Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Великая легкость. Очерки культурного движения

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
фильм Велединского Дмитрий Быков. Он пишет о социально важном в фильме: воспитательном образце юродски обаятель­ного героя. В романе, однако, очевидно, что рост духовной силы географа-неудачника определяется его поступками в па­раллельном, интимном пространстве любви.
За толками о бане зрителям легко упустить из виду куда менее зрелищный и как будто выпадающий из оживленной сюжетной суеты эпизод. На кухне у давней подружки герой вдруг пускается в бормотания о святости и заслуженно нарывается на ее грубое изумление: «Это не трахаться, что ли?». Его ответ о нежелании делать кого-либо залогом своего счастья и самому для кого-ни­будь делаться таковым кажется новой порцией невнятности.
Едва ли не полдюжины женщин ждут его — как романтичес­кого героя (школьница Маша), добытчика (жена Надя), прияте­ля-выручателя (влюбленная в его друга Сашенька), стратега страсти (стильная штучка Кира), товарища для утех (подружка Ветка). Другой бы сориентировался, а этот идиот то напьется на разложенном диване, то волшебно уединенным утром, на­брав в рот камней, громогласно картавит Пушкина. По-женски говоря, Служкин — мужчина, который продалбывает лучшие мо­менты твоей жизни. Иными словами, мужчина неуправляемый.
В стереотипных точках сексуального сцепления Служкин ищет способы расцепиться, выйти из навязанной половой роли. Кипеловское «Я свободен» удачно назначили гимном фильма: вот и ключевая сцена в бане показывает, какая это сво­бода — иной раз не потрахаться. Не стать заложником любви.
Не переспали — не погибли: и в книге, и в фильме прочиты­вается эта рифма между выбором Служкина в его с Машей завя­завшейся любви и исходом самостоятельного сплава, затеянно­го его учениками на самом опасном участке реки. Рифма не ма­гическая — христианская: она не о связи явлений, а о сотрудни­честве личной воли и Провидения, или того, что верующий че­ловек назвал бы волей Божьей. Алексею Иванову хватает вкуса и правдивости не свести эту рифму к какой-нибудь училкиной заповеди. Роман дает почувствовать оступающееся, через силу
6. ЛЮБОВЬ: ПРИБАВЛЕНИЕ УМА
311
312
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
движение героя к ключевому выбору, сделанному ведь не по на­итию великодушия, а в результате направленных, осознанных поступков — совершенных ранее в отношении сердитой его жены и требовательных приятельниц.
Не сублимация сдерживаемого полового влечения, а его пе­рерождение в любовь — вот что случилось с географом Служки­ным. Секс конвертируется в любовь к родине, миру и челове­ку — звучит, согласна, смешно. Но куда деться от захватившего меня с первых кадров фильма острого переживания любви — к каждому немытому окну российского поезда, ко всем льдинам Перми, к многоэтажной хвое в тайге и русским женщинам с су­ровыми, усталыми складками у рта?
Пусть не решить нам всех проблем половым путем, в нашей власти — оглядеться в поисках альтернативных путей. В борода­той байке о Фрейде говорится, что иногда сигара — это просто си­гара. Фильм Велединского подбрасывает ту же шутку — в остроум­но придуманном сценаристами эпизоде обмена фотографиями. В пермском пейзаже школьнице Маше привиделся «вечный взрыв» — тогда как ее учитель предлагает ей рассмотреть «просто воду», хоть и знает, что ледяная эта «просто вода» только что по­глотила выброшенное любовное письмо. Так и в любви: она нагне­тает — он отпускает ситуацию, она хочет сорваться — он принима­ет продолжение будней. Жизнь не кончается с вечным взрывом любви, и, пережив череду сердечных апокалипсисов, начинаешь ценить привязанность, как «просто воду», питающую дни вне за­висимости от того, удалось ли кого-нибудь к себе привязать.
Опасное партнерство
1
Сравнение характеристик женщины и системы
«Театр.doc», куда мастерскую Дмитрия Брусникина сослали, как поговаривают, за матерщину в новом спектакле, вполне от­вечает свойскому стилю постановки: в тесноте маленького зала
1
Опубликовано на сайте «Свободная Пресса» 17 апреля 2014 года.
