Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Великая легкость. Очерки культурного движения

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
Брендовым названием с загогулиной твердого знака на кон-
це, будто на вывеске псевдорусского ресторана?
Телевизионными трансляциями, когда фигура в душном кон­цертном дресс-коде вывибривает пронзительные страдания под густое фортепиано?
Патокой чужого, давно остывшего чувства, начиняющей жесткие формочки давно вышедших из употребления поэти­ческих выражений?
Русский романс сегодня — доказанная формула. Искусство подтверждения заведомо известного.
«Зрители, которые уходят», шли на гарантированное дей­ство. На проверенное блюдо. В Театр Наций — как в ресторан, где обслужат «на уровне».
Логика нового, не сервирующего готовые блюда театра и зрительский заказ столкнулись еще на пороге спектакля, у вхо­да в зал. Сценография «Русского романса» (Ксения Перетрухи­на) предполагает свободную рассадку, и требуется время, что­бы каждого проводили, убедили, что будет хорошо смотреться с любого места и что не надо, пожалуйста, сдвигать стулья, так задумано художником. Но зрители не хотят не спеша и по отде­льности, хотят толпой, в нетерпении напирают и уже, уже на­чинают возмущаться, включается язык «очереди», недодекон­струированный Сорокиным, так что даже и молоденькая, не за­ставшая эпоху дефицита и очередей, сотрудница театра вдруг срывается на язык прилавка: что же вы, говорит, как бараны? Вот женщину едва не уронили.
И когда я занимаю место у березового ствола, растущего в по­толок с осветительными приборами, соседки справа сдвигают стулья, посмеиваясь над замыслом художника, как школьницы, которым удалось провести учителя. Некоторое время спустя я снова услышу их сдавленный, сотрясающий плечи смех — и обе сбегут с последнего исполняемого романса, не дождавшись коды.
Но ведь и сбежать вот так, легко и непосредственно, по мгновенному позыву, им позволяет та самая, смущающая и воз­мущающая их свободная рассадка.
7. ИСКУССТВО: КОНЕЦ
341
342
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
Воздух уединения, разлитый между далеко отстоящими друг
от друга стульями и беспорядочно рассаженными деревьями.
Пустота, располагающая к непривычной в театре вольности.
«Пустота и смерть», — к такой идее приговорил спектакль критик Алексей Киселев, свою рецензию в «Афише — Воздух» заключив категорично: «Вообразить сегодня актуальность это­го жанра, проникнуться выразительностью лирики доступно разве только тому, кто в «Лебедином озере» способен сегодня разглядеть рисунок Петипа и получить удовольствие от необуз­данно смелых для XIX века решений».
Спектакль Дмитрия Волкострелова — «деконструкция в кри­стально чистом виде», кто бы спорил. Но цель этой декон­струкции не сводится к доказательству смерти романса «как зна­ка ушедшей эпохи».
Осознание смертности — и человека, и искусства — здесь оборачивается реконструкцией способности переживания.
Оживлением чувства, когда-то породившего умерший те­перь жанр.
Конечно, спектакль утверждает конец формы. Но, когда она окончательно распадается на наших глазах — разобранная на поэтические ярлыки, растворенная в рефлексии исполнитель­ниц, зачитывающих свои размышления о готовящемся дей­стве, перед тем как все-таки спеть, — тогда и приходит осозна­ние, что форма эта заключала в себе содержание бессмертное.
Всегдашнее. А потому в том числе и — сейчашнее. Здесь и те­перь — живое и актуальное.
Деконструкция и нужна для того, чтобы просквозить, про­дышать форму — снять пыль и патоку, забившую старинный жанр.
И выразить наконец то самое, для чего русский романс был всего лишь одним из способов высказывания.
«Мы не певицы, мы актрисы», — считает нужным оговорить одна из исполнительниц. Но и не актрисы, нет, — в привычном смысле. Спектакль Волкострелова принципиально не игровой. Исполнительницы (Алена Бондарчук, Татьяна Волкова, Инна
Сухорецкая, Мария Шашлова) не изображают певиц точно так же, как не изображают барышень XIX века в белых платьях сти­ля ампир.
Хотя и выходят в этих платьях, бесшумно ступая и скользя
по полу белыми подолами.
Их задача — не создать иллюзию, а пробыть. И именно этот опыт осознанного пребывания они предлага-
ют разделить нам, зрителям.
