит участвовать с ней в отравлении мысли.

Мы сами очень хорошо видели промахи и ошибки обличительной литературы, неловкость первой гласности; но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные, судьи, губернаторы, слишком много говорят об этом теперь. Они еще больше молчали об этом!

Давно ли у нас вкус так избаловался, утончился? Мы безропотно выносили десять лет болтовню о всех петербургских камелиях и аспазиях, которые, во-первых, во всем мире похожи друг на друга, как родные сестры, а во-вторых, имеют то общее свойство с котлетами, что ими можно иногда наслаждаться, но говорить об них совершенно нечего.

"Да зачем же обличительные литераторы дурно рассказывают, зачем их повести похожи на дело?" Это может относиться к лицам, а не к направлению. Тот, кто дурно и скучно передает слезы крестьянина, неистовство помещика и воровство полиции, тот, будьте уверены, еще хуже расскажет, как златокудрая дева, зачерпнувши воды в бассейне, облилась, а черноокий юноша, видя быстротекущую влагу, жалел, что она не течет по его сердцу.

В "обличительной литературе" были превосходные вещи. Вы воображаете, что все рассказы Щедрина и некоторые другие так и можно теперь гулом бросить с "Обломовым" на шее в воду? Слишком роскошничаете, господа! .

Вам оттого не жаль этих статей, что мир, о котором они пишут, чужд вам; он вас интересовал только потому, что об нем запрещали писать. Столичные растения, вы вытянулись между Грязной и Мойкой, за городской чертой для вас начинаются чужие края. Суровая картина какого-нибудь "Перевоза", с телегами в грязи, с разоренными мужиками, смотрящими с отчаянием на паром и ждущими день, и другой, и третий, вас не может столько занять, как длинная Одиссея какой-нибудь полузаглохшей, делящейся натуры5, которая тянется, соловеет, рассыпается в одни бессмысленные подробности. Вы готовы сидеть за микроскопом и разбирать этот гной (лишь бы не с патологической целью это противно чистоте искусства, искусство должно быть бесполезно, иногда может быть немного вредно, но подлая утилитарность его убивает)-это возбуждает вам нервы. Мы, совсем напротив, без зевоты и отвращения не можем следить за физиологическими описаниями каких-то невских мокриц, переживших тот героический период свой, в котором их предки - чего нет - были Онегины и Печорины.

И сверх того, Онегины и Печорины были совершенно истинны, выражали действительную скорбь и разорванность тогдашней русской жизни. Печальный рок лишнего, потерянного человека только потому, что он развился в человека, являлся тогда не только в поэмах и романах, но на улицах и в гостиных, в деревнях н городах. Наши литературные фланкеры последнего набора шпыняют теперь над этими слабыми мечтателями, сломавшимися без боя, над этими праздными людьми, не умевшими найтиться в той среде, в которой жили. Жаль, что они не договаривают, - я сам думаю, если б Онегин и Печорин могли, как многие, приладиться к николаевской эпохе, Онегин был бы Виктор Никитич Панин, а Печорин не пропал бы по пути в Персию, а сам управлял бы, как Клейнмихель, путями сообщения и мешал бы строить железные дороги.

Но время Онегиных и Печориных прошло. Теперь в России нет лишних людей, теперь, напротив, к этим огромным запашкам рук недостает. Кто теперь не найдет дела, тому пенять не на кого, тот в самом деле пустой человек, свищ или лентяй. И оттого очень естественно Онегины и Печорины делаются Обломовым.

Общественное мнение, баловавшее Онегиных и Печориных потому, что чуяло в них свои страдания, отвернется от Обломовых.

Это сущий вздор, что у нас нет общественного мнения, как говорил недавно один ученый публицист, доказывая, что у нас гласность не нужна, потому что нет общественного мнения, а общественного мнения нет потому, что нет буржуазии!