звучнее реплики, адресованные семье и телевизору, декламиру­емые по-домашнему — в вытянутом свитере и хлопковых носоч­ках. Режиссер подчеркивает сближающий эффект, рассаживая актеров на зрительские стулья, заставляя их соучаствовать в слушании их не задействующих эпизодов, так что и вот эта, в красном, с первого взгляда притягивающая блондинка без еди­ного слова просидит до своего эффектного выхода в самом фи­нале.
В спектакле «Выключатель» студенты-мхатовцы разыграли семь мини-пьес Максима Курочкина. Тематически пьесы едва ли составили бы единый спектакль, если бы каждая из них не сводилась к одному и тому же, типично драматургическому трюку. За что бы ни принимался герой — расследовать подроб­ности советско-финской войны, завязывать с водкой и сериала­ми, ухаживать за выжившим из ума родственником, опекать друга, признаваться в любви, — каждый раз он наталкивается на партнера, из-за которого задуманное не удается, но перед кем отлично получается высказаться. Пьесы Курочкина выражают это чудо диалога — когда именно благодаря присутствию дру­гой, непредвиденной и непокорной личности происходит са­мораскрытие героя. Тем более полное, чем меньше этот другой способен героя понять.
«Выключатель» — комедия не синтонных реакций, асиммет­ричных ответов, окончательно расходящихся метафор собе­седников, когда один из них аргументирует образами из своего сна, а другой в ответ апеллирует к своим новым ботинкам. Ти­пичный герой Курочкина способен состояться только в таком, некомфортном партнерстве, постоянно понуждающем его про­являть себя — из духа противоречия и в защиту собственной природы. Поэтому драматургическим альтер эго автора выгля­дит его герой-мечтатель, женатый на женщине, «лишенной вся­ких талантов».
Курочкин еще называет ее «конкретной бытовой женщи­ной», что для его текстов симптоматично. Герой-мечтатель кру­гом не прав перед этой конкретной женщиной, ему принципи-
6. ЛЮБОВЬ: ПРИБАВЛЕНИЕ УМА
313
314
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
ально нечего ей предъявить в оправдание, но к развязке рече­вой войны полюса сил выравниваются, утверждая равноцен­ность «ментального факта» и видимого бытия.
Максиму Курочкину стоило бы написать сценарий для филь­ма «Она» — расхваленной теперь IT-мелодрамы. Фильм «Она», как и спектакль «Выключатель», погружает нас в дистиллиро­ванное пространство коммуникации. Совсем курочкинский ге­рой фильма — писатель, мечтатель, боящийся конфликтов, жа­леющий себя, — только и занят тем, что вступает в диалоги, тре­бующие от него разной силы сопротивления. Фигурирует и та самая «конкретная женщина», в каком-то кадре даже с ребен­ком, — бывшая жена героя, расставание с которой по большому счету объясняется разной плотностью их мировосприятия. Но если в «Выключателе» герой мужественно выбирает эту свою невыносимо конкретную женщину, в спорах с которой и полу­чает возможность полностью раскрыть себя, то в фильме «Она» такого же типа мужчина бежит от реальных, но диском­фортных отношений к предельно расконкреченной женщине­мечте. С ничего не обязывающего «Как ты, Теодор?» и подска­зок, какие письма стоит удалить, а на какие ответить, начинает­ся его роман с говорящей операционной системой.
Не заморачиваясь на детальную прорисовку будущего — ис­ключая не по делу развернутую голограмму компьютерной игры, картина не поражает наше воображение прорывом во времени, и даже брюки на герое в стиле ретро, с завышенной талией, — создатели позволили сюжету футурологической люб­ви разыграться вполне реалистично. «Ее», системы, присут­ствие обозначено только голосом и легко укладывается в пред­ставление о телефонном ворковании влюбленных, один из ко­торых временно вне доступа. Никаких сложностей с настройка­ми — в отличие от антиутопии Пелевина «Снафф», герой кото­рого тоже приобрел для любви человекообразную запрограм­мированную куклу. В фильме не объясняется, на каком основа­нии купленная и установленная для интеллигибельной помощи система может сначала затосковать о том, что не дано ей во
плоти прогуляться с героем, поправляя бретельку, а потом, про­тив всех законов, защищающих потребителя, своевольно с ним попрощаться.