Неслучайно сквозной мотив писем, которые исполнитель­ницы пишут и зачитывают в начале спектакля, — осознание времени, фиксация мгновения.
Неслучайны и разбросанные по письмам свидетельства того, что пишутся они каждый раз заново и продиктованы не замыслом, а мгновенным, ситуативным порывом. «Была зима, теперь лето, и теперь жаль зимы». «Сегодня день такой теп­лый, зачем идти в театр». «А у Маши, которая читает мое пись­мо, день рождения». — И голос Маши, читающей письмо, дро­жит в благодарной радости.
Недаром каждая исполнительница читает письмо не свое, а чу­жое, при неудобной подсветке телефоном, с трудом проникания в посторонний почерк и мысль, — такое предельное внимание к чужой искренности понадобится, чтобы слушать русский романс.
Слушать — такое же, как русский романс, «ушедшее» искусст­во в эпоху застолий с караоке, когда петь — значит забыться и орать, не слыша даже себя.
Спектакль Волкострелова не позволяет отключиться — но, вот что странно, именно это помогает зрителю по-настоящему рассвободиться, уйти в отрыв.
Русский романс — искусство интенсивного переживания. За­печатленный порыв сильного чувства, бурлящий жизнью миг.
И скоротечность переживания — главное условие его интен­сивности.
У рояля три силуэта в белых платьях — но голосов больше. Четвертый микрофон останется не занятым: четвертый голос, слышно, звучит в записи.
7. ИСКУССТВО: КОНЕЦ
343
344
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
«У меня спектакль, а меня на нем нет». — Четвертая, невиди­мая исполнительница выступает такой же фигурой умолчания, проводкой пустоты, как паузы между стульями и деревьями, как паузы и в ее монологе, в котором мысль вечереет, гаснет, сво­дясь к неразборчивому «угм... угм…».
Смертность чувства открывается нам как философия русско­го романса, спешащего выразить самые сильные, запоминаю­щиеся, определяющие моменты жизни перед лицом времени, которое все сровняет, сотрет, предаст забвению.
Не «золотой век», а краткий и потому-то золотой миг русско­го романса открывается нам.
Миг чувства, ищущего выхода не в оперном голосе и концер­тной постановке, а в дрожащей, скоротекущей свежести белой барышни, недовступившей в жизнь офелии, поющей на пороге судьбы и социальной роли, задержавшейся на грани быть и не быть, между четом и нечетом, на пути от ребенка к женщине, от цветения к смерти.
Поющей на острие мгновения таким же неверным, как ее счастье, непослушным, как сердце, — не поставленным, не кон­цертным голосом.
Счищение сцены, просквожение жанра в спектакле Волкост­релова приводит к ощущению этой свободной рассадки чув­ства — свету, воле и свежести переживания.
К интенсивности проживания жизни, в том числе — отпу­щенного на спектакль часа.
И словесные формулы русского романса — эти пустые, ос­тывшие, ссохшиеся формочки, — которые, согласно логике де­конструкции, на спектакле зачитывают, будто в столбик, одну под другой, возвращают себе и убедительность, и смысл.
И нам возвращают всё перечисленное — и «ночь печальную», и «я вас любил», и «я помню», и «я позабыл», и «как хороши», и «как хорошо».
Русский романс — искусство осознания того, что, как сказано в одной из таких старинных поэтических формул, «я умру, но со мной, может быть, не умрет».
С жанром русского романса не умирает то, что вызвало его к
жизни.
То, что вызывает к жизни искусство, не умирает ни с каким
жанром.
Выходя со спектакля Волкострелова, я думала о том, как мно­го напылено и надрапировано, наряжено и накручено, наколо­ратурено и наврано и в теперешней нашей литературе.
Спектакль «Русскiй романсъ» — убедительный рецепт того, как продышать современный русский роман.
Чтобы снова выразить и пережить то, ради чего пишется ли­тература и что с традиционными формами литературы не уми­рает.
В движении
1
Такой период — люблю все то, что не переносила раньше:
— прозу Виктора Пелевина и Романа Сенчина,
— спонтанность и перемены,
— новые города и незнакомые улицы,
— случайных людей,
— спокойных людей,
— людей, не читающих книги,
— критиков Кирилла Анкудинова и Льва Данилкина,
— быть старшей по возрасту,
— семейные будни,
— мыть полы,
— танцевать,
— терпеть и надеяться,
— одобрять себя,
— ничем не жертвовать,
— давать волю,
— молиться по канону.
