Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Батай Ж. Проклятая часть Сакральная социология

.pdf
Скачиваний:
173
Добавлен:
07.02.2015
Размер:
9.95 Mб
Скачать

прекращения, лишь усугубляет тревогу, из-за которой вся жизнь целиком осуждена на бессмысленное движение, дополняет фатальность роскошью любимой муки. Ибо если человек неизбежно есть роскошь, то что говорить о той роскоши, которой является тревога?

Человек говорит природе «нет»

Наконец, человеческие реакции еще более ускоряют движение: тревога ускоряет движение и в то же время делает его более ощутимым. В принципе, человеческое поведение — это отказ. Человек восстал, противясь уносящему его потоку, но тем самым он сделал его еще более стремительным, еще более головокружительным.

Если в основных запретах мы видим то самое «нет», которое человек говорит природе, что представляется ему разгулом живой энергии и разрушительной оргией, то мы уже не можем проводить различие между смертью и сексуальностью. Сексуальность и смерть — это лишь острые моменты праздника, который природа справляет с неисчерпаемым множеством существ. Сексуальность и

532

ЭРОТИКА

смерть — воплощение бесконечного расточительства, которому предается природа вопреки желанию длиться, свойственному каждому существу в отдельности.

Рано или поздно размножение требует смерти тех, кто порождает — порождает всегда лишь для того, чтобы расширить сферу разрушения (точно так же смерть одного поколения требует нового поколения). Проводимая человеческим разумом аналогия между гниением и различными аспектами сексуальной деятельности окончательно смешивает различные виды тошноты, связанные с ними. Запреты, воплощающие в себе единую реакцию сразу на две цели, могут чередоваться, можно даже представить себе, что между установлением запрета, связанного со смертью, и запрета, связанного с воспроизводством, могло пройти много времени (зачастую самые совершенные вещи создаются наугад, методом последовательных приближений). Но это не мешает нам ощущать единство запрета: мы воспринимаем его как единый неделимый комплекс. Словно человеку удалось бессознательно уловить разом все невозможное, свойственное природе (то, что нам дано), и пробужденные ею существа начинают участвовать в том бешеном разрушении, которое придает ей энергию и которое ничем нельзя насытить. Природа требовала, чтобы они уступили, мало того — чтобы они все стремились к этому; возможность человека возникла в тот момент, когда, испытывая невыносимое головокружение, человек заставил себя сказать нет.

Заставил себя? На самом деле люди никогда не говорили окон чательное нет ярости (эксцессу, о котором идет речь). В моменты слабости они отгораживались от движения природы: то были временные остановки, а не окончательная неподвижность.

Теперь от запрета перейдем к рассмотрению трансгрессии.

ГЛАВА V ТРАНСГРЕССИЯ

Трансгрессия — это не отрицание запрета, а его преодоление и дополнение

О запрете неудобно говорить не только потому, что его предметы изменчивы, но и потому, что они нелогичны. По поводу одного и того же предмета всегда возможны противоположные утверждения. Нет запрета, который не мог бы быть преодолен. Трансгрессия часто бывает допустима, а нередко даже обязательна.

_________533_________

ЧАСГЫТЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

Впору смеяться, когда подумаешь о торжественном предписании: «Не убий», за которым следует благословение воинств и «Те Deum» Б апофеозе31. За запретом без всяких затей следует согласие на убийства! Конечно, жестокость войны не соответствует новозаветному Богу, но совсем не противоречит ветхозаветному Богу воинств. Если бы запрет полагался в пределах разума, он означал бы осуждение войны и ставил бы нас перед выбором: либо принять его и делать все для того, чтобы устранить убийство на войне, либо, наоборот, сражаться, а закон считать пустой уловкой. Но запреты, на которых зиждется мир разума, сами-то по себе не рациональны. Изначально, чтобы разграничить между собой эти два мира, было бы недостаточно спокойно противиться насилию; если бы само сопротивление каким-то образом не участвовало в насилии, если бы какое-то негативное яростное чувство не вызывало ужаса к общедоступной ярости насилия, то одному лишь разуму не удалось бы четко определить пределы незаметного перехода между ними. Перед лицом непомерного разгула может сохраняться лишь иррациональный страх, ужас. В этом и заключается природа табу^ которое делает возможным мир покоя и разума, но само по себе, в основе своей представляет собой содрогание, действующее не на ум, а на чувственность, как эт^ делает и сама ярость (по сути своей человеческая ярость есть результат не расчета, а чувственных состояний: гнева, страха, желания...). Мы должны учитывать иррациональность запретов, если хотим понять всегда связанное с ними безразличие к логике. Оставаясь в области иррационального, где нас замыкают наши рассуждения, мы должны говорить: «Незыблемый запрег иногда нарушается, но это не значит, что он перестает быть незыблемым». Мы даже можем довести это суждение до абсурда; «на то и запрет, чтобы его

нарушать». Вопреки первому впечатлению, такое утверждение — не ^тровокация, но корректное выражение неизбежно возникающею гоотно>игния двух противоположных эмоций. Под влиянием отрпвятельных эмоций мы должны подчиняться запрету. Мы нарушаем его, если эмоция положительна. Нарушение не в силах уничтожить возможность и значимость противоположной эмоции: оно даже служит ее оправданием и истоком. Мы совершенно по-иному боялись бы насилия, если бы не знали или не осознавали хоть смутна, что оно могло бы нас самих привести к худшему.

Принцип «на то и запрет, чтобы его нарушать» позволяет понять тот факт, что запрет убийства, при всей своей универсальности, ни в коей мере не противоречит войне. Я даже уверен, что, если бы не запрет, война была бы просто невозможна, немыслима!

У зверей, которые не ведают запретов, дракк никогда не перерастают в организованное предприятие, каким является война. В

534 ЭРОТИКА

некотором смысле война — это коллективная организация агрессивных действий. Война, как и труд, организуется коллективно, преследует определенные цели, ее ведут по обдуманному плану. И все же мы не можем утверждать, что война противоположна ярости. Просто война — это организованная ярость. Нарушение запрета — не то же самое, что звериная ярость. Это тоже ярость, но у существа, наделенного разумом (которое в данном случае ставит мудрость на службу ярости). Во всяком случае, запрет — это порог, и только за ним возможно убийство; а на коллективном уровне война определяется именно преодолением этого порога.