Фильм не прописан не только фантастически, но и драма­тургически. Методом Курочкина из фильма могла получиться или уморительная комедия, или неразрешимая драма — обе по­строенные на сбоях в коммуникации партнеров, сама природа которых не позволяет друг друга вполне понимать. Между тем первый сбой понимания высекается в фильме ближе к финалу и звучит так топорно, что уже не смешно. С кем ты еще гово­ришь сейчас, помимо меня? — С 8316 пользователями. — Кого еще ты теперь любишь, кроме меня? — 641 человека.
Машина умеет любить многих, но это как раз не невидаль. Диво — что человек способен любить одного.
Прощупывание границ человечности — центральный фантас­тический сюжет. Теперь, когда технологии позволяют так прав­диво его имитировать, человек особенно нуждается в твердом определении. Драматургия фильма закручивается вокруг того факта, что у операционной системы нет телесного воплоще­ния, — но это значит, что только тело и отличает биологическую машину от цифровой. Куда глубже копнул Пелевин, предполо­живший в «Снаффе», что драма отношений человека с компью­тером как раз в том, что машина в будущем обретает тело — ося­заемое и вечно привлекательное. Доходит до случайных, но сов­сем не бессмысленных совпадений: «Она» убеждает героя, что «мы с тобой сделаны из одного звездного вещества», — пелевин­ский Дамилола спорит со своей куклой Каей, в ком из них есть «свет Маниту». В просторечии книжного века — дух Божий.
Пелевинский «Снафф» — трагедия обладания личностью, потребительского отношения к любви. Диалог, который не со­стоялся, потому что одному из партнеров отказано в равноцен­ности — хотя и предписано ее имитировать. Обличение той са­мой телесности, которой человек думает оправдать свои права на бытие и личное мировосприятие. То, что Дамилола пасует в диалоге с куклой, уязвляет читателя особенно сильно. Если
6. ЛЮБОВЬ: ПРИБАВЛЕНИЕ УМА
315
316
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
раньше Пелевин сталкивал в диалоге гуру и подмастерье — стар­шего вампира и недоучку-неофита, просветленного богомола и заблудшую проститутку, героического Чапаева и лузера-декаден­та, — то в «Снаффе» именно низшее существо раскрывает че­ловеку глаза на его недочеловечность. И бежит из обреченного мира цифровых имитаций, унося, подобно Прометею, «свет Маниту» в пристанище нового человечества.
Напротив, говорящая система в фильме «Она» дает герою все поводы, чтобы превозноситься за счет не им созданного тела и потому не заботиться о сбережении «звездного вещества».
В итоге философия фильма целиком совпадает с сатиричес­кой мишенью «Снаффа»: вместо границ человечности «Она» исследует границы допустимого в любви. А вместо сбоя в ком­муникации человека с машиной акцентирует сбои в политкор­ректности — так, система, виртуально присутствуя на пикнике, пускается в неделикатные рассуждения о том, что глупо было ей переживать о теле, которое смертно и ограничено в про­странстве. От беспокойства героя: поймет ли бывшая жена его привязанность к операционной системе, — и утешительного комментария подруги: «Думаю, каждый, кто влюбился, не­нормальный», — один шаг до борьбы за права «пупарасов» (кук­лофилов) в романе Пелевина, высмеивающем гегемонию мень­шинств.
Тревога машины о том, что «я меняюсь слишком быстро» или «я не такая, как ты, я становлюсь кем-то другим», из беспо­мощной драматургии фильма должна была уйти в подтекст, став подледным двигателем сюжета. Вместо этого мы вынужде­ны проглатывать незапрограммированные нелепости сцена­ристов вроде жалоб машины герою: «Что не так?» — тогда как каждому ясно, что в их любви все «не так» с самого начала.