1
Записано в Живом Журнале 25 декабря 2010 года.
7. ИСКУССТВО: КОНЕЦ
345
346
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
Великая легкость
1
Когда наконец-то находишь свое, трудно бывает его отпустить.
По-крупному судя, в моей жизни случились две книги, из-за которых литературной критикой стоило начать заниматься, а потом, запнувшись, начать заниматься снова. Первая подарила большую, хоть и смутную, надежду; вторая, когда импульс пер­вых ожиданий иссяк, помогла принять литературную реаль­ность без надежд.
Такое возможно, если к литературе изначально относиться не очень-то филологически. У кого какой идеал книги, а мне подавай такую, чтобы представила мир вполне понятым и тебя самого просвеченным и ясным.
Чтение — потрясение и прояснение. И критик — тот, кто до конца понял и теперь потрясен.
Можно сказать, что литература в таком ракурсе применяет­ся не по назначению. Можно счесть курьезом мою благодар­ность Пелевину за то, что его роман «Чапаев и пустота» в свое время отговорил меня сорваться в компромиссные отношения: убедил в несущественности моего желания попрочнее устро­иться в мире, исчезающем с одного пфука глиняного пулемета.
По мне, так читать стоит только для этого — расслышать правду и не суметь быть прежним.
Вот и впервые заговорить об актуальных писателях меня вдохновили прочитанные на старших курсах университета про­изведения-исповеди о постсоветских интеллигентах, убедив­шие в том, что изображенным в них героям так дальше жить нельзя.
В таком полемическом старте был студенческий задор, но и перекос. Современная литература с ее мутными героями, умышленной стилистикой и дробными конфликтами не инте­ресовала меня сама по себе. Она была голосом реальности, нуж­давшейся в прояснении, но сама не умела его дать; она терялась
1
Опубликовано в журнале «Октябрь», 2014, № 10.
перед лицом наступившего времени. К актуальности требовал­ся ключ побольше и потяжелей.
Нет, если бы не Шпенглер, прочитанный с карандашом на песчаной художнической даче под Владимиром, о современ­ных книгах не стоило бы писать. Он разбудил меня — «Закат Ев­ропы», синхронизированный с первыми манифестами моло­дой литературы двухтысячных. Сверяя время по Шпенглеру, я пропитывалась актуальностью ради будущего, которое должно было ее перемочь.
Романтичная на книжный манер, все детство промечтавшая драться, как Питер Пэн, и умереть, как Гамлет, я самой себе уди­вительна и забавна в этой страсти к новому слову в культуре. Литературный текст оказался единственным средством связи между мной и современниками; между моими вчитанными иде­алами и реальностью сверстников и младше, живущих по ка­ким-то ускользавшим от моего понимания ценностям.
Входом в большой поток времени.
Я чувствовала, что мое отношение к писателю как ключу за­девает коллег попочтенней, и привыкала к тому, что для них мои поиски новых слов отзываются старинными блужданиями «реальной критики». Но социально-политическая требователь­ность к литературе, составлявшая все-таки главное содержание «реального» метода, тут была ни при чем. Для меня знание выше литературного факта, смысл объемней стиля потому, что литература просто не может быть больше того, что ее порожда­ет. Намучившись временем, когда литературу заставляли слу­жить, постсоветские критики предпочитали видеть в ней само­зарождающуюся материю.
Самоисчерпаемую, поправила бы я теперь.
Ни для какого критика со стажем не секрет, что литературный процесс, сделанный самоцелью и нервом жизни, наблюдателя скоро истрепывает. Требуется изрядно внелитературного, вне­временного содержания в личности, чтобы суметь осмысленно отнестись к текстам, в большинстве лишенным самобытного ми­роощущения, выстраданных истин и непредумышленных слов.
7. ИСКУССТВО: КОНЕЦ
347
348
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
По мере того как вымывалась державшая меня на плаву шпенгле­ровская платформа и литература переставала видеться частью русского культурного возрождения, во мне росло недоумение: за­чем? Кому нужны твои карандашные выписки, на полугод отло­женные встречи, затворническая припаянность к экрану ком­пьютера, туманное «я журналист», прикрывающее вуалькой при знакомстве, да и само недорогое подвижничество большой кри­тики, не востребованной ни работодателем (критик на зарплате называется «обозревателем», и это уже статус), ни семьей (гоно­рар не оправдает затраченного времени, да и не ради него ты просил самых близких людей еще немного тебя не беспокоить), ни читателями (доступный интерактив — журнальные обзоры Анкудинова), ни Богом (хотела, но не нашла в Евангелии запове­ди «твори»).