У нас общественное мнение показало и свой такт, и свои симпатии, и свою неумолимую строгость даже во времена общественного молчания. Откуда этот шум о чаадаевском письме6, отчего этот фурор от "Ревизора" и "Мертвых душ", от рассказов Охотника, от статей Белинского, от лекций Грановского? И с другой стороны, как оно зло опрокидывалось на свои идолы за гражданские измены или шаткости. Гоголь умер от его приговора; сам Пушкин испытал, что значит взять аккорд в похвалу Николаю7. Литераторы наши скорее прощали дифирамбы бесчеловечному, казарменному деспоту, чем публика; у них совесть притупилась от изощрения эстетического нёба!

Пример Сенковского еще поразительнее. Что он взял со всем своим остроумием, семитическими языками, семью литературами, бойкой памятью, резким изложением?.. Сначала - ракеты, искры, треск, бенгальский огонь, свистки, шум, веселый тон, развязный смех привлекли всех к его журналу, - посмотрели, посмотрели, похохотали и разошлись мало-помалу по домам. Сенковский был забыт, как бывает забыт на Фоминой неделе какой-нибудь покрытый блестками акробат, занимавший на святой от мала до велика весь город, в балагане которого не было места, у дверей которого была давка...

Чего ему недоставало? А вот того, что было в таком избытке .у Белинского, у Грановского, - того вечно тревожащего демона любви и негодования, которого видно в слезах и смехе. Ему недоставало такого убеждения, которое было бы делом его жизни, картой, на которой все поставлено, страстью, болью. В словах, идущих от такого убеждения, остается доля магнетического демонизма, под которым работал говорящий, оттого речи его беспокоят, тревожат, будят... становятся силой, мощью и двигают иногда целыми поколениями.

Но мы далеки от того, чтоб и Сенковского осуждать безусловно, он оправдывается той свинцовой эпохой, в которой он жил. Он мог сделаться холодным скептиком, равнодушным blase, смеющимся добру и злу и ничему не верующим, - точно так, как другие выбрили себе темя, сделались иезуитскими попами8 и поверили всему на свете... Это было все бегство от Николая - как же тогда было не бежать? Мы не прощаем только тех, которые бежали в Третье отделение.

Что же похожего на то время, когда балагурничал Сенковский под именем Брамбеуса, с нашим временем? Тогда нельзя было ничего делать; имей себе гений Пестеля и ум Муравьева - "веревки, на которых Николай вешал, были крепче. Возможность мучеников, как Конарский, как Волович, была - и только. Теперь все, везде зовет живого человека, все в почине, в возникновении, и, если ничего не сделается, в этом никто не виноват - ни Александр II, ни его ценсурный терцет, ни квартальный вашего квартала, ни другие сильные мира сего, - виной будет ваша слабость, пеняйте на себя, на ложное направление и имейте самоотвержение сознать себя выморочным поколением, переходным, тем самым, которое воспел Лермонтов9 с такой страшной истиной!.. 

Вот потому-то в такое время пустое балагурство скучно, неуместно; но оно делается отвратительно и гадко, когда привешивает свои ослиные бубенчики не к той тройке из царских конюшен, которая называется Адлерберг, Тимашев и Муханов, а к той, которая, в поту и выбиваясь из сил, вытаскивает - может, иной раз оступаясь - нашу телегу из грязи!

Не лучше ли в сто раз, господа, вместо освистываний, неловких опытов, вывести на торную дорогу - самим на деле помочь и показать, как надо пользоваться гласностью?

Мало ли на что вам есть точить желчь - от ценсурной троицы до покровительства кабаков, от плантаторских комитетов10 до полицейских побоев. Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!

Может, они об этом и не думали - пусть подумают теперь! 

 

Примечания

1. ...ценсурного триумвирата.-Герцен имеет в виду негласный комитет по делам книгопечатания, учрежденный 24 января 1859 года в целях неофициального надзора за направлением литературы. В его состав входили: сын министра двора А. В. Адлерберг, товарищ министра просвещения Н. А. Муханов и начальник штаба корпуса жандармов и управляющий III отделением собственной канцелярии Александра II А. Е. Тимашев. Позже туда был введен А. В. Никитенко. Комитет просуществовал год.