Если бы собственно трансгрессия, в отличие от незнания запрета, не была ограничена таким образом, она была бы возвратом к ярости — к ее звериности. На самом же деле она совсем не такова. Организованная трансгрессия образует вместе с запретом единое целое, которым и определяется общественная жизнь.

Никакая частота — и регулярность — трансгрессий сама по себе не вредит незыблемости запрета, будучи всегда его обязательным дополнением, подобно тому как диастола дополняет систолу, или как взрыв провоцируется предшествующим ему сжатием. Сжатие не создает взрыва, но возбуждает его. Эта истина кажется чем-то новым, хотя основана на очень давнем опыте. Просто она противоположна миру рассуждения, из которого произошла наука. Поэтому она и была высказана так поздно. Ее сознавал и формулировал в своих лекциях Марсель Мосс, возможно самый значительный толкователь истории религий. В опубликованных же его работах эту основополагающую мысль можно различить лишь в некоторых значительных фразах. И только Роже Кайуа, пользуясь учением и советами Мосса, первым подрог> но разработал понятие трансгрессии в своей «теории празднества»*.

Бесконечная трансгрессия

Зачастую само нарушение запрета подчиняется правилам в не меньшей степени, чем запрет. Это вовсе не свобода: с таких-то и до таких-то пор то-то и то-то возможно — вот в чем смысл трансгрессии. Но первичная, еще ограниченная вольность может снять преграды для безграничного импульса ярости; не следует просто снимать барьеры — может даже оказаться необходимым, чтобы в момент трансгрессии с еще большей силой утверждалась их прочность. Иногда при трансгрессии особенно заботятся о соблюдении правил: ибо когда беспорядок уже возник, его труднее ограничивать.

* Caillois R. L'Homme et le sacre. Chap. IV: Le sacre de la trausgression: theorie de la fete. P. 125-168.

_________535_________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

Но все же, в порядке исключения, можно представить себе и неограниченную трансгрессию. Приведу достойный внимания пример.

Бывают случаи, когда ярость как бы перехлестывает запрет. Кажется — или может показаться, — что, коль скоро закон бессилен, никакой прочный барьер более не может сдержать ярости. По сути, смерть превозмогает запрет, противопоставленный ярости, которая теоретически и была его причиной; обычно возникающее при этом ощущение разрыва приводит к легкому расстройству, которое может быть изжито ритуалами похорон, празднествами, условно упорядочивающими и ограничивающими беспорядочные импульсы. Если же смерть одолевает суверена, который до тех пор, казалось, по сути своей был сильнее ее, то этому чувству невозможно противиться, и возникающий беспорядок не знает границ.

Кайуа так описывает поведение некоторых племен Океании:

Когда вся жизнь общества и природы, — пишет он*, — воплощена в священной особе царя, критическим моментом становится час его смерти, и именно она дает начало ритуальной вседозволенности. Последняя приобретает облик, точно соответствующий характеру случившейся катастрофы. Кощунство приобретает социальный характер. Его творят путем унижения величества, иерархии и власти. <...> Ибо неистовству народа никогда не оказывают ни малейшего сопротивления — его считают таким же закономерным, как и прежде покорность усопшему монарху. На Сандвичевых островах толпа, узнав о смерти царя, совершает все тс, что в обычное время рассматривается как преступления, — жжет дома, грабит и убивает, а женщин заставляет публично отдаваться всем подряд. <...> На островах Фиджи факты еще более характерны: смерть вождя дает сигнал к мародерству, племена-данники врываются в столицу и чинят там всяческий разбои и грабеж.

Однако эти трансгрессии не перестают быть ксщуж гвом. Они идут наперекор правилам, которые еще накануне были л на следующий день станут вновь самыми священными и ненарушимыми. Поистине в них и воплощается главное кощунство**.

Примечательно, что беспорядки происходили в «острый период инфекции и скверны, воплощаемых мертвецом», в то время, «когда его вредоносность полнее и нагляднее всего является и активнее и заразительнее всего влияет». Они заканчиваются «с полным уничтожением подверженной гниению части царских останков, когда от его трупа остается один лишь твердый и нетленный скелет»***.

* Ibid. P. 151. [Кайуа Р. Указ. соч. С. 234, до слов «Однако эти трансгрессии...». Последний абзац цитаты отсутствует в современном издании книги Кайуа, с которого выполнен ее русский перевод. — Примеч. пер.] ** Ibid. [Там же.] *** Ibid. [Там же.]

536 ЭРОТИКА

В этом разгуле ярости проявляется механизм трансгрессии. Человек пожелал укротить природу, думал, что укротил ее, как правило противопоставляя ей отрицательный жест запрета. Ограничивая ток ярости внутри самого себя, он полагал, что одновременно ограничит его в реальном порядке вещей. Если же он замечал неэффективность препятствия, которое хотел поставить на пути ярости, то границы, которые он думал соблюдать сам, теряли смысл, какой они имели для него: подавлявшиеся прежде импульсы вырывались на свободу, и тогда он свободно убивал, не сдерживал более свои непомерные сексуальные аппетиты и не опасался больше совершать публично и без оглядки то, что до тех пор позволял себе лишь тайком. Пока тело царя оставалось во власти агрессивного разложения, все общество тоже пребывало в состоянии ярости. Препятствие, не сумевшее защитить жизнь царя от смертельной заразы, не могло и действенно противостоять эксцессам, постоянно угрожающим опасностью общественному порядку.

