Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Батай Ж. Проклятая часть Сакральная социология

.pdf
Скачиваний:
173
Добавлен:
07.02.2015
Размер:
9.95 Mб
Скачать

человеку, чья суверенность зависит лишь от него самого. Христианство внесло в этот принцип одно нарушение: суверен все-таки подлежит власти Бога... Но в окружении короля каждый стремился возобладать над своими друзьями, чтобы самому являться в блеске королевской власти.

Обычно царское великолепие не сияет в одиночестве. Признание* со стороны масс, без которого царь был бы ничем, предполагает признание и со стороны самых знатных, тех, что могли бы и сами претендовать на чужое признание. Но царь, который не имел бы полного великолепия, если бы не был признан знатью, сам должен признавать этих последних знатными людьми. Царское великолепие всегда выглядит как упорядоченная расстановка по мес-

* Я все время пользуюсь словами признавать или признание не в смысле «благодарность», но в гегельянском смысле. Для Гегеля то, что имеется в нас лишь постольку, поскольку это нам кажется таковым, действительно существует лишь с того момента, когда это признают таковым другие; очевидно, например, что никто не является царем, пока другие не признают его таковым.

_______________351________________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧТО Я ПОНИМАЮ ПОД СУВЕРЕННОСТЬЮ

там, и именно такой вид оно принимает при «дворе». Церковная или монархическая власть всегда образует иерархию, где различные должности составляют социальные положения, которые возвышаются друг над другом и как бы поддерживают собой верховное властное достоинство, превосходящее их все и единственно обладающее бытийной полнотой. Но одновременно мы должны сказать, что тем самым бытие всегда дается нам через нисходящий ряд положений^ чаще всего связанных с должностями. Должность с необходимостью принижает. Исполняющий ее трудится, а значит, является рабом. В этой формуле заключена тема той величайшей комедии, которую мы играем друг перед другом с самого начала истории. В этой пышной комедии человечество убогими потугами силится избавиться от убожества. В самом деле, роскошь имеет определенную цель: она подчеркивает убожество труда, но, подчеркивая его, в то же самое время претендует возвыситься над ним, верит, что может избежать его законов. Трудность начинается с системой понижающихся положений, которая заменяет яростное отрицание труда, свойственное суверенному моменту, его разделением, пусть даже это наименее рабский труд. В конце концов такое разделение не минует самого короля, и его власть, некогда) имевшая характер священства, теперь, очевидно, становится лишь должностью, наименее унизительной из всех, но все-таки должностью.

Было бы неточно сказать, что царская власть не достигла роскоши, на которую претендовала, и всегда лишь вязла в ней. Она одновременно и обладала роскошью, и вязла в ней. В ней было много великолепия, но она так и не смогла извлечь его из грязи.

В этих хитросплетениях нужно разглядеть, чем же стал человек для самого себя.

Неполноценность форм царской власти несомненна. Она бросается в глаза, если сравнить ее с формами религиозными. Просто религия открывала то, что закрывала реальнач а \асть. Это трудно уточнить, поскольку оба принципа смешиваются; царская власть является религиозной, а религиозная власть — царственной, но монархическая власть исполняла должность, которую не исполняла религия. Поскольку суверенность, которой обладает любой человек — если только не отказывается от нее в пользу другого, — сделалась, в силу того что большинство от нее отказалось, исключительной принадлежностью одного человека, то этот последний практически неизбежно стал получать ее как некую политическую должность. Конечно, сначала ее стали исполнять чиновники. Но король и его чиновники* образовывали единое целое: король излу-

1936.

См. этнографические данные в кн.: HocartA.M. The King and Councillors. L.,

352 СУВЕРЕННОСТЬ

чал великолепие, без которого чиновники не имели бы власти, присущей их должности, чиновники же получали от своей эффективной деятельности ту часть суверенности, которая в конечном итоге исходила от них, так что, даже если монарх был, как это часто случалось, не более чем обреченной на заклание жертвой, все равно суверенное достоинство власти вязло в должностных обязанностях, которые оно делало возможными и которые придавали вторичный, но все-таки блеск тем, кто их выполнял.