2. Когда товарищи Поэрио... народ не хохотал им в ответ.-Либеральный неаполитанский политический деятель Шарль Поэрио во время революции 1848 года в Неаполе по приглашению короля Фердинанда II сформировал министерство. После подавления революции он и его единомышленники были арестованы и около 10 лет провели в тюрьмах. Освобожденные в 1859 году под условием покинуть Неаполь, они прибыли в Лондон, где были торжественно встречены. Чернышевский, имея в виду либеральные надежды Поэрио и его товарищей найти общий язык с реакцией, в своем обозрении писал о закономерности происшедшего с ними (Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. 6, М. 1949, стр. 148-154).

3. "Пунш"- лондонский сатирический журнал "Punch"

4. Всего гения Гейне чуть хватило... и над одной живой дамой. - Выступления Генриха Гейне против Берне и Платенабыли вызваны их оскорбительными выпадами, направленными в адрес Гейне.Граф Платен -поэт, задетый эпиграммой Иммермана, приведенной в гейневских "Путевых картинах", выступил с грубой антисемитской выходкой против Гейне в комедии "Эдип" (1829). Гейне высмеял Платена, коснувшись и некоторых неприглядных подробностей его интимной жизни. Под "одной дамой" Герцен подразумевает бывшую близкой к Берне Штраус-Воль. Книга Гейне "Людвиг Берне" (1840) - ответ на опубликованные после смерти Берне его письма, которые Маркс расценивал как пасквиль на Гейне. Полемика с Платеном и Берне фактически выходила за пределы личных столкновений - она явилась выражением борьбы демократической партии против умеренно-либеральной. Гейне нашел поддержку у Маркса (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XXV, стр. 10-11).

5. ...длинная Одиссея какой-нибудь полузаглохшей, ледящейся натуры. -Намек на "Обломова".

6. ...шум о чаадаевском письме. - Имеется в виду первое из восьми "философических писем" П. Я. Чаадаева, опубликованное в N 15 журнала "Телескоп" за 1836 год, после чего журнал был закрыт; редактора Н. И. Надеждина сослали в Усть-Сысольск, цензора А. В. Болдырева, пропустившего статью, уволили в отставку, а самого Чаадаева объявили сумасшедшим. В печати было запрещено упоминать о "Письме"."Ужасная суматоха в цензуре и в литературе... - писал в своем дневнике от 25 ноября А. В. Никитенко, -были созваны в цензурный комитет все издатели здешних журналов... чтобы выслушать высочайшее повеление о запрещении "Телескопа" и приказание беречься той же участи"(А. В. Никитенко, Дневник, 1955, т. 1, стр. 188).

7. ...сам Пушкин испытал, что значит взять аккорд в похвалу Николаю.-Имеется в виду стихотворение Пушкина "Герой" (1830; написано по поводу поездки Николая I в Москву во время холерной эпидемии), рассматривавшееся как попытка автора примириться с правительством и вызвавшее недовольство в прогрессивных кругах русского общества.

8 ....другие... сделались иезуитскими попами. - В. С. Печерин, профессор греческой филологии Московского университета, настроенный оппозиционно в 30-х годах, эмигрировал в 1836 году за границу. Запутавшись в социальных противоречиях и разочаровавшись в перспективах революционной борьбы, он обратился к религии и стал католическим монахом. Встреча с Герценом и переписка с ним в 1853, а затем в 1862-1863 годах сыграли значительную роль в духовном кризисе Печерина, утратившего к этому времени религиозную веру и в 1861 году покинувшего монастырь (см. "Былое и думы", часть седьмая, глава VI). Н. С. Гагарин-литератор, сотрудник русского посольства в Париже. В апреле 1842 года перешел в католичество, затем вступил в орден иезуитов. Князь Д. Д. Голицын, перейдя в католичество, уехал в 1792 году из России в Америку, где стал священником. Отказавшись от княжеского титула и своей фамилии, жил под именем патера Смита недалеко от Филадельфии в маленьком поселке Лоретто.

9. ...которое воспел Лермонтов. -Имеется в виду стихотворение М. Ю. Лермонтова "Дума" ("Печально я гляжу на наше поколенье!"), 1838.