Надо же было уродиться литературным критиком в эпоху, не
нуждающуюся в литературных критиках.
«Нет необходимости» — это Владимир Мартынов сказал о воз­можности великого поэта в эпоху шариковых ручек. Его книга «Пестрые прутья Иакова» укрепила меня в интуитивном, наби­равшем силу подозрении, что мы-то — литераторы, даже новые и частью молодые, — есть, а времени нашего — нету.
Дверка в будущее захлопнулась. Обнажилось, что реаль­ность, все дальше уходящая от литературных о ней представле­ний, не ухватывается словами и возрождение — точнее, полное, до неузнаваемости обновление жизни — подспудно, коряво, как по мурованному руслу, но все-таки протекает — мимо писателей.
Говорят, культ слова привел к тому, что русская литература накликала русскую революцию.
Теперь реальность по скорости и объемам обновления смыс­лов опережает литературу. Культ пророческого слова уступает техникам его самоумаления.
Наступает настоящий день, который критика так давно зва­ла, а на деле боялась. День, не опознаваемый литературной тра­дицией, потому что собранный из небывалого, а значит, никем пока не описанного и не названного.
Шпенглеровская «псевдоморфоза» кончается вместе с лите-
ратурным бытием.
Шпенглер втолкнул меня в поток времени — Мартынов на­учил в нем плыть. Идея культурного возрождения требовала действий по его приближению — идея конца культуры, какой мы ее до сих пор знали, позволяет распознать, что все необхо­димое и ценное уже начало сбываться. Осознание конечности литературы куда ближе ее провиденциальному смыслу, потому что обращает критика лицом к Истоку всякого духовного дела­ния: литература сметена, но то, что искало в ней выражения, осталось. Весть ищет новых проводников, и не нам решать, кто будет призван.
Жертвовать жизнью литературе — подвижничество прежне­го времени.
Не жертвовать — новая доблесть. То соотношение приорите­тов, которое дает и писателю, и критику верный взгляд, син­хронизированный с эпохой.
Теперь реагируют импульсно, общаются невербально, само­выражение считают сверхцелью, а вопросы личностного роста граждан — залогом социально-политического развития. Теперь изучают не литературу, а саму жизнь — и техники гармоничного в ней пребывания.
Недаром верховным критическим эпитетом наше время на­значило понятие «живой».
В живом произведении личный опыт пересиливает литератур­ную память, восприятие реальности перечеркивает идею о ней.
Живое произведение стремится к непосредственному выра­жению смысла и потому свободно переступает границы родов и жанров, а по большому счету — и самой художественной лите­ратуры, венчая роман с заметкой, статью с драмой, драму с лек­цией, лекцию с перформансом.
Живое произведение, перенимая техники аккумуляции смысла у рекламных слоганов, народных демотиваторов и ис­поведей в блогах, выражается энергоемко, а потому звучит лег­ко и заканчивается быстро.
7. ИСКУССТВО: КОНЕЦ
349
350
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
Живая критика создается на стыке исповеди и исследова­ния. И воспринимается не профессией, а глубоко личным де­лом — одним из многих доступных сегодня способов самовыра­жения. В таком качестве получая куда более ценный, нежели профессиональный, личный отклик читателя.
Живой читатель — тот, кто способен на отклик. Придуман­ное обозревателями «престижное потребление» книги плодит манекенов. Обязательства читателя по отношению к литерату­ре в прошлом. Зато куда выраженней личный интерес.
Навык великой открытости, наработанный информацион­ным обществом, может быть изжит в политических разногласи­ях. Но в культуре теперь только он и работает.
Быть открытым — и значит быть современным.
Пришло время прощаться и отпускать, эпоха легкого сердца.
Приняв реальность, вытеснившую слово, я с новой силой осознала, что литература, пусть и на периферии, пусть не всем заметная, осталась частью современности. Я пишу о литерату­ре затем, что чувствую в ней, как повсюду вне ее, биение новой жизни.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]