Совсем не странно, а в духе времени, что фильм, провалив­шийся драматургически, отыгрывает потерянные очки благо­даря картинке. Именно визуальное исполнение фильма — в от­личие от его смыслового наполнения — вызывает в зрителе глу­бокое сочувствие и бессловесное, почти бессознательное,
включение в сюжет. В картинке зашифрована и глубочайшая философия любви биологической особи с цифровой — безоши­бочная догадка о том, что, вместо того чтобы тосковать о теле­сном воплощении, влюбленная операционная система должна стремиться к полной аннигиляции сущего. Любовь человека и машины беременна апокалипсисом, как всякая ситуация, вы­шедшая за пределы возможностей бытия. И пока герой умиля­ется, что наконец обрел партнершу, способную так искренне и жадно радоваться реальному миру, сам мир вокруг него сигна­лит о скором своем растворении. Герой, то и дело движущийся поперек потока безликих, нарочно повернутых к камере спина­ми людей; герой, нелепо беседующий с глазком в своем телефо­не на пляже или в компании друзей; герой, безмолвно и оттого будто безумно жестикулирующий и подтанцовывающий в бес­прерывном общении со своей виртуальной избранницей, — свидетельствует против мира, теряющего в плотности и цене перед невидимым лицом увлекательной цифровой имитации.
Благодарность к реальному, непокорному, ветшающему миру способна пробудить только бытовая, сердитая, стареющая — «конкретная» женщина. Об этом — финальный эпизод спектак­ля «Выключатель». Перед лицом надвигающегося апокалипси­са герой Максима Курочкина спохватывается, что так и не до­вел ее, зло курящую блондинку в красном, до оргазма. Но виде­ли бы вы, как, в попытке заслужить наконец ее одобрение, он убалтывает, отговаривает, отгоняет неумолимого «ангела, сво­рачивающего небо».
Путеводитель для чайников
1
Кипенье пенное любви, дымчатые оды Грузии и лермонтов­ский князь, проломившийся через скрупулезно подсчитанные рассказчиком российские шлагбаумы, — напор свободолюбия в
1
Опубликовано в журнале «Дружба народов», 2014, № 10.
6. ЛЮБОВЬ: ПРИБАВЛЕНИЕ УМА
317
318
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
романе высок. Полромана герои запутываются, увязая в ненуж­ных отношениях и ролях, полромана распутываются, отцепляя налипший Петербург, присосчатую заботу домашних и колю­чую волю императора. Но и со смертью главного, венценосно­го врага ощущают, что заноза вошла только глубже.
«Не интересны драмы и проблемы тысяча девятьсот семиде­сятых в декорациях тысяча восемьсот пятидесятых», — остро­умно написала о романе Булата Окуджавы «Путешествие ди- летантов» пользовательница читательского сайта «Лайвлиб». Хотя параллели легко провести и в две тысячи десятые. В рома­не чутко схвачено остывающее время кануна, вызревания ре­форм и катастроф, когда от духовных скреп в государстве оста­ется только отеческая длань императора, дирижирующая мас­карадным порядком и показной мощью. Сыщицкая подозри­тельность в обществе, казенная ретивость чиновников, поли­тиканская болтовня сочувствующих, пока не прижмут, блеск мундирного карьеризма. Персонализация «зла» и «добра»: «о н», написанный разрядкой, против «Него», писанного с за­главной буквы, — властитель и гений, великолепный Николай и убиенный Лермонтов.
Пошлее такой, политической интерпретации романа может быть только смакование темы любви, которая у главных геро­ев, по известному афоризму О’ Генри, выражается в самопожерт­вовании («это вовсе не означает, что он уже может обходиться без меня, как и я без него…»), а у отставленного ими мужа — в самомнении («не пора ли, наконец, отправиться к ней в спаль­ню в халате и со свечой»?).
Роман, замешанный на культе Лермонтова, оставляет, одна­ко, читателя в убеждении, что гневные стихи на смерть поэта Лермонтов писал про себя. Пушкин, говорят, умирал с миром.
Мир и покой — нерв романа, сырого от страстей. Покой го­рит, а страсти никнут. И вся эта многослойная, проложенная пьесками и письмами, промасленная лирикой и надушенная тонким психологизмом книга — не о «комарином писке» свое­волия.