10. ...от плантаторских комитетов-то есть от "губернских комитетов по улучшению быта крепостных крестьян"

 

Комментарии

Впервые опубликовано в "Колоколе", 1859, л. 44 (1 июня), за подписью: И-р.

Выступление Герцена с резкой и несправедливой статьей, направленной против редакции "Современника", выражало расхождение во взглядах между последовательными революционными демократами и демократом, не изжившим иллюзий дворянских революционеров. Предметом полемики на этот раз явились такие актуальные для того времени вопросы, как оценка "лишних людей", их исторической роли, и отношение к так называемой "обличительной" литературе.

Полемический пафос "Very dangerous!!!" был направлен против сатирических статей и стихов, которые принадлежали в большинстве своем Добролюбову и были опубликованы в N 1 и 2 "Свистка" ("особом балаганчике для освистывания", как его назвал Герцен), а также против статьи Добролюбова "Что такое обломовщина?" ("Современник", N 5).

Чернышевский и Добролюбов, понимая, что обличения, апеллирующие к общественному мнению, не способны изменить ни социальных, ни политических порядков в России, возлагали свои надежды на народную революцию. На страницах "Современника" и его сатирического приложения "Свистка" они резко выступали против фиктивной гласности, превозносившейся либералами, и едко высмеивали либерально-обличительное направление, подменявшее революционную борьбу с крепостническими порядками критикой частных злоупотреблений. Герцен, продолжавший еще верить, что общественное мнение способно принудить самодержавие к радикальным реформам, придавал большое значение развитию "обличительного" направления, относя мелочное и поверхностное обличение к ошибкам и неловкостям "первой гласности".

Для своих возражений Герцен использовал, в частности, несколько одностороннюю оценку Добролюбовым "Губернских очерков" Салтыкова-Щедрина. Автор этих очерков рассматривался критиком в целом ряде его печатных выступлений (в том числе в 1859 году в статье "Литературные мелочи прошлого года", пародии "Наш демон" и др.) против "обличительной" литературы, как "основатель юридической беллетристики", хотя, разумеется, признавался Добролюбовым "выше всех... сверстников по обличительной литературе"(Н. А.Добролюбов, Полн. собр. соч., т. 2, М. 1935, стр. 381, и т. 4, стр. 69).

В статье выразилось также расхождение между Герценом и "Современником" в оценке "лишних людей", во взглядах на социальную природу этого типа русской жизни. Герцен, возражая на статью Добролюбова "Что такое обломовщина?", решительно отказывался считать "мокрицу" Обломова потомком "лишних людей", дворянской интеллигенции 30-40-х годов, оппозиционно настроенных к николаевской действительности.

Добролюбов видел в "лишних людях" порождение крепостнической системы и объяснял их неспособность к активной деятельности кровной связью с теми устоями, против которых они восставали. В представлении Герцена "лишние люди" - плод николаевской реакции, и их бездеятельность он объяснял жестоким полицейским режимом. В изменившихся условиях общественного подъема появление "лишних людей", с точки зрения Герцена, не могло быть закономерным, и поэтому он признавал "почетными и действительно лишними людьми только николаевских". Эта оценка, в противоположность характеристике Добролюбова, была лишена классовой основы.

Статья "Very dangerous!!!" должна была, по замыслу Герцена, служить сигналом "Современнику" об "опасности" взятого им курса, на что указывает и самое ее заглавие и недвусмысленные намеки на то, что будто бы насмешки над гласностью и "обличительной" литературой играют на руку реакции, в лице "цензурной троицы". Об этом свидетельствуют многочисленные выпады против журнала, разбросанные по статье. Так, говоря о пристрастии к "антологическим стихотворениям", он намекал на опубликованные в январской и февральской книжках журнала стихи А. Фета "Нимфа и молодой сатир" и "Грезы". Упоминание о Поэрио было связано с политическим обзором Чернышевского в мартовской книжке "Современника" (см. прим. к стр. 255). Ироническое замечание о камелиях и аспазиях имело в виду хронику петербургской жизни, которую вел в журнале И. И. Панаев, в частности помещенную в мартовском номере "Современника", где иронически упоминались женщины петербургского полусвета ("Фрины" и "Аспазии") как явления "несомненного прогресса".

Добролюбов ответил на выступление Герцена в июньской книжке "Современника" в рецензии на сборник "Весна", в которой утверждал, что революционно-демократическая критика, не отрицая необходимости обличения и гласности, стремится "к более цельному и основательному образу действий" (Н. А. Добролюбов, Полн. собр. соч., т. 2, 1935, стр. 484). Позже, в 10 книжке "Современника", в статье "Русская сатира в век Екатерины II" Добролюбов снова возвратился к обвинениям Герцена: "Некоторые приняли наши слова за убеждение, что обличать вовсе не нужно и что сатира только портит эстетический вкус публики. Но мы вовсе не то имели в виду; мы хотели сказать, что наша сатира не то и не так обличает..." (там же, стр. 140).

Для специального объяснения с Герценом по поводу статьи "Very dangerous!!!" в Лондон приехал Чернышевский (26 июня). Сведения о их встрече чрезвычайно скупы. Известно в передаче третьих лиц (С. Стаховича), что Чернышевский высказал следующие мысли о характере обличительных выступлений "Колокола":"Эти обличения дают возможность ему (правительству) держать своих агентов в узде, в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным. А суть-то дела именно в строе, а не в агентах. Вам следовало бы выставить определенную политическую программу, скажем - конституционную, или республиканскую, или социалистическую, - и затем всякое обличение являлось бы подтверждением основных требований вашей программы".

В результате этого свидания была написана небольшая заметка Герцена <к "Very dangerous!!!">, опубликованная в л. 49 "Колокола" (от 1 августа, то есть спустя месяц после их встречи), в которой Герцен пытался смягчить резкость своего несправедливого и оскорбительного намека в статье "Very dangerous!!!" о том, что "Современник" окажет помощь "наставительному комитету".

Предисловие <к «Колоколу»>

 

Россия тягостно молчала,                           Он укрывался бы от казни;

Как изумленное дитя,                                      А потому, что здесь язык

Когда, неистово гнетя,                                      К свободномыслию привык

Одна рука ее сжимала;                                    И не касалася окова

Но тот, который что есть сил                          До человеческого слова.

Ребенка мощного давил,

Он с тупоумием капрала                                             Привета с родины далекой

Не знал, что перед ним лежало,                     Дождался голос одинокой,

И мысль его не поняла,                                    Теперь юней, сильнее он...

Какая есть в ребенке сила:                               Звучит, раскачиваясь, звон,

Рука — ее не задушила,                                   И он гудеть не перестанет

Сама с натуги замерла..                                   Пока — спугнув ночные сны —

                               Из колыбельной тишины

В годину мрака и печали,                           Россия бодро не воспрянет

Как люди русские молчали,                            И крепко на ноги не станет,

Глас вопиющего в пустыне                              И — непорывисто смела —

Один раздался на чужбине;                            Начнет торжественно и стройно,

Звучал на почве не родной —                         С сознаньем доблести спокойной,

Не ради прихоти пустой,                                 Звонить во все колокола.

Не потому, что из боязни

 

«Полярная звезда» выходит слишком редко, мы не имеем средств издавать ее чаще. Между тем события в России несутся быстро, их надобно ловить на лету, обсуживать тотчас. Для этого мы предпринимаем новое повременное издание. Не определяя сроков выхода, мы постараемся ежемесячно издавать один лист, иногда два, под заглавием «Колокол».

О направлении говорить нечего; оно то же, которое в «Полярной звезде», то же, которое проходит неизменно через всю нашу жизнь. Везде, во всем, всегда быть со стороны воли — против насилия, со стороны разума — против предрассудков, со стороны науки — против изуверства, со стороны развивающихся народов — против отстающих правительств. Таковы общие догматы наши.

В отношении к России мы хотим страстно, со всею горячностью любви, со всей силой последнего верования, — чтоб с нее спали наконец ненужные старые свивальники, мешающие могучему развитию ее. Для этого мы теперь, как в 1855 году[1], считаем первым необходимым, неотлагаемым шагом:

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ СЛОВА ОТ ЦЕНСУРЫ!