Эти «высшие кощунства», которым давала ход смерть царя, не организуются никакими четко определенными пределами. И все же во времени возвращение мертвеца к четкому состоянию скелета кладет конец вторжению бесформенной распущенности. Даже в этом неблагоприятном случае трансгрессия не имеет ничего общего с первично-животной вольностью: она открывает доступ по ту сторону границ, которые обычно принято соблюдать, но сохраняет эти границы. Трансгрессия нарушает, но не разрушает профанный мир, являясь его дополнением. Человеческое общество — это не только общество труда. Его составляют — одновременно или последовательно — профанный и сакральный миры, две его взаимодополняющие формы. Профанный мир — это мир запретов. Сакральный мир открыт для ограниченной трансгрессии. Это мир праздника, воспоминаний и богов. Рассматривать вещи таким образом нелегко, ибо сакральное обозначает здесь одновременно две противоположности. Сакрально по сути своей все то, что является предметом запрета. Обозначающий сакральную вещь «от противного», запрет вызывает у нас — в религиозном плане — не только чувство страха и трепета. В пределе это чувство становится благоговением и поклонением. Боги, воплощающие сакральное, вызывают трепет у тех, кто их почитает, но те все же почитают их. Люди подчиняются одновременно двум импульсам: ужасу, который заставляет отпрянуть, и влечению, которое вызывает зачарованное почтение. Этим двум противоположным движениям отвечают запрет и трансгрессия: запрет отталкивает, но зачарован-ность ведет к трансгрессии. Запрет, табу противостоят божественному лишь в одном смысле, а божественное — это завораживающий

_________537__________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

аспект запрета, преображенный запрет. Исходя из этих принципов составляются — а иногда и переплетаются — мифологические мотивы.

Ясное и ощутимое различие между этими противоположностями можно провести, только учитывая их экономический аспект. Запрет соответствует труду, труд — производству: в профанное время труда общество накапливает ресурсы, потребление сводится к количеству, необходимому для производства. Сакральное же время — это по преимуществу праздничное время. Празднество не обязательно означает, подобно упомянутому выше (после смерти царя), полное снятие запретов, но во время его обычно подвергавшееся запрету может не только позволяться, но и требоваться. По сравнению с обычным временем, праздник обозначает инверсию ценностей, смысл которой подчеркивал Кайуа*. С точки зрения экономики, безмерная расточительность празднества истребляет ресурсы, накопленные во время труда. В данном случае имеется четкое противопоставление. Мы не можем сказать, что религия основана в большей степени на трансгрессии, чем на запрете. Но в основе праздника — расточительность, и праздник — кульминационная точка религиозной деятельности. Накапливать и тратить — две фазы деятельности; исходя из этой предпосылки, мы можем рассматривать религию как некий танец, в котором за каждым отступлением следует обратное движение навстречу.

Человек должен отвергать ярость естественных движений, но его отказ не означает разрыва, напротив, он заявляет о глубинном согласии. Благодаря этому согласию чувство, на котором основывалось разногласие, сохраняется на заднем плане. Это чувство так прочно поддерживается, что движение, способное нарушить согласие, всегда головокружительно. Тошнота, а зате л к преодоление тошноты, следующие за головокружением, — таковы фазы парадоксального танца, образуемого религиозными фигурами.

В целом, несмотря на сложность движенияего смысл пролв^л-ется с полной ясностью: религия по

сути своей требует нарушения запретов.

Но страх, без которого невозможна глубинная суть религии, приводит к путанице и смешению и даже поддерживает их. Сущностью религии все время объявляют то отступление, за которым следует обратное движение друг к другу. Такое понимание, разумеется, неполно, и недоразумение было бы легко развеять, если бы эта глубинная инверсия, всегда согласная с целями разумного или практического мира, не служила опорой для нового изменения. В мировых религиях, таких как христианство или буддизм, в ярчайших всплесках духовной жизни преобладают страх и тошнота. Ибо

Ibid. IV. Le sacre de la transgression: theorie de la fete. P. 125—168.

538 ЭРОТИКА

эта духовная жизнь, основанная на усилении первичных запретов, тем не менее осмысляется как праздник, как трансгрессия, а не соблюдение закона. В христианстве и в буддизме экстаз основан на преодолении ужаса. Те религии, где ужас и тошнота глубже всего поражают душу, порой даже более согласуются со всеразрушаю-щим эксцессом. Нет такого чувства, которое сильнее побуждало бы к безудержности, чем чувство небытия. Но безудержность — это не уничтожение: это преодоление униженности, это трансгрессия.

Желая точнее показать, что такое трансгрессия, я не буду приводить простые примеры, а продемонстрирую безудержность в ее высшей форме — в христианстве и буддизме, где она осуществляется в полной мере. Но сначала мне следует сказать о менее сложных формах трансгрессии. Следует сказать о войне и жертвоприношении. А потом о телесной эротике.

ГЛАВА VI УБИЙСТВО, ОХОТА И ВОЙНА

Каннибализм.

Помимо неограниченной трансгрессии, которая носит исключительный характер, запреты нарушаются и повседневно, согласно правилам, предусмотренным и упорядоченным в обрядах.

Чередование запрета и трансгрессии четче проявляется в эротике. Без эротики было бы и трудно получить правильное представление об этой игре. И наоборот, было бы невозможно получить сколько-нибудь связное представление об эротике, если не исходить из этой альтернативной игры, которая характерна для религиозной сферы в целом. Но прежде всего рассмотрим то, что касается смерти.

Примечательным образом, в запрете, предметом которого являются мертвые, ужасу не противостоит желание. На первый взгляд, сексуальные объекты ведут к постоянному чередованию отвращения и влечения, то есть запрета и его снятия. Фрейд основал свою интерпретацию запрета на изначальной необходимости создать преграду для непомерных желаний, направленных на предметы, слабость которых очевидна. Когда ему приходится говорить о запрете соприкосновения с трупом, он вынужден предполагать, что табу защищало умершего от тех, кто хотел его съесть. Подобное желание нам уже неведомо; мы никогда его не переживаем. А в жизни архаических обществ действительно имеет место то запрет каннибализма, то его снятие. Человека, которого никогда не считали мясным животным,

_________539_________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

нередко поедают в соответствии с религиозными правилами. Тому, кто ест человечину, прекрасно известно, что его трапеза запретна. Но он со всей религиозностью нарушает этот запрет, почитаемый им как основополагающий. Знаменательным примером является совместная трапеза, следующая за жертвоприношением. Поедаемая человеческая плоть считается здесь сакральной: это вовсе не возврат к звериному неведению запретов. Желание направлено уже не на объект, на который мог бы позариться безразличный зверь: предмет «запретен», он сакрален, и именно тяготеющий над ним запрет возбуждает желание. Сакральный каннибализм — простейший пример запрета, создающего желание: запрет не делает человеческую плоть вкусной, но дает основание «благочестивому» каннибалу поедать ее. И в эротике мы тоже обнаружим это парадоксальное создание привлекательности посредством запрета.