Трудности того же рода обнаруживаются в отношениях религии и магии: религия, которая не отличалась радикально от действенной магии (разве что в том отношении, что ориентировалась на сообщество в целом, а не на интересы отдельных лиц), тоже страдала от того, что вязла в мире вещей. Однако религиозные формы, остававшиеся отличными от института монархии, не были, как эта последняя, грубо обременены тяжестью власти. Царская власть осуществляла разделение профанного и сакрального главным образом в пространстве: царское достоинство отдалялось от масс, в которые категория социального положения, зависевшая от большей или меньшей приближенности к власти, вносила пространственную иерархию, где преобладали заблуждение, ложь и пошлость. Религия в узком смысле слова также заставляла вводить отличия, осуществляя их в пространстве: она определяла границы сакральных мест и возводила людей в священный сан. Но, с одной стороны, отличия, которыми она при этом располагала, меньше, чем в случае царской власти, зависели от отличий, образуемых игрой самих вещей (должностей, интриг, грубой силы); с другой стороны, главным образом религиозное разделение проводилось во времени. Принцип религии, поскольку она

противопоставляется формам царской власти, вытекает из необходимости для большинства людей отдавать значительную часть своего времени для профанной деятельности. Даже когда религия освящает человека, она еще не обязательно распоряжается всем его временем. И если кто-то в религиозном порыве всецело отдается сакральному, то, как правило, это значит, что он выбрал это — в том возрасте, когда выбор возможен; однако выбор дается только во времени, а положение существует в пространстве. Положение зависит от рождения, которое является пространственным отличием; от заслуг, вытекающих из воздействия на вещи, результат которых организуется в пространстве; от силы, которая в той мере, в какой она статически определяет собой социальное положение, сама есть некое содержание пространства. Итак, религия включает в свою сферу то, что всегда не статически дается, а решается. Порядок царской власти суверенен сам по себе, он проявляется в мгновении, более

________________353________________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧТО Я ПОНИМАЮ ПОД СУВЕРЕННОСТЬЮ

подходящем для спекуляции, чем для труда, но, будь такое возможно, это царское мгновение застыло бы в регулярных формах. Образующая его прихоть превращается в величие. Религия тоже сдерживается, тормозится в одушевляющих ее прихотливых поползновениях, она также проистекает из желания ухватить мгновение, достать его, как мы достаем вещи, но ее необязательно связывает та внешняя реальность вещи, которой распоряжается суверенная власть. Монарх больше не может погубить себя по собственной инициативе, он стал гарантом жизни и счастья других людей. Король и его чиновники возвышаются среди сакрального мира, словно великолепный фасад, под прикрытием которого сталкиваются самые разные интересы, одни непризнаваемые, другие непризнанные. Перед этим фасадом мы можем ощутить чудесный блеск мгновения, но этот блеск и мешает увидеть грязную реальность порядка вещей.

Внутренний опыт таких сложных форм дается нам двояко: во-первых, часть нашего внутреннего опыта соответствует тому, чьи внешние формы предстают перед нами в плане повседневной жизни; вовторых, наше личное существование состоит из тех же движений гордыни и скрытности, из того же смешения мгноиений и вещей, как и существование всех людей в целом.

5. Революция

Едва ли нужно говорить, что столь спорная система является особенно спорной для того, кто не пользуется преимуществами ни суверенности, ни высокого социального положения. Суверен и сановники больше не наделяют его субъективностью. Если бы он покорствовал им, то мог бы получать от них свою субъективную истину, видеть в царе и его окружении воплощение той роскоши, на которую в глубине души не перестал претендовать. Но оп говорит себе «эта роскошь лжива!» (почти не ошибаясь) и «под ней таится эксплуатация бесправных, таких как я!» (тут он всецело прав); он отказывается продолжать привычное бессознательное движение, которое некогда позволяло принимать за всех остальных великолепного монарха, окруженного окутанными его великолепием сановниками. Раньше всего изобличается лживость сановников, которые не ослепляют своим великолепием, как монарх, зато их поборы и насилия вполне очевидны. Но истинный мятеж начинается лишь тогда, когда опасности подвергается королевская особа, когда человек массы решает больше не отказываться в пользу кого бы то ни было другого от принадлежащей ему части суверенности. Только в этот миг он и осознает в себе одном целостную истину субъекта.

23. Заказ №К-6713

354 СУВЕРЕННОСТЬ

Таким образом, прав был Альбер Камю, выдвигая свою принципиальную формулу: «Я бунтую, следовательно, существую»15. Когда мы отказываемся подчиняться, под вопросом оказывается сама истина нашего л, но бунт начинается не в тот момент, когда мы восстаем. Когда сам суверен отказался вполне подчиняться запретам, на которых основано общество, когда он от имени всего своего окружения взял на себя ответственность за какое-то их нарушение — бунт уже начался, и суверен мог сказать от имени других: «Я отказался покоряться, следовательно, я существую». Эта оговорка значительнее, чем кажется. Бунт характеризуется категорическим «нет», которое он говорит всему миру суверенности в целом. Но не отрицается ли в этом порыве отрицания и сам бунт? бунт, то есть сам субъект, та сокровенная истина, которая внезапно проявляется в моменты суверенности ?

6, Маркиз де Сад16, или Суверенный бунт

В этой связи нельзя не высказать соображения о роли необыкновенного человека — маркиза де Сада, который от рождения получил часть суверенного великолепия, но тем не менее довел до крайних последствий бунтарство.

Об этом человеке, о котором я могу сказать, словно Вольтер о Боге17, что, если бы его не было, его следовало бы придумать, — трудно говорить без недоразумений. Собственно, именно в силу недоразумений его импульсивные поступки и оказались связанными с революционными конвульсиями эпохи. Этот знатный дворянин справедливо рассудил, что мы должны без всяких ограничений распоряжаться собой и миром, иначе мы остаемся в дураках или становимся рабами. Он, разумеется, заблуждался,

воображая, будто мы можем свободно считать других чем-то внешним, имеющим для нас лишь абсурдный смысл, либо потому, что мы их опасаемся, либо потому, что ждем от них каких-то выгод. Соответственно этих людей, которые для нас ничто, мы можем убивать или мучить всякий раз, когда это доставляет нам удовольствие. Здесь имеется грубое заблуждение: мы, конечно, вольны рассматривать таким образом одного, несколько или даже огромное число других людей, но все бытие

— это не я один,, это я и мне подобные. Пусть даже мне подобные меняются, пусть я исключаю из ях числа кого-то, кого считал таковым, или включаю в их число кого-то, кого раньше считал чужим, но я говорю, а потому и существую — бытие во мне существует — так же вне меня, как и во мне.

Следовательно, распоряжаться самим собой и миром можно лишь с той оговоркой, что если не весь мир, то какая-то часть составляющих его людей не вполне отличны от нас. Мир не состоит,

_____________355_____________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧТО Я ПОНИМАЮ ПОД СУВЕРЕННОСТЬЮ

как в конечном счете показывал его Сад, из него самого и вещей. Тем не менее его идея бунта — на грани возможного. Хотя она и заключает в себе противоречия, они не могут отменить ее смысл. Сад охарактеризовал отмену монархического строя как преступление;18 следовательно, вся толпа

революционеров участвовала в преступлении, каждый революционер был соучастником другого, а раз каждый замаран преступлением, то приходится в нем упорствовать. Общество преступников должно было предаваться преступлениям, каждый гражданин мог испытать высшее наслаждение, убивая и мучая других. Как известно, с такой свободой преступления Сад связывал отмену смертной казни. Он считал, что бесчувственность закона не может оправдать умерщвления человека, его может оправдать только страстный порыв преступника, который, по крайней мере, вывел его из себя. Такое необыкновенное воззрение можно перетолковывать и в иньгх терминах. Смертная казнь есть трансгрессия запрета убийства. Трансгрессия запрета по сути своей есть сакральный акт. Осуществляемая по закону, смертная казнь является профанной и в этом смысле недопустимой.

Теперь я буду употреблять эту, ставшую для меня как бы своей, терминологию, чтобы выразить мысли Сада в целом. Человек, переставший видеть свою собственную субъективную истину в короле и пожелавший найти ее в себе самом, как это раньше именно и делал король, обрел ее лишь в преступлении. Если он ее и обрел, то лишь в убийстве короля, и теперь если он отказывается от преступлений, то заранее покоряется пусть и не королю, которого убил, но, по крайней мере, той власти, что именем короля ограничивает свободу всех не обладающих исключительным правом на суверенность, а после смерти короля ограничивает свобод)' всех людей.

Эта основополагающая истина сугубо схематична, суверенная свобода короля имеет мало общего с запредельными злодеяниями чудовищ, порожденных воображением автора «75\гсльетты». Вспомнить хотя бы сладострастную бойню, когда крики, исторгаемые у них наслаждением, смешиваются со рвотой. Тем не менее принцип один и тот же, поскольку суверенность есть отрицание запрета. Поистине, чудовищные жестокости Сада имеют лишь один смысл, демонстрируя и подчеркивая этот принцип. Для меня важно лишь показать, что препятствует бунту. Бунтарь отказывался отчуждать свою суверенность в чужую пользу, но, как это почувствовал и парадоксально выразил Сад, он не сумел выдержать однажды взятое направление. Он уничтожил королевскую субъективность, которая подавляла его и лишала собственной субъективности, однако не смог обрести для себя самого то, чего был лишен королевской славой. Для монархического общества он был лишь объектом, но ничего не изменилось и в республиканском обществе, разве что теперь

356

СУВЕРЕННОСТЬ

перед ним не осталось субъекта, чей суверенный характер казался единственной причиной его собственной ограниченности. В обществе, отбросившем институциональную суверенность, попрежнему отсутствовала личная суверенность. Боровшийся за уничтожение того, что его угнетало и низводило до состояния вещи, все-таки должен на каком-то этапе борьбы обрести то, чего его лишало угнетение. Он же потерял и то, что было в монархическом обществе, — достаточно полное представление о человеке, где бытие не смешивалось бы с вещами, сведенными к своей объективности.

7. Суверенность, опирающаяся на ничто, или Поэзия

Все вышеизложенное, конечно, представляет собой грубое упрощение. Мир всегда богаче, чем язык, особенно, если мы выделяем из грандиозного беспорядка какую-то на миг уловимую перспективу. При этом язык обедняет сущее, и он должен это делать, иначе мы не смогли бы увидеть не сразу видное. Но таким образом я стремлюсь описать общий и поддающийся сообщению внутренний опыт, как раз и позволяющий достичь той суверенности субъекта, которой так плохо достигало феодальное общество и которой так часто по причинам, изложенным выше, не удавалось достичь бунтарству. Проблески чудесного, благодаря которым нас внезапно озаряет свет, всегда сближаются с расчищаемыми таким образом перспективами. По крайней мере, в глубоком мраке (во мраке умопостигаемого) мы можем так разместить видимости, чтобы они больше не окружали стеной объективности нашу собственную пошлость.