А про то, что сначала как будто всё было, а потом как будто ничего не было, и что вот и вся цена жизни, и в то же время ее бесценность.
«Бесценное нечто» — недоуменно определяет Окуджава жизнь. И именно ею, а не любовным упоением героев, столь трепетно дорожит.
Такое обоснование свободы — не чета ни лермонтовскому, ни даже гражданственному.
В героях нет силы свободы — кем бы ни выставляли Мятлева доброхоты-доносчики, он не демон и даже не оппозиционер. «Обмяк», вяловат — манкируют в отзывах героем-любовником. Усмехающийся князек, — морщится, припоминая его, импера­тор. Мятлеву, до конца бесполезному человеку, проживающему капитал предков и, по чести говоря, никому не сделавшему доб­ра, приходится как будто оправдываться за свое существование перед государством, обществом, читательницами. Рыцарский подвиг передан в романе женской партии, но и боевитость Ла­винии не от свободолюбия — от цельности и чуткого различе­ния жизненной наполненности и пустоты.
У героев нет прав на свободу — они действуют за грани­цей права и долженствования, неслучайно и срываются с места, когда рухнул княжеский дом, как долг. Куда более ли­бералом и правозащитником в романе выглядит муж Лави­нии, научившийся уважать ее свободу ценой собственных желаний.
Если что у героев было, так это жизнь, прожитая коряво и со всхлипами, местами зазря, но прожитая несомненно, не от­нять, и ценность этого дара не подлежит оправданию целями и результатами его воплощения. Лучшие романы о свободе не горды, а милосердны. У Лермонтова кто не демон — тот хоть не живи, у императора кто не на службе — того списать со счетов, ну а у настоящего писателя-гуманиста евангельское солнце све­тит над правыми и виноватыми.
В романе все признаки прозы поэта — он наводнен стихами, удачными строчками, лирическими пейзажами: «твоя безупреч-
6. ЛЮБОВЬ: ПРИБАВЛЕНИЕ УМА
319
320
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ
ность кровожадна», «раскаленные звезды капали на пыльную траву». А все-таки это не раздувшееся, рыхлое стихотворение — роман не лиричен, не монологичен. И страсть здесь от лирики, тогда как эпос — великое примирение страстей, потому что ав­тор мудр, как бог, и знает цену справедливому воздаянию, уто­ленным желаниям, отчаянному жесту и подобной суете. Автор выносит героев в пространство надличного — герои достраива­ются, вырастают за рамки амплуашных свойств. Автор всех до­слушивает, досматривает до конца.
Казалось бы, роману утонуть в благодушном ворковании рас­сказчика Амилахвари, но его перебивают, как будто живым го­лосом поверх дикторской записи, юродское бормотание Алек­сандрии, плотское мычание Натальи, писательское нытье Мят­лева, жовиальный скепсис Лавинии. Автор не дозволяет окон­чательных, однозначных мнений — он не даст героев в жертву несправедливости, отсюда эти странные, антиномичные сме­щения в образах: немощь императора, слухи о побеге чахоточ­ной, стыд счастливой возлюбленной, бесплодное смирение во всем правого мужа. Отсюда и слово «мама», которым заканчи­вается роман, как вообще всегда простым и ясным обрывается усложненное и трудное. Да, все-таки мама (Тучкова), хотя де­ржалась деспотом, все-таки любил (Ладимировский), хотя был заложником брачного расчета, все-таки была с любимым до смерти (Лавиния), хотя не сложилось, все-таки пожил (Мят­лев), хотя как будто ни для чего.
С уходом из жизни императора, двигавшего всю махину сю­жета борьбы личности с надличными силами, в романе обнажа­ется жало времени и смерти. Какая бы ни была жизнь, а прожи­та, какие бы ни были грехи, а искуплены.
О лучших временах мечтают лучшие люди. Но лучших вре­мен нам не отпущено.
Живи, пока не истечет время. Люби, пока живешь. Терпи, пока любишь.
От либерального бунта и отеческой имперской утопии в романе не остается камня на камне. Обломками мостится уезд-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]