Поединок, кровная месть и война

Если желание поедать людей нам глубоко чуждо, то иначе дело обстоит с желанием убивать. Его испытывает не каждый, но;невоз-можно не замечать, как оно поддерживается в толпе — столь же реально, почти столь же требовательно, как сексуальный голод. Частые и бесполезные побоища на протяжении истории человечества делают ощутимым тот факт, что в каждом человеке сидит потенциальный убийца. Желание убивать располагается по отношению к запрету на убийство так же, как желание какого-либо сексуального действия по отношению к комплексу ограничивающих его запретов. Сексуальная деятельность запрещена лишь в определенных случаях, но ведь и убийство тоже; хотя запрет убивать сформулирован оолее категорично и обобщенно, чем сексуальные запреты, но, подобно сексуальным запретам, он лишь ограничивает число ситуации, в которых убийство возможно. Формула запрета отличается подавляющей простотой: «Не убий». Конечно, он универсален, но в нем конечно же подразумевается: «кроме случаев войны или других обстоятельств, более или менее предусмотренных законами данного социума». Так что он почти симметричен сексуальному запрету, определение которого: «Плотское соитие твори лишь во браке...» — к чему, разумеется, добавляется: «или в некоторых случаях, предусмотренных обычаем».

Убийство допустимо при поединке, кровной мести и на войне.

Оно преступно в случае злодейского покушения. Злодейское покушение бывает при незнании запрета или

пренебрежении им. Поединок, кровная месть и война нарушают общепринятый запрет, но по правилам. Современная, переусложненная дуэль, где в конеч-

540

ЭРОТИКА

_________541__________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

ном счете запрет фактически возобладал над трансгрессией, не имеет ничего общего с первобытным человечеством, представлявшим себе нарушение запрета только в религиозной форме. По всей вероятности, сначала поединок не имел индивидуального характера, какой он получил в средние века. Изначально поединок был одной из разновидностей войны, когда враждующие народы вверялись доблести своих лучших бойцов, которые по определенным правилам вызывали друг друга на единоборство. Это единоборство служило зрелищем для толпы людей, готовых перебить друг друга. У кровной мести, как и у поединка, есть свои правила. Это, в общем, такая война, где враждебные лагеря определяются не совместным проживанием на некой территории, но клановой принадлежностью. Не менее, чем поединок или война, кровная месть подчиняется тщательно разработанным правилам.

Охота и искупление убийства зверя

При поединке и кровной мести, а также на войне, о которой будет речь ниже, имеет место смерть человека. Но закон, запрещающий убивать, возник раньше, чем противопоставление, отличающее человека от крупных животных. В самом деле, это отличие сложилось поздно. Первоначально человек считал себя подобным зверю; такое понимание все еще присуще «охотничьим народам» с их архаическими обычаями. В такой ситуации архаическая или первобытная охота была формой трансгрессии в не меньшей мере, чем поединок, кровная месть или война.

Но все-таки здесь есть глубокое различие: по всей видимости, у самых первых людей, наиболее близких к животному состоянию, не совершалось убийств себе подобных*.

Напротив, уже в ту эпоху было принято охотиться на животных. Можно было бы сказать, что охота — результат труда, что она стала возможной только благодаря изготовлению каменных орудий и оружия. Но даже если запрет в целом и был следствием труда, это следствие возникло не сразу, и с\едует предположить, что охота развилась задолго до того, как в человеческом сознании возник запрет на убийство зверя. Как бы то ни было, немыслимо такое господство запрета, при котором за резкой трансгрессией следовал бы возврат к охоте. Собственно, в запрете на охоту проявляется общий характер запретов. Напомним, что существует общий запрет на сексуальную деятель-

* У животных нет запрета убивать, но фактически убийство себе подобных происходит у них лишь в исключительных случаях, поскольку их поведение определяется инстинктом. Даже бои между животными одного вида в принципе не приводят к смерти.

ность. Эту идею будет легко понять, только если представить себе роль запрета на охоту у охотничьих народов! Запрет означает не обязательно воздержание, а трансгрессивную практику. Ведь ни охота, ни сексуальная деятельность не могли быть фактически запрещены. Запрет не может уничтожить виды деятельности, необходимые для жизни, но он может осмыслить их как религиозную трансгрессию. Он вводит их в границы, упорядочивает их формы. Он может принуждать виновного к искуплению. Совершив убийство, охотник или воин становились сакральными. Чтобы вернуться в профанное общество, им надо было отмыться от скверны, очиститься. Искупительные обряды имели своей целью очистить охотника или воина. В архаических обществах подобные обряды были широко распространены.

Обычно исследователи доисторического общества приписывают наскальным рисункам в пещерах смысл магических операций. Изображенные на них животные, предметы вожделения охотников, якобы рисовались в надежде, что образ желания должен осуществить в реальности само желание. Я в этом не уверен. А может быть, тайная, религиозная атмосфера пещер была связана с религиозностью трансгрессии, через которую наверняка осмыслялась охота? В таком случае игре трансгрессии соответствовала бы игра фигурации. Это нелегко доказать. Но если бы исследователи приняли в расчет чередование запрета и трансгрессии, если бы они ясно видели сакраль-ность умерщвляемых животных, то вместо малосодержательной гипотезы о магическом изображении, — которая, пожалуй, их самих не удовлетворяет, — возникло бы, как мне кажется, понимание более согласное с важностью религии в становлении человека. Возможно, на пещерных рисунках изображался тот момент, когда необходимое и одновременно предосудительное убийство зверя являет собой всю религиозную неоднозначность жизни — жизни, которую человек со страхом отвергает и, однако же, осуществляет в чудесном преодолении собственного отказа. Эта гипотеза основана нэ том, что у народов, чья жизнь, вероятно, схожа с жизнью пещерных живописцев, искупление вслед за убийством зверя является правилом. Она способна дать вполне связную интерпретацию рисунка из пещеры Лас-ко1*2, где умирающий бизон изображен лицом к лицу с человеком, по всей вероятности убившим его, и этому человеку художник тоже придал вид мертвого. В таком случае сюжетом этого знаменитого рисунка, который вызвал многочисленные, противоречивые и шаткие объяснения, является убийство и искупление*.

* См. кн.: Batailk G. Lascaux ou la naissance de Tart. Geneve: Skira, 1955. P. 139-140, где я излагал и критиковал различные

имевшиеся на тот момент интерпретации. С тех пор были опубликованы и иные, не менее уязвимые толкования. В 1955 г. я не стал предлагать какую-либо собственную гипотезу.

542

ЭРОТИКА

По крайней мере, достоинство такого понимания в том, что вместо магической (утилитарной) и очевидно скудной интерпретации пещерных изображений оно дает интерпретацию религиозную, более согласную с той высокой игрой, которой является искусство и с которой связаны эти замечательные рисунки, дошедшие до нас из глубины веков.

Древнейшее свидетельство войны

В любом случае следует понимать охоту как первобытную форму трансгрессии, скорее всего предшествовавшую войне, которой люди из «франко-кантабрийских»33 расписанных пещер, жившие на протяжении всего верхнего палеолита, как кажется, вообще не ведали. Во всяком случае, для этих людей, которые первыми стали похожи на нас, война вряд ли имела то первоочередное значение, какое она обрела впоследствии; в самом деле, эти первобытные люди напоминают эскимосов, которые в большинстве своем вплоть до наших времен жили, не зная, что такое война.

Первыми, кто изобразил войну, были авторы наскальных рисунков, найденных на востоке Испании. По всей видимости, часть их рисунков относится к концу верхнего палеолита, а другая часть — к последующей эпохе. К концу верхнего палеолита, за пятнадцать или десять тысяч лет до нас, именно в форме войны происходит нарушение запрета, который изначально был направлен против убийства животных, отождествлявшихся с людьми, а также и про тив убийства собственно человека.

Итак, о запретах, связанных со смертью, и об их нарушении сохранились весьма древние свидетельства; сексуальные же запреты и их нарушение, как уже сказано выше, с несомненностью известны нам лишь в историческое время. В книге об эротике по ряду причин приходится говорить в первую очередь о трансгрессии вообще и, в частности, о нарушении запрета убивать. Не обратившись ко всей совокупности запретов, мы не смогли бы уловить смысл эротических процессов; они способны сбить с толку, и их трудно проследить, если предварительно не выяснить их противоречивое действие там, где они даны в более четкой и древней форме.

Впрочем, рисунки, обнаруженные на востоке Испании, доказывают лишь древность войны как формы, в которой происходила борьба между группами. Но и вообще у нас много архаических сведений о войне. Сама по себе борьба двух групп предполагает какой-то минимум правил. Первое из них, разумеется, связано с разделением враждующих групп и с объявлением военных действий. Нам известны эксплицитные правила «объявления войны» у архаических племен. Могло быть достаточно одного только собственного решения со

_________543_________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

стороны агрессора; тогда он заставал противника врасплох. Но зачастую, в большем соответствии с духом трансгрессии, противник получал ритуальное предупреждение. Далее и сама война могла развиваться по правилам. По своему характеру архаическая война напоминает празднество. Да и современная война не так уж далеко ушла от этого парадокса. Пристрастие к ярким и великолепным воинским облачениям восходит к архаическим временам. Изначально война, по-видимому, была роскошью: не средством увеличить богатства вождя или народа благодаря завоеваниям, но агрессивной безудержностью, сохраняющей расточительный характер безудержности.

Различие

между ритуальной и прагматической формами войны

Эта традиция сохранялась в военной униформе вплоть до наших дней, когда преобладающим стало стремление не делать бойцов заметной мишенью. Но стремление свести потери к минимуму чуждо исконному духу войны. Вообще, нарушение запрета осмыслялось как цель. Оно могло служить дополнительным средством для какой-либо другой цели, но изначально оно было самоценно. Есть основание полагать, что война, при всей своей жестокости, первоначально подчинялась примерно тем же целям, что преследуются при совершении обрядов. Об эволюции войн в феодальном Китае, до нашей эры, исследователи пишут так: «Феодальная война начинается с вызова. Отряженные князем храбрецы героически идут на смерть перед лицом князя-соперника или же с колесницы на всем скаку оскверняют ворота вражеского города. Потом происходит сражение на колесницах, при котором феодалы, прежде чем уб'гсать друг друга, состязаются в вежливости...»* Архаические черты гомеровских войн обладают и всеобщей распространенностью. Го была настоящая игра, однако ее результаты оказывались настолько серьезны, что очень скоро прагматический расчет возобладал над соблюдением правил. В истории Китая об этом сказано так: «...чем дальше, тем больше эти рыцарские обычаи утрачивались. Прежняя рыцарская война вырождалась в безжалостную схватку, в массовое побоище, когда на войну с соседями бросали все население провинции»**.

Действительно, война всегда балансировала между приматом правил как самоценной цели и приматом желаемого политического

* Grousset R., Regnault-Gatier S. L'extreme Orient // L'Histoire universelle: En 3 vol. / Ed. R. Grousset, E.G. Leonard. P.: Gallimard,

1956-1958. T. I. P. 1552-1553 (Encyclopedie de la He'iade). ** Ibid.

544 ЭРОТИКА

результата. Вплоть до наших дней среди специалистов борются между собой две школы. Клаузевиц выступал против военных рыцарского толка, настаивая на необходимости беспощадно уничтожать силы противника. «Война, — писал он, — есть акт насилия, и проявлению этого насилия нет предела»*. По большей части в современном мире как раз и возобладала постепенно такая тенденция, отходившая от ритуального прошлого, которым оставалась зачарована старая школа. В самом деле, не следует смешивать гуманизацию войны и ее основную традицию. До некоторой степени требования войны уступили место развитию человеческих прав. Такому развитию мог способствовать и дух традиционных правил, однако эти правила не отвечали современному стремлению сократить боевые потери или страдания бойцов. В самом деле, нарушение запрета было ограничено, но лишь формально.

Вобщем и целом агрессивный импульс не выпускался на свободу, требовалось задавать ему условия, тщательно соблюдать правила, но, однажды вырвавшись из оков, ярость уже ничем не была ограничена.

Жестокость, связанная с организованным, характером войны

Отличаясь от насилий в животном мире, война развила свою собственную жестокость, на какую звери не способны. Например, после боя, часто завершающегося истреблением врага, происходила казнь

пленных. Такая жестокость — специфически человеческий аспект войны. Приведу страшные факты, рассказанные Морисом Дэви:34

ВАфрике военнопленных часто мучают, или убивают, или же морят голодом. У народов, говорящих на языке чи, по

отношению к пленным практикуется поразительное варварство. Мужчин, женщин и детей — матерей с младенцами за спиной и маленьких детей, едва научившихся ходить, — раздевают и связывают веревками за шею по десять— пятнадцать человек вместе; к тому же руки каждого пленника привязывают к толстому бревну, которое они должны носить на голове. В таких оковах их, похожих на скелеты от недоедания, месяцами водят за победоносной армией; грубые охранники обращаются с ними крайне жестоко; если же победители начинают терпеть поражения, их сразу убивают всех подряд, чтобы они не смогли освободиться. Рамсейер и Кюне пишут об одном пленнике — уроженце Аккры, — которого «причурбанили», то есть приковали к стволу срубленного дерева посредством железной скобы, проходившей ему вокруг груди; в течение четырех месяцев он недоедал и от этого обращения умер. В другой раз те же путешественники заметили среди пленных жалкого, истощенного мальчика, который, когда ему велели встать, «с трудом распрямился, и стали видны все кости его скелета». Большинство пленных, увиденных пу-

Clausewitz С. von. De la Guerre / Tr. par D. Naville. P.: Minuit, 1955. P. 53.

_________545_________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

тешественниками, тоже выглядели как ходячие скелеты. Один мальчик настолько исхудал от лишений, что его шея больше не могла выдерживать тяжесть головы, и, когда он садился, голова почти падала ему на колени. У другого, такого же истощенного, был кашель, похожий на предсмертный хрип; другой ребенок, еще младше, был так слаб из-за недостатка питания, что не мог стоять на ногах. Люди из племени ашанти удивлялись, что подобные зрелища вызывают жалость у миссионеров; как-то раз последние попытались дать поесть голодным детям, но охрана грубо оттолкнула их. В Дагомее <..> раненым пленникам не оказывают никакой помощи, и всех пленников, не предназначенных в рабство, содержат в полуголодном состоянии, отчего они быстро принимают вид скелетов. <...> Нижняя челюсть считается особенно ценным трофеем <„> и очень часто ее вырывали у еще живых раненых противников. <...> Сцены, которые последовали за захватом одной из крепостей на островах Фиджи, слишком ужасны, чтобы описывать это в деталях. Одной из наименее страшных черт было то, что не щадили никого, не различая ни пола, ни возраста. Людей — нередко еще живых — так сильно уродовали, подвергали их таким жестокостям и сексуальным насилиям, что для них самоубийство было предпочтительнее плена. С фатализмом, присущим меланезийскому характеру, многие побежденные даже не пытались бежать, но покорно подставляли голову под удары дубины. Если же они имели несчастье быть захваченными живыми, их ждала жуткая судьба. Их приводили в главную деревню, где отдавали на произвол мальчишек из знатных семей, которые их изощренно мучили; или же, оглушив ударом дубины, их заталкивали в раскаленную печь, а когда жар возвращал им сознание боли, их неистовые конвульсии смешили зрителей <;...>»*.

Насилие, которое само по себе не жестоко, при трансгрессии осуществляется организованно. Жестокость — это и есть одна из форм организованного насилия. Она не обязательно эротична, но может перерастать в другие формы насилия, организуемые трансгрессией. Подобно жестокости, эротика отличается преднамеренностью. Жестокость и эротика выстраиваются куме, которым овладела решимость выйти за рамки запрета. Такая реигимошь не обязательно обращена на все запреты вообще, но она всегда может соскользнуть из одной области в другую: это ведь соседние области, и в основе их

— упоение своим решительным отказом от власти запрета. Этот отказ тем эффективнее, что в нем запрограммирован возврат к стабильности, без которой игра не состоялась бы; здесь есть и стихийный всплеск, и заранее предусмотренное возвращение в обычное русло. Переход из одной области в другую приемлем в том случае, если при этом не ставятся на карту основополагающие рамки.

Жестокость может перерастать в эротику, и точно так же целью избиения пленных может быть каннибализм. Но на войне немыс-

* DavieM.R. La Guerre dans les societes primitives/Tr. de 1'anglais. P.: Payot, 1931. P. 439-440. 35. Заказ K-6713

546

ЭРОТИКА

лим возврат к животному состоянию, окончательное забвение пределов. Всегда остается что-то такое, чем утверждается человеческий характер насилия — пусть даже самого неистового. Исступленные, жаждущие крови воины все же не режут друг друга. Это правило, которым организуется глубинный гнев, незыблемо. Точно так же при разгуле самых бесчеловечных страстей, как правило, поддерживается запрет каннибализма.

Следует заметить, что самые ужасные формы насилия не обязательно связаны с изначальной дикостью. Организация эффективных военных операций, основанная на дисциплине и в итоге лишающая большинство бойцов счастья преступать границы, превращает войну в механизм, чуждый тем импульсам, которые когда-то породили ее; современная война имеет лишь очень отдаленное отношение к той войне, о которой говорилось выше, это в высшей степени прискорбное извращение, осмысляемое политическими задачами. У первобытной войны тоже мало оправданий: она изначально неизбежно развивалась в сторону современной войны, предвещала ее. Но, пожалуй, только нынешняя организованная война, отличная от первоначальной организованной трансгрессии, способна завести род человеческий в тупик*.

ГЛАВА VII УБИЙСТВО И ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ

Религиозное снятие запрета, касающегося смерти,

жертвоприношение и мир обожествляемых животных

Всеобщий разгул желания убивать, воплощаемый войной, в целом выходит за рамки религии. Напротив того, жертвоприношение, которое подобно войне представляет собой снятие запрета на убийство, есть акт религиозный по преимуществу.

Прежде всего, жертвоприношение считается дарением. Оно может быть и бескровным. Как известно, при кровавом жертвоприношении чаще всего убивают жертвенных животных. Животные часто служили подменной жертвой, ибо с развитием цивилизации заклание человека стало казаться чем-то отвратительным. Но изначально принесение в жертву животных возникло не как подмена: человеческое жертвоприношение появилось позже, а древнейшие из известных нам жертвоприношений совершались

По крайней мере, если запустить ее механизм.

__________547__________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

именно с животными. По всей видимости, осознание пропасти, отделяющей человека от животного, произошло после приручения животных в эпоху неолита. Различению между животным и человеком способствовали и запреты: ведь только человек способен соблюдать их. А в эпоху первобытного человечества звери не отличались от человека. Более того, поскольку звери не соблюдали запретов, они первоначально были сакральнее^ божественнее людей.

В большинстве случаев древнейшие боги были зверями, не признававшими запретов, которые изначально ограничивали суверенность человека. Убийство зверя, по всей вероятности, поначалу внушало людям сильное чувство кощунства. Жертва, которую убивали все вместе, обретала смысл божества. Жертвоприношение освящало, обожествляло ее.

Жертва уже изначально сакральна по своей звериной природе. Сакральность выражает собой проклятие, связанное с яростью, а зверю никогда не избавиться от одушевляющей его ярости без ка- кой-то задней мысли. По мнению первобытных людей, зверь не может не ведать основополагающего закона, не знать, что его яростные порывы сами по себе являются нарушением этого закона; зверь преступает закон по самой своей сути, осознанно и суверенно. А главное, безраздельно владеющая им ярость бушует в нем благодаря смерти как высшему насилию. Такое божественно яростное насилие поднимало жертву над плоским миром, где вели свою размеренную жизнь люди. По сравнению с этой размеренной жизнью, смерть и ярость буйствуют, и их не в силах остановить ни почтение, ни закон, управляющие жизнью человека в обществе. Для первобытного сознания смерть может произойти только от чьего-то оскорбления или упущения. Тем самым смерть опять-таки насильственно опрокидывает законный порядок.

Смерть увенчивает собой трансгрессивность, свойстъенную звериному началу. Она проникает в глубь зверинэ! о бытия; эта глубина как раз и проявляется в кровавом обряде.

Вернемся теперь к теме, заявленной во введении: «для нас, существ дискретных, смерть осмысляется как непрерывность бытия», Я писал по поводу жертвоприношения: «Жертва погибает, и тогда все присутствующие причащаются

некоей стихии, которая проявляется при ее смерти. Вслед за историками религий назовем эту стихию сакральным. Сакральное и есть непрерывность бытия, открывающаяся участникам торжественного обряда, сосредоточивших внимание на гибели дискретного существа. Благодаря насильственной смерти прерывается дискретность единичного существа; остальные тревожно переживают в обрушившемся на них безмолвии то, что осталось после жертвоприношения, — непрерывность бытия,

в

548 ЭРОТИКА

которую вернулась жертва. Только при зрелище публичного умерщвления, совершаемого с религиозной серьезностью и при большом скоплении людей, может проступить то, что в обычных условиях ускользает от внимания. И мы не смогли бы представить себе, что же такое появляется в тайном существе участников жертвоприношения, если бы не могли обратиться к своему собственному религиозному опыту, полученному хотя бы в детстве. Все приводит нас к выводу, что сакральное первобытных жертвоприношений есть аналог божественного, характерного для современных религий»*.

В плане моего нынешнего рассуждения божественная непрерывность связана с трансгрессией закона, на которой основан порядок дискретных существ. Дискретные существа, каковыми являются люди, силятся сохранить свою дискретность. Однако смерть или хотя бы созерцание смерти возвращает их к переживанию непрерывности.

Это главное.

Жестом запрета человек отделялся от зверя. Он пытался избежать той ничем не умеряемой игры смерти и размножения (ярости), в которую безраздельно вовлечен зверь.

Но при вторичном, трансгрессивном жесте человек вновь сблизился со зверем. Он обнаружил в звере то, что не подчиняется правилам запрета, то, что остается открытым для ярости (эксцесса), что господствует в мире смерти и размножения. По всей видимости, это новое, вторичное соглашение между человеком и зверем состоялось в эпоху пещерных наскальных рисунков, в эпоху окончательно оформившегося, похожего на нас человека, который пришел на смену неандертальцу, еще близкому к антропоидам. Этот человек оставил чудесные изображения зверей, которые нам сегодня хорошо известны. Зато самого себя он изображал очень редко; когда же он все-таки это делал, то маскируясь, скрываясь под видом какого-нибудь зверя, нося его личину. По крайней мере, эта особенность прослеживается в наиболее четких изображениях человека. Должно быть, человечество стыдилось само себя, а не своей исконной животности, как это происходит у нас. Оно не стало пересматривать основополагающие решения первого периода: человек верхнего палеолита соблюдал запрет, связанный со смертью, он продолжал хоронить трупы своих близких; с другой стороны, у нас нет причин полагать, что он пренебрегал сексуальным запретом, по всей вероятности известным уже неандертальцу (этот запрет, от которого зависят инцест и ужас перед менструальной кровью, лежит в основе всего нашего поведения). Но согласие со зве-

См. выше. С. 501.

_________549_________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

риным миром не позволяло соблюдать его односторонне; было бы трудно провести точное структурное различие между средним палеолитом, эпохой неандертальца, и верхним палеолитом (когда, по-видимому, возникают режимы трансгрессивного поведения, известные нам как по обычаям архаических народов, так и по документам античности). Все это — гипотезы. Но мы можем вполне логично предполагать, что если охотники, жившие в пещерах с наскальными рисунками, практиковали, как это принято думать, симпатическую магию, то одновременно у них должно было быть и представление о божественности зверей. Божественность зверей предполагает соблюдение древнейших запретов, дополняя его ограниченным нарушением этих запретов, подобным тому, что засвидетельствовано в более поздние времена. С момента, когда люди как бы пришли к согласию с животным миром, мы вступаем в мир трансгрессии, где при сохранении запрета образуется синтез звериного и человеческого начал; мы вступаем в божественный (сакральный) мир. Нам неизвестно, в каких формах проявилось это изменение, мы не знаем, осуществлялись ли жертвоприношения*, мы мало что знаем об эротической жизни в те отдаленные времена (остается лишь упоминать о часто встречающихся итифалляческих изображениях человека), но мы знаем, что этот зарождавшийся мир был миром божественных зверей и что с самого начала его должна была одушевлять трансгрессия. Дух трансгрессии — это дух умирающего бога-зверя, чья смерть пробуждает ярость и который не скован запретами, налагаемыми на человечество. В самом деле, запреты ни в реальности, ни в мифе не касаются жизни зверей; они не касаются и суверенных людей, человечность которых скрыта под маской зверя. Дух этого зарождающегося мира поначалу непонятен: это природный мир вперемешку с божественным; в то же время его легко понять тому, кто способен помыслить себе весь ход процесса:** это человеческий миу, образовавшийся б отрицании животности, или природы***, который отрицает сам себя и в этом втором отрицании превозмогает себя, причем не возвращаясь к отрицаемому прежде.

*Впрочем, фигурка безголового медведя, найденная в пещере Монтеспан, наводит на мысль о церемонии, близкой к жертвоприношению медведя, которая может относиться к позднему периоду верхнего палеолита. Ритуальные умерщвления взятого живьем медведя, практикуемые у охотничьих племен Сибири или у японских айнов, судя по всему, обладают весьма архаическими чертами. Их можно было бы сблизить с тем, на что указывает фигурка из пещеры Монтеспан (см.: Breu.il И.

Quatre cents siecles d'art parietal. Montignac: CEDP, 1952. P. 236-238).

**Или, если угодно: тому, кто обладает диалектическим мышлением, способным развиваться путем самоотрицаний. *** А именно: мир, образованный трудом.

550

ЭРОТИКА

Конечно, изображаемый таким образом мир не обязательно соответствует эпохе верхнего палеолита. Если предположить, что таким был уже мир эпохи наскальных рисунков, то мы без труда поймем эту эпоху и ее произведения. Но его существование надежно засвидетельствовано лишь для более поздней

эпохи, о которой нам сообщает древнейшая история. С другой стороны, его существование подтверждается данными этнографии благодаря наблюдениям современной науки над архаическими народами. Историческое человечество Египта или Греции обретало в звере чувство суверенного существования и первоначальный образ богов, возвышаемых жертвенной смертью.

Этот образ обнаруживается и далее в той панораме мира первобытных охотников, которую я пытался написать. Мне пришлось говорить в первую очередь о мире первобытной охоты, в котором звериное начало образовывало как бы храм, где скрывалась и сгущалась человеческая ярость. В самом деле, звериный стиль пещерных рисунков и жертвоприношение животных невозможно понять по отдельности. Наши знания о жертвоприношении животных дают ключ к пониманию наскальной живописи. Пещерные рисунки дают ключ к пониманию жертвоприношения.

Преодоление тревоги

Состояние тревоги, ставшее основанием для запретов, выражало отказ — отстранение — первобытных людей от слепого движения жизни. Первобытным людям, чье сознание было разбужено трудом, было не по себе от головокружительного движения вперед: постоянное обновление, постоянная неизбежность смерти. Взятая в целом, жизнь — это бесконечное движение, состоящее из размножения и смерти. Она непрерывно порождает, но лишь для того, чтобы уничтожить порожденное. Первобытные люди смутно ощущали это. Смерти и головокружительному воспроизводству они противопоставили отказ — запреты. Но они никогда полностью не замыкались в этом отказе; или, точнее, замыкались только для того, чтобы скорее его преодолеть; они выходили из-под их власти так же, как и входили, — с внезапной решимостью. По-видимому, именно человечество образуется тревогой; но это не просто тревога, а преодоленная тревога, преодоление тревоги. Жизнь по сути своей

— эксцесс, это расточительность жизни. Она беспредельно растрачивает свои силы и ресурсы; она беспредельно уничтожает то, что сама же создала. Большинство живых существ пассивно следуют этому процессу. И все же в крайних случаях мы решительно желаем того, что подвергает нашу жизнь опасности.

_________551_________

ЧАСГЫ1ЕРВАЯ ЗАПРЕТ И ТРАНСГРЕССИЯ

У нас не всегда есть силы этого желать, наши возможности истощаются, и порой желание оказывается бессильно. Если опасность слишком гнетущая, если смерти не избежать, то желание в принципе подавляется. Но если нам сопутствует удача, то предмет наших самых пламенных желаний более всего и способен вовлечь нас в безумные, разорительные траты. Разные люди по-разному переносят большие потери энергии или денег или же серьезную угрозу своей жизни. В зависимости от своих возможностей (это количественный вопрос — вопрос силы) они стремятся к величайшим потерям и величайшим опасностям. Мы легко верим противоположному, потому что чаще всего у них мало сил. Но стоит им обрести силу, как они тут же желают растрачивать себя и подвергаться опасностям. Тот, у кого есть силы и средства, предается непрерывным тратам и постоянно подвергает себя опасности. Для иллюстрации этих общезначимых положений я не буду сейчас ссылаться на древнейшие времена и архаические обычаи. Приведу один факт из обычной жизни, из опыта тех человеческих масс, среди которых мы живем. Буду опираться на самую расхожую литературу — на вульгарные «полицейские» романы. Подобные книги обычно строятся на несчастьях героя и нависающих над ним угрозах. Кроме трудностей и тревоги, в его жизни нет ничего привлекательного, что могло бы взволновать нас и заставить за него переживать, читая о его приключениях. Вымышленный характер романов и наша собственная защищенность от опасности, ках правило, мешают нам понять: мы переживаем вчуже то, что нам не хватает энергии пережить самим. Дело состоит в том, чтобы без чрезмерного страха наслаждаться чувством утраты или состоянием опасности, которые вызывает у нас чужие приключения. Будь у нас бесконечные моральные ресурсы, нам бы и самим хотелось жить таким образом. Кто не мечтал быть героем романа? Это желание менее ск.\ьно, чем осторожность — или же трусость, — но эти истории, которые мы читаем запоем, выражают смысл того глубинного желания, которое одна лишь слабость мешает нам осуществить.

Действительно, литература идет на смену религиям, является их наследницей. Жертвоприношение — это роман, сказка с кровавыми иллюстрациями. Или, скорее, это театральное представление в рудиментарном виде - драма, сведенная к последнему акту, где жертва (животное или человек) играет в одиночестве, зато до самой смерти. Обряд — это ведь именно периодически повторяемое представление мифа, главным образом о смерти бога. Здесь нас ничто не должно удивлять. В символической форме то же самое происходит ежедневно, при жертвоприношении во время церковной службы.

552 ЭРОТИКА

Роль тревоги всегда одна и та же: величайшая, смертельная тревога — это то, чего люди желают, чтобы в конце концов, по ту сторону смерти и разрушения, обрести преодоление тревоги. Но преодоление тревоги возможно только при условии, что тревога соизмерима с чувствительностью того, кто ее