ОСВОБОЖДЕНИЕ КРЕСТЬЯН ОТ ПОМЕЩИКОВ!

ОСВОБОЖДЕНИЕ ПОДАТНОГО СОСТОЯНИЯ ОТ ПОБОЕВ!

 

Не ограничиваясь, впрочем, этими вопросами, Колокол, посвященный исключительно русским интересам, будетзвонить, чем бы ни был затронут, — нелепым указом или глупым гонением раскольников, воровством сановников или невежеством сената. Смешное и преступное, злонамеренное и невежественное — все идет под Колокол.

А потому обращаемся ко всем соотечественникам, делящим нашу любовь к России, и просим их не только слушать наш Колокол, но и самим звонить в него!

Появление нового русского органа, служащего дополнением к «Полярной звезде», не есть дело случайное и зависящее от одного личного произвола, а ответ на потребность; мы должны его издавать.

Для того чтобы объяснить это, я напомню короткую историю нашего типографского станка.

Русская типография, основанная в 1853 году в Лондоне, была запросом. Открывая ее, я обратился к нашим соотечественникам с призывом, из которого повторяю следующие строки:

«Отчего мы молчим?

Неужели нам нечего сказать?

Или мы молчим только оттого, что мы не смеем говорить?

Дома нет места свободной русской речи — она может раздаваться инде, если только ее время пришло.

Я знаю, как вам тягостно молчать, чего вам стоит скрывать всякое чувство, всякую мысль, всякий порыв.

Открытая вольная речь — великое дело, без вольной речи — нет вольного человека. Недаром за нее люди дают жизнь, оставляют отечество, бросают достояние. Скрывается только слабое, боящееся, незрелое, «молчание — знак согласия»; оно явно выражает отречение, безнадежность, склонение головы, созванную безвыходность.

Открытое слово — торжественное признание, переход в действие.

Время печатать по-русски вне России, кажется нам, пришло.

Ошибаемся мы или нет? Это покажете вы.

Но для кого печатать по-русски за границею? как могут расходиться в России запрещенные книги?

Если мы все будем сидеть сложа руки и довольствоваться бесплодным ропотом и благородным негодованием, если мы будем благоразумно отступать от всякой опасности и, встретив препятствие, останавливаться, не делая опыта ни перешагнуть, ни обойти его, — тогда долго не придут еще для России светлые дни.

Дверь вам открыта. Хотите ли вы ею воспользоваться или нет? Это останется на вашей совести.

Если мы не получим ничего из России, это будет не наша вина. Если вам покой дороже свободной речи, — молчите».

Ожидая, что будет, я принялся печатать свои сочинения и летучие листы, писанные другими. Ответа не было, или, хуже, до меня доходили одни порицания, один лепет страха, осторожно шептавший мне, что печатание за границей опасно, что оно может компрометировать и наделать бездну вреда; многие из близких людей делили это мнение. Меня это испугало.

Пришла война. И в то время, когда Европа обратила жадное внимание на все русское и раскупала целые издания моих французских брошюр[2] и перевод моих «Записок» на английском и немецком языках быстро расходился, — русских книг не было продано и десяти экземпляров. Они грудами валялись в типографии или рассылались нами на наш счет, и притом даром.

Пропаганда тогда только начинает быть действительной силой когда она окупается; без этого она натянута, неестественна и может разве только служить делу партий, но чаще вызывает наскоро выращенное сочувствие, которое бледнеет и вянет, как скоро слова перестают звучать.

Меньшинство осуществляет часть своего идеала только тогда, когда, по видимому выделяясь из большинства, оно, в сущности, выражает его же мысль, его стремления, его страдания. Большинство бывает вообще неразвито, тяжело на подъем; чувствуя тягость современного состояния, оно ничего не делает, чтобы освободиться от него; тревожась вопросами, оно может остаться, не разрешая их. Появляются люди, которые из этих страданий, стремлений делают свой жизненный вопрос; они действуют словом как пропагандисты, делом как революционеры — но в обоих случаях настоящая почва тех и других — большинство и степень их сочувствия к нему.

Все попытки издавать журналы в лондонской эмиграции с 1849 года не удались, они поддерживались приношениями, не окупались и лопались; это было явное доказательство, что эмиграции не выражали больше мысли своего народа. Они остановились и вспоминали, народы шли в другую сторону. И в то самое время, как угасал последний французский листок демократической партии в Лондоне, четыре издания прудоновской книги «Manuel despéculateur à la bourse» были расхватаны в Париже.

Конечно, строгость и свирепые меры очень затрудняли ввоз запрещенных книг в Россию. Но разве простая контрабанда не шла своим чередом вопреки всем мерам? Разве строгость Николая остановила воровство чиновников? На взятки, на обкрадывание солдат, на контрабанду — была отвага; на распространение свободного слова — нет; стало быть, нет еще на него и истинной потребности. Я с ужасом сознавался в этом. Но внутри была живая вера,которая заставляла надеяться вопреки собственных доводов; я, выжидая, продолжал свои труд.

Вдруг телеграфическая депеша о смерти Николая.

Теперь или никогда!

Под влиянием великой, благодатной вести я написал программу «Полярной звезды». В ней я говорил:

«Россия сильно потрясена последними событиями. Что бы ни было, она не может возвратиться к застою; мысль будет деятельнее, новые вопросы возникнут — неужели и они должны затеряться, заглохнуть? — Мы не думаем. Казенная Россия имеет язык и находит защитников даже в Лондоне. А юная Россия, Россия будущего и надежд, не имеет ни одного органа.

Мы предлагаем его ей.

Четырнадцатое декабря родилось тоже в минуту одушевления, когда народ в первый раз после Пожарского шел рука в руку с правительством. Мысль русского освобождения явилась на свет в тот день, когда русский солдат, усталый после боев и длинных походов, бросился, наконец, отдохнуть в Елисейских Полях.

И неужели через сорок лет пройдет даром гигантский бой в Тавриде?

Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит испытавший свою силу, так же подставит свою спину палке, как и прежде? Ополченный крестьянин воротится на барщину так же покойно, как кочевой всадник с берегов каспийских, стороживший балтийскую границу, пропадет в своих степях? — Не может быть. Все в движении, все потрясено, натянуто... и чтоб страна, так круто разбуженная, снова заснула непробудным сном?

Лучше пусть погибнет Россия!

Но этого не будет. Нам здесь вдали слышна другая жизнь; из России потянуло весенним воздухом. Мы и прежде не сомневались в народе русском, все написанное и сказанное нами с 1849 года свидетельствует об этом. Основание типографии еще больше свидетельствует. Вопрос шел о времени, он разрешился в нашу пользу».

В день казни наших мучеников — через 29 лет — вышла в Лондоне первая «Полярная звезда». С бьющимся сердцем ожидал я последствий.

Вера моя начала оправдываться.

Я стал вскоре получать письма, исполненные симпатии — юной, горячей, тетради стихов и разных статей. Началась продажа, сначала туго и медленно возрастая, потом, с выхода второй книжки (в апреле 1856), количество требований увеличилось до того, что иных изданий уже совсем нет, другие изданы во второй раз, третьих остается по нескольку экземпляров[3]. От выхода второй книжки «Полярной звезды» и до начала «Колокола» все расходы по типографиипокрыты продажей русских книг.

Сильнее доказательства на действительную потребность свободного слова в России быть не может, особенно вспомнив таможенные препятствия.

Итак, труд наш не был напрасен. Наша речь, свободное русское слово раздается в России, будит одних, стращает других, грозит гласностью третьим.

Свободное русское слово наше раздается в Зимнем дворце — напоминая, что сдавленный пар взрывает машину, если не умеют его направить.

Оно раздается среди юного поколения, которому мы передаем наш труд. Пусть оно, более счастливое, нежели мы, увидит на деле то, о чем мы только говорили. Не завидуя смотрим мы на свежую рать, идущую обновить нас, а дружески ее приветствуем. Ей радостные праздники освобождения, нам благовест, которым мы зовем живых на похороны всего дряхлого, отжившего, безобразного, рабского, невежественного в России!