Не случайно в этой стене открылась брешь, замеченная воображением Сада. Действительно, все бреши в этой стене — воображаемые, одни лишь камни, которые ее образуют, реальные. Это вещи, но только реальность вещей не глубока; в своей основе она поверхностна, и особенно важно показать, что стена, которую ставит перед нами реальность, хоть и непреодолима, но может быть разными способами обойдена. Некогда эта стена казалась непроницаемой благодаря тяжеловесности, которая превращала суверенность в вещь. По крайней мере, стена была непроницаема в глазах того, кто не обманывался великолепием, блиставшим по воле царей и священников. Он справедливо утверждал их лживость и боролся с ними. Но прошлое было не столь лживо, как он полагал; на самом деле оно было лживо лишь постольку, поскольку в своей тяжеловесности представляло как вещь нечто такое, что принципиально не является ею. (Таким образом, оно представляло его двояко: в тяжеловесности мысли, бессильной освободиться, и в тяжеловес-

_____________357_____________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧТО Я ПОНИМАЮ ПОД СУВЕРЕННОСТЬЮ

ности материальных выгод, получаемых теми, кто пользовался как прикрытием роскошью, смысл которой — ни для чего не служить.) На этом мне хотелось бы закончить свой краткий (вступительный) очерк — очерк не предмета исследования (который видит в нем, и не без оснований, история религий), а проблемы (которая для духа есть не что иное, как надрыв). Полагаю, что в полной мере объяснил невозможность постичь суверенность как объект... Я только что говорил о лживости; в каком-то смысле, говоря о лжи прошлого, я продолжаю традицию рационалистической критики. Но среди этой лжи я поместил единственно важную для меня истину (для меня, как и для всех тех, кто не отчужден на службе у вещей). Среди этой лжи? Но не только среди нее. Еще и среди лжи всех тех, кто искал или будет искать то, что ищу я. Суверенность есть ничто, и я старался показать, как тяжело (но неизбежно) было сделать из нее вещь. Укажу теперь выход, предоставляемый искусством, которое всегда лжет, но не вводя в заблуждение тех, кто им пленяется.

Опять-таки не случайно воображение Сада пробудилось, когда он сидел в Бастилии*'19. В мире падшей суверенности суверенные моменты бывают только в воображении. По сути, воображаемой является и сама область эротики, ограниченная относительной изоляцией комнат. Можно сказать, что эротика изначально меньше вводит в заблуждение ум, нежели художественное воображение, и потому традиции суверенных людей она противопоставляла нечто менее зыбкое: что может быть ужаснее, чем образы, противопоставленные Садом образу божественного величия, воплощаемого королями? Именно потому, что «современное движение» возвысилось до этого «ужасного» и признало в творчестве Сада немыслимый образец поэзии, оно и вывело искусство из подчиненности, в которой почти всегда оставались художники на службе у царей и священников. Но сегодня «современное движение >л пришло в относительный упадок, и его изначальный порыв смешался с унылой претенциозностью. Предшественники, на которых оно ссылается, имеют больше смысла, чем оно само. Мне часто кажется, что искусство выигрывало, служа системе, обусловленной более или менее увязшей в вещах суверенностью прошлого: так оно избегало

* Он написал там в 1786 г. роман «Сто двадцать дней Содома», рукопись которого потерялась при разгроме крепости 14 июля 1789 г. — мятеже, в котором Сад на свой лад участвовал, подстрекая толпу из окна своей камеры. Он кричал в трубу для слива нечистот: «Народ Парижа, здесь режут узников!» Из-за этого комендант де Лоне перевел его в тюрьму Бисетр. Таким образом и была потеряна рукопись «Ста двадцати дней Содома», которую Сад не смог захватить с собой. Он горько оплакивал ее утрату, но рукопись нашлась век спустя на одной распродаже.

358

СУВЕРЕННОСТЬ

опасностей личного тщеславия, которое заменяет тяжеловесную торжественность прошлого еще более унизительным увязанием в комизме. Но мне никогда не забыть «ужасный» момент, когда современное искусство выступило против рабства, даже малейшего рабства, и востребовало себе «ужасное» наследие падших суверенов. Выступавшие от его имени, возможно, лишь мельком осознавали «невозможность», на которую их обрекали их слова. Они тоже впадали в заблуждение, требуя себе прав и привилегий и не замечая, что малейший протест, адресованный тем, кто представляет вещи, ставит их в один ряд с привилегированными сословиями прошлого. Кто говорит от имени суверенного искусства, располагается вне реальной области, на которую он бессилен воздействовать, против которой у него нет прав. Художник не является НИЧЕМ в мире вещей, и, если он требует там себе места, пусть даже ограниченное правом говорить или еще более скромным правом есть, он встает в ряд вслед за теми, кто полагал, будто суверенность может, не отчуждаясь, властвовать над миром вещей. Его дело обольщать; если же он не может более обольщать официальных представителей этого мира, то все кончено. Ему остается только умолкнуть и никогда не сожалеть о том времени, когда суверенность подчинялась вещам, желая сама их подчинять; не его дело знать, годятся ли официальные представители*.

* Я еще вернусь к вопросу о том, какое место занимает искусство в истории суверенности. Все следующие части стремятся объяснить процесс, ведущий от архаической суверенности к суверенности искусства; в частности, глава IV четвертой части трактует о переходе искусства от выражения суверенной субъективности, существующей в институциональной форме, к

суверенной субъективности автора.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

ЧТО ЗНАЧИТ КОММУНИЗМ?

7. Суверенность в перспективе, порождаемой коммунистическими потрясениями

Теперь рассмотрим проблемы суверенности в современном мире. Раньше эти проблемы возникали непосредственно в общем сознании. Однако нынешнее человечество мнит, что отошло от этих старомодных вещей, которые оно еще сохраняет, но никогда над ними не задумывается. Перед современным человечеством простирается горизонт коммунизма. И приходится сказать, что, как правило, ранее представлявшееся суверенным стало теперь неприемлемым, недостойным иных соображений, кроме, смотря по обстоятельствам, археологического любопытства или слепой борьбы на уничтожение. Если рассматривать вещи в их совокупности, придется сказать, что мир, где человеческая жизнь всюду по наитию стремилась к суверенным формам, превратил «прошлое в чистую доску». В наши дни суверенность остается живой только в перспективах коммунизма. Суверенность способна еще в наших глазах приобретать живое значение лишь постольку, поскольку ей придают жизнь коммунистические потрясения. Итак, я буду искать не значение самой суверенности, а значение коммунизма, который представляет собой самое яркое ее противоречие. Прежде всего, коммунизм — это противодвижение, отзвук, который черпает силу в звуке, чтобы его заглушить, а эффективность свою он получил от вызванного им противодействия. Далее, коммунизм — это огромный мир, где все суверенное должно возродиться, возможно, в новых, но, возможно, также и в самых тривиальных формах. В любом случае вряд ли имело бы смысл искать где-то еще, кроме этих смутных перспектив, такие аспекты суверенности, в которых она затрагивает за живое людей, ограниченных настоящим временем.

360 СУВЕРЕННОСТЬ

2. Почему трудно и почему своевременно сейчас выяснить, что же значит коммунизм

В современном мире коммунизм* — нечто самое общеизвестное. Он всюду привлек к себе внимание как факт или как возможность первоочередной важности; немного найдется людей, которые не имели бы о нем хоть какого-то представления, связанного порой с ненавистью, порой с преданностью, йо гораздо реже с равнодушием. Все согласны в одном: речь идет об отрицании частной собственности, особенно на средства производства и прежде всего на промышленные предприятия. Здесь никто не спорит. Но когда речь заходит о роли этого необычного движения, о его месте в истории человечества, разногласия не ограничиваются обычным противостоянием приверженцев и оппонентов. Мало того, что приверженцы коммунизма, в лице своих руководителей, ограничиваются принципом практической истины, эффективной истины, связанной одновременно с пропагандистским эффектом и практическим результатом. Но они замалчивают часть истины, вредную для пропаганды, в ходе чисток они утверждают все что им вздумается, если это необходимо для осуждения политических союзников, которые перестали быть с ними согласными. Подобная практика не нова, она всегда была неотъемлемой частью политической деятельности, но поскольку в данном случае эта деятельность оправдывается идеологией, то есть строгим полаганием истинных идей, поскольку она вообще всецело представляет собой историческое выражение этих истинных идей, то позиция коммунистических руководителей вызьшает большое недовольство. Оно, по определению, не оказывает парализующего воздействия в плане эффективности, но постепенно выводит реальный коммунизм за пределы свободного движения человеческой мысли, которое невозможно, если перестанет быть доступным для любого желающего.

У приверженцев коммунизма такие соображения неизбежно считаются несвоевременными и враждебными. Однако если дело коммунистов приведет к цели, то есть если начавшаяся революция охватит весь мир и выполнит все свои задачи, то в конечном счете эти соображения возникнут вновь в обрисованной мною форме. И в самом деле, возьмем в качестве примера различия между историей революционных событий, писавшейся при жизни Ленина, и историей, которую

Я говорю здесь о коммунизме в целом как о действенной политической доктрине, стремящейся изменить мир, а не в том смысле, в каком коммунистические теоретики считают коммунизмом конечную фазу преобразования мира, когда каждый будет получать по потребностям, в отличие от непосредственно предшествующей ей социалистической фазы, где все производство контролируется и организуется коллективом.

_________________________361_________________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

пятнадцать лет спустя стал диктовать сталинский аппарат. Одно из двух: или мы перейдем, как надеялся Маркс, из мира необходимости в мир свободы21 — и тогда будет легко объяснить эти изменения необ-

ходимостью для Сталина (впоследствии исчезнувшей) пересмотреть роль в истории тех, кто выступил против него; или же завершенный коммунизм всегда будет оставаться миром необходимости, что ортодоксальный его приверженец не может признать, подобно тому как в глубине души он не может не знать о роли Троцкого в 1917 году22.

Разумеется, активисты-интеллектуалы называют вопросы такого рода послереволюционными, но тогда это значит, что задача понять коммунизм сама по себе является послереволюционной задачей. Сегодня, когда на карту поставлена судьба революции, «дело не в том, чтобы понять мир, а в том, чтобы его изменить»23. Как бы там ни было, коммунист не должен удивляться, если в один прекрасный день желание понять возникнет как следствие того действия, в ходе которого от участников практически требовалось считать понимание чем-то второстепенным и неактуальным.

Из-за того, что почти никому из некоммунистов неинтересно понять суть коммунизма, а его активисты образуют когорту, действующую почти без всяких дискуссий — в соответствии с директивами, из которых никогда не известна вся ситуация в игре, — коммунизм стал чем-то едва ли не чуждым для мыслящего мира. Действие продолжает бурно развиваться в темноте: те, кому известны его скрытые механизмы, должно быть, отказались делать это знание доступным для других, и, если даже интенсивная работа оставит им время определить наиболее общие перспективы своей игры, они не могли бы свободно сообщить о них. Вероятно, в наши дни никто не смог бы даже попытаться повторить то, что осуществлял Ленин в рамках своей власти. В любом случае Ленин застал лишь рассвет того нескончаемого дня, в который продолжается революциохшый опыт, а его последователи не проявили равной ему интеллектуальной гениальности. Даже те, кого оппозиционное положение освобождало от необходимости молча скрывать игру, и даже в период, когда они обладали исключительной информированностью, в итоге все же демонстриро-вали все большую неспособность мыслить, связанную с заботой о действии (вариантом которой является забота о критике действия). После смерти Ленина Троцкий был самым блистательным теоретиком ком-мунизма, однако его блистательные суждения и справедливость ряда прогнозов не отменяют того факта, что комментируемые им события вытеснили его из игры. Даже если заслуги теