Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Судебные речи известных русских юристов. Часть 1
.pdf
и увлечь за собой, могла, наконец, и доплыть до берега Петровского острова.
Итак, я утверждаю, что вся обстановка и местность сами
по себе уже препятствовали и делали невозможным совершение преступления, сколько-нибудь осмысленного, а тем более
заранее обдуманного. А именно в этом невозможном и обвиняется Имшенецкий!
Самая покупка ялика, который при испытании оказался
довольно валким, ставится в улику Имшенецкому. Прокурор
пошел очень далеко в этом направлении. Он утверждает, что
и женился-то Имшенецкий едва ли не с расчетом приобрести
именно такой ялик, который помог бы ему утопить свою жену.
Поверенный гражданского истца держался более в пределах
вероятности. Он стоит лишь на том, что «невозможно» было
катать беременную женщину в подобной лодке. Я бы сделал
поправку: «неосторожно», пожалуй! Но дело в том, что в той
же самой лодке он катался и один и в компании с товарищами.
Ездили много, часто, далеко, пересаживались и, при известной осторожности, всегда благополучно. По словам экспертов,
подобных лодок в употреблении множество, хотя они и представляют большую опасность, чем настоящие «ялики» и катера военно-морского типа. Однако на Волге, на Дону, на Днепре, на всем побережье Черного моря нет иных лодок, и ими
пользуются все безбоязненно. Лодка Имшенецкого при всей
своей валкости имела, по заключению экспертов, и свои неоспоримые достоинства: легкость на ходу и, благодаря обшивке
бортов и воздушным ящикам, устойчивость в том отношении,
что совершенно перевернуть ее было почти невозможно..
Обвинители говорят: «но пересадка – в высшей степени
опасна! Как это мог допустить Имшенецкий?» При тех приемах пересадки, при которых делался опыт при осмотре, – пересадка, конечно, в высшей степени опасна. Лейтенант Кутров
со своим матросом буквально «бегали» с руля на нос и обратно, припадая, хватаясь за борт. Лодка, однако, устояла, никто
171

в воду не упал. Опыт, повторенный самим Имшенецким, был
более удачен. Несмотря на суетливость и одновременность перехода Кутрова, Имшенецкий, не спеша, довольно спокойно,
не сгибаясь, перебрался с руля на нос и обратно. Возможно
представить себе еще более спокойную и безопасную пересадку: сидящий на руле встает и осторожно добирается до средней банки, на которую и садится; тогда встает носовой, лодка
оттого, что сидят на середине, становится устойчивее; носовой
достигает руля, усаживается, и тогда уже со средней банки на
носовую пересесть совсем не трудно. Именно таким способом
пересаживалась обыкновенно покойная и, по словам свидетеля Аврамова, нисколько при этом не боялась. Имшенецкий
нам говорит, что, когда покойная попросила его пустить ее
на весла, он отговаривал, говоря: «погоди до Ждановки – там
пущу!». Но она возразила – «я хочу попробовать грести против течения!» и с этими словами, скинув через голову веревочку от руля, поднялась в лодке во весь рост. При первом же
своем движении она вдруг покачнулась и полетела в воду так,
что мелькнули только ее ноги. Что мог сделать при подобной
неожиданности Имшенецкий, чтобы воспрепятствовать ей
встать? Ровно ничего.
Эксперты-врачи пояснили нам, что в первые месяцы сама
по себе беременность не может стеснять и мешать легкости
движений, но зато она вызывает нередко головокружение и
болезненное замирание сердца. Быть может, у покойной от
быстрого движения как раз закружилась голова, в таком состоянии она могла покачнуться – и вот разгадка всего несчастья. Физически воспрепятствовать ей встать Имшенецкий не
имел возможности. Он сидел на веслах, то есть почти на носу,
она же – на руле, стало быть, далеко от него.
Прокурор допускает, что фантазия «погрести против течения» могла прийти в голову покойной, хотя бы в качестве
шальной фантазии беременной женщины. Но поверенный
гражданского истца восклицает: «Как же он при этом не по-
172

дал ей руки, если не как заботливый муж, то хотя из вежливости, как кавалер даме?». Тирада красива, но это не более как
«слова». Поверенный вместе с нами осматривал лодку. Для
всех было ясно, что с носа на руль руки не протянешь. Мало
того, когда встал один, чтобы переходить, другой обязательно
должен сидеть на своем месте во избежание замешательства и
столкновения на ходу. Если верно утверждение подсудимого,
что покойная встала для него неожиданно, то Имшенецкому
только и оставалось, что сидеть во избежание несчастья.
В улику подсудимого ставится еще его поведение вслед за
катастрофой, его равнодушие, безучастие и еще очень многое,
не поддающееся точной формулировке.
Возникло, например, сомнение: точно ли он «совсем» упал
в воду или до половины груди был сух, так как держался за
борт лодки. Все подобного рода недоумения и сомнения могут
иметь место лишь при поверхностном и неполном знакомстве
с делом. Вы дело изучили прекрасно, судьи, я его также знаю
хорошо, и мы, вероятно, придем к полному соглашению на этот
счет. Единственный свидетель, подъехавший вплотную к лодке Имшенецкого, спасший его самого, был яличник Филимон
Иванов. Он так объясняет: «офицер плавал от лодки шагах в
двух-трех, он был по горло вводе». Далее, Филимон Иванов,
вытащив его на свой ялик, накинул на него пальто, и по этому
поводу говорит: «он был весь мокрый». Шульгина, разговаривавшая на плоту с Имшенецким, и муж ее, отвозивший подсудимого на извозчике домой, удостоверяют, что «он был весь
мокрый», что он дрожал, стучал зубами, его било, как в лихорадке. Денщик Гаудин и Кулаков, раздевавшие Имшенецкого,
утверждают, что на нем «не было нитки сухой». Все платье, все
белье, даже деньги в бумажнике внутреннего кармана, были
мокры.
Откуда же могло взяться мнение, что он симулировал свое
падение в воду? Компания Голубинских, подъезжавшая к его
лодке не ближе, как на расстоянии 5 саженей, породила все это
173

сомнение. Один из них говорит: «плечи, кажется, были сухие»,
другой – «должно быть, сухие», так как свидетель не заметил,
чтобы вода «струилась», третий, четвертый и пятый говорят:
«не заметили». Их ошибка легко объясняется расстоянием и
тем, что Имшенецкий был уже наполовину вытащен из воды,
когда они подъехали к нему на минимальное расстояние пяти
саженей, в котором затем до конца и оставались. С суконного
платья потоки струиться долго и не могут: вода им поглощается. Голубинские, очевидно, несколько легкомысленно отнеслись к предложенному им вопросу. Те из их компании правы,
которые говорят: «не обратили внимания», «не заметили».
Был, правда, на берегу еще свидетель Ковалевский, выставленный к следствию Серебряковым. Тот, потрогав «за рукав пальто», нашел, что «и ноги у Имшенецкого были сухи».
Что Имшенецкий был весь в воде и, стало быть, что он был и
мокр весь может быть доказано и следующими простыми соображениями. По словам свидетелей из компании Голубинских и Зюковых, Имшенецкий – один говорит – «барахтался»,
другой – «царапался», третий – «держался у задней части лодки». По отзыву эксперта, за руль и за борт держаться было невозможно, он мог придерживаться только за боковые выступы
лодки. Для того же, чтобы поставить себя в подобное положение, надо было во всяком случае вывалиться за борт лодки, то
есть, другими словами, совершенно погрузиться в воду и затем
уже подплыть к этой части лодки.
Однако и самое предположение, что Имшенецкий держался будто бы вплотную у лодки, отнюдь не доказано. Яличник Иванов, выхвативший его собственными руками из воды,
удостоверяет, что Имшенецкий «не мог держаться» за лодку,
так как был он от нее в двух-трех шагах ниже по течению. Если
Зюковы и Голубинские видели Имшенецкого впереди лодки
и подвигались все время, имея его между лодкой и собой, то
естественно, что он казался им у самой лодки. Черная фигура
Имшенецкото на фоне белой лодки могла казаться с нею на од-
174

ной вертикальной плоскости. Вот я гляжу на канделябр, стоящий прямо против меня на столе, его очертания, кажутся мне
вырезанными на фоне белой стены, а между тем он отстоит
далеко от стены!
Если, таким образом, нужны постоянные усилия разума,
постоянные поправки для правильного суждения о простых
физических впечатлениях, то с какой же осторожностью надо
полагаться на суждения и впечатления относительно явлений
психического свойства. Перед нами прошла масса свидетелей,
передававших нам о том, какое именно впечатление на каждого из нас произвело поведение Имшенецкого. Одним это
поведение казалось естественным, трогательным, другим –
странным. Одним было его жалко, другим – жалко не было.
Мне кажется, что вы поступите правильно, если отрешитесь
вовсе от свидетельских «чувствований» и «мнений» и примите только фактические сообщения их о том, что именно делал,
говорил и как держал себя Имшенецкий.
Филимон Иванов – бесхитростный в деле оценки психологических тонкостей, а потому и самый надежный, с моей
точки зрения свидетель, говорит: «Когда я втащил офицера в
ялик, он всплеснул руками: «Где моя Маша?» – говорит. «Сидите, говорю ему, смирно, вашей Маши нет уже». Затем, далее, офицер опять начал печалиться о своей Маше: «Где Маша,
где Маша?». Потом схватил с себя часы, дает их мне: «Спасите, – говорит, – мою Машу!». Трудно, кажется, придумать более
простую, берущую за сердце сцену. При этом ни аффектации,
ни притворного крика о том, что я-де не виноват, я так ее любил, она сама упала в воду и т. д. А все это было бы естественно
в человеке, боящемся подозрения!
Голубинские и Зюковы так нам передают свои впечатления. Когда Имшенецкого посадили в лодку, он ломал руки,
плакал и говорил: «Жена моя, Маша, Маша! как я теперь покажусь домой, что я старикам скажу!». Фраза знаменательная,
над которой я бы смело рекомендовал всем психологам приза-
175

думаться. Одному из Зюковых показалось только «странным»,
что, когда всплыла шляпа и яличник бросился к ней в лодке,
Имшенецкий «замолчал, вперил в нее глаза и не торопил яличника». Последнее замечание свидетеля, подчеркиваемое обвинителями, конечно, очень тонко и глубокомысленно. Я сомневаюсь, однако же в том, чтобы порыв напряженного ожидания
и затаенной надежды выражался шумно. Мне казалось бы,
что человек именно как бы «замирает» в подобную минуту, он
словно боится проронить слово, звук, чтобы не спугнуть то,
чего он так страстно жалеет и ждет. Я не выдаю этого положения за аксиому, но я почти уверен, что это «должно быть так»
и что столбняк Имшенецкого был естественен.
Затем уже наверное я знаю, что если бы Имшенецкий при
виде шляпки заволновался и стал кричать: «вот, вот она, моя
голубка, моя Маша, я ее вижу, спасите ее!», – обвинители аргументировали бы в обратном порядке. Они бы восклицали
тогда: «Он знал, что жена его уже безвозвратно погибла мученической кончиной от его же руки, и он торопил, он кричал «спасайте!», когда всплыла одна только ее шляпа. «Какое
злодейское лицемерие!». Такая психология – о двух концах, и у
нас, «судебных ораторов», к сожалению, она в большом ходу.
Когда Имшенецкого вытащили на берег, здесь его окружила целая толпа, и о поведении его свидетельствует уже целая
масса лиц. Бетхер и некоторые другие свидетели за толпой не
видели Имшенецкого, но зато слышали его плач. По их словам, он плакал так, «как не плачут мужчины». Это были истерические рыдания. По словам Шульгиной, бывшей ближе всех
к нему, «он держал в руках шляпу жены, целовал ее, рыдал,
говорил отрывисто и несвязно, рассказывая о событии, при
этом повторял: «Что я скажу старикам, что я скажу?». Прокурор удивляется, что разные свидетели рассказывают со слов
обвиняемого разно о том, как именно упала жена Имшенецкого и как он бросился за ней. Так, Бетхер говорит, что будто бы
он «схватил ее за шляпу», но не удержал. Эта Бетхер – немка
176

и вовсе не знает по-русски, она давала здесь свои показания
через переводчика. Очевидно, не со слов Имшенецкого свидетельствует она, ибо свой рассказ он вел во всяком случае не на
немецком языке. За всем тем факт налицо: рассказ его слушали
все вместе, стало быть, это был один рассказ. Не его вина, если
он разошелся затем в сотне вариантов.
Удивляются, что через 20 минут Имшенецкий уже уехал
домой. Но и это неверно. Он не уехал, а его увезли. Промокший до костей, весь в лихорадке, растерянный и убитый – такой человек, как малый ребенок, естественно, был во власти
других. Шульгина допросила мужа «посадить» его на извозчика и увезти. Тот так и сделал. По дороге Имшенецкий был уже
совсем болен. Когда его привезли домой, с ним сделался истерический припадок, о котором нам свидетельствовали Кузнецова, Гаудин, Кулаков и, наконец, доктор Тривиус.
Поверенный гражданского истца патетически восклицал
здесь: «И он не бросился вновь в глубину, как бросается мать в
пожарище, чтобы спасти любимое дитя!». Да мать... мать бросилась бы в глубину и там погибла бы. Великое слово – мать!..
Но здесь оно совершенно не у места. Простой, заурядный смертный, только не преступник (я это лишь доказываю) – Имшенецкий, сам только что вытащенный из воды, мог не броситься. Не бросились бы на его месте сотни и тысячи в равной мере
«любящих» мужей. Да и куда было бросаться? Зачем? Если бы
чудовище, поглотившее жертву, было бы еще доступно борьбе,
если бы была видна определенная цель, определенное место,
тогда другое дело – бездействие было бы преступно, оно бы
уличало. Но здесь, какими средствами можно было бороться? Всюду кругом одно и то же; темная масса воды, холодные
волны и полная неизвестность. Броситься можно было только
ради одного – чтобы вместе погибнуть. Это было бы, пожалуй,
геройство, но отсутствие его не равносильно преступлению.
Ночь, которую провел Имшенецкий дома в бреду, несмотря на уверения доктора Тривиуса, несмотря на заключение
177

экспертов, прокурор хотел бы обратить также в улику против
обвиняемого. Он подозревает симуляцию, хотя Имшенецкий
не бредил своею невиновностью, а лишь был в забытьи и по
временам что-то неопределенное кричал. Когда дали знать
отцу Серебряковой о смерти дочери, он ночью же приехал на
квартиру Имшенецкого. Застал он зятя в постели, в бреду. Серебрякову этот припадок показался неестественным: не было
ни воплей, ни зубовного скрежета, он только кричал скоро,
скоро, как на балалайке: «Маня, Маня, Маня!»
Я очень рад этому непосредственному наблюдению Серебрякова. Болезненные душевные проявления весьма часто
производят лишь смехотворное и комическое впечатление на
натуры грубые, неразвитые, какова натура Серебрякова. Одним своим словом «балалайка» Серебряков открыл экспертам
действительную наличность того болезненного явления, недоумевающим свидетелем которого он был. Серебрякову простительна подобная «психология», но непростительно прокурору,
что он эту «балалайку» серьезно оценивает с точки зрения
невежественного наблюдения, а не с точки зрения науки и заключения экспертов.
К той же группе «психологического» свойства следует
отнести и указание Серебрякова на «странность» поведения
Имшенецкого у трупа утопленницы, когда труп был разыскан и
доставлен для медицинского осмотра в присутствии судебного
следователя. Имшенецкий не рыдал, не плакал, не убивался, но
сохранял какое-то «безучастное» спокойствие. Не надо забывать, что в это время он был уже заподозрен в убийстве своей
жены, что на него смотрели десятки пытливых и враждебных
глаз, что это была своего рода пытка, которой его подвергли.
Однако же, по отзыву судебного следователя Петровского, допрошенного нами в качестве свидетеля, поведение
Имшенецкого ему не показалось ни в каком отношении подозрительным. Он имел вид очень утомленного и очень убитого
человека. Труп, благодаря стоявшему жаркому дню, издавал
178

запах разложения, лицо покойной вздулось, посинело. Все, и
физические, и нравственные условия были таковы, что если
бы он даже вовсе лишился чувств, то и это было бы вполне
естественно. У человека только хватило сил, чтобы удержаться
от полного обморока, но душа его, естественно, была погружена уже в состояние, близкое к обморочному. Этим последним
указанием я вправе закончить разбор улик, непосредственно
касающихся самого события и обстоятельств, близко к нему
прилегающих.
Мне предстоит теперь остановиться на явлениях иного
порядка, которые ставятся в связь с его «преступным намерением». Улики эти: духовное завещание, совершенное покойной
в пользу Имшенецкого, нежелание его уступить добровольно
наследство Серебрякову и, наконец, сокрытие важной улики:
разорвание какого-то письма в присутствии судебного следователя.
Относительно всех этих весьма серьезных, с первого
взгляда, обстоятельств должен сказать одно: если Имшенецкий убил свою жену – они имеют громадное усугубляющее его
вину значение; если же он ее не убивал – они не имеют для дела
ровно никакого значения. Ими самая виновность его отнюдь
не устанавливается.
Покойная, страдавшая во время беременности разными
болезненными припадками, могла, естественно, подумать о
том, чтобы имущество, в случае ее смерти бездетной, не перешло обратно отцу, которого она и не любила и не уважала.
Завещая все любимому мужу, она отдавалась естественному
побуждению каждой любящей женщины: сделать счастливым
того, кого любишь. Завещание делалось не таясь, у нотариуса, по инициативе самой Марии Ивановны, как удостоверяет
свидетель Кулаков. Каждая беременность, каждые роды могут
кончиться, и нередко кончаются, смертью, и распоряжение об
имуществе – естественная и желательная вещь. В обществах,
в которых более чем у нас развиты гражданственность и лич-
179

ная инициатива, не боятся на другой же день после свадьбы
пригласить нотариуса, распорядиться имуществом на случай
смерти и жизни – и забыть об этом. В завещании своем покойная отказала не только наличное имущество, но и родовое,
которое могло ей достаться только после смерти отца. Это не
было, стало быть, спешное, так сказать, срочное завещание
ввиду близкой кончины, а завещание, которое вообще давало
ей право сказать мужу: «После меня – все твое!»
Если после смерти Марии Ивановны так скоро возник
вопрос о судьбе ее имущества, то виной этому только Серебряков. В своей
грубости он дошел до того, что в доме поставил
сыщиков и хотел на второй же день выжить зятя из дому, требуя немедленного возврата всего имущества. Откажись Имшенецкий поспешно от наследства, – это ему поставили бы опять
в улику. Завещание налицо (оно нотариальное, а не домашнее),
его скрыть нельзя: отказался, значит – струсил, – совесть не
чиста!
Что касается до улики, упомянутой выше, – разорвание
письма во время обыска, – то едва ли о ней стоит говорить серьезно. Имшенецкий выхватил и пытался разорвать письмо
по крайнему легкомыслию уже после того, когда следователь
вполне прочел его. По счастью, содержание его вполне памятно судебному следователю Петровскому. В письме Ковылиной
от 3 марта трактовалось «о любви» вообще, о ее непрочности,
были укоры и Имшенецкому «в измене». Ничего криминального оно не содержало. Подобные письма с отзвуками старой
любви найдутся в любом письменном столе новобрачного. К
тому же надо заметить, что обыск был 10 июня, а Имшенецкий
уже знал, что по жалобе Серебрякова начато против него уголовное дело. Если бы он считал отобранное письмо «уликой»,
он имел бы ровно десять дней на то, чтобы уничтожить его.
Письмо Ковылиной он разорвал на глазах следователя, потому что «не хотел впутывать в дело молодую девушку». Смысл
письма восстановлен вполне и по отрывкам и со слов Петров-
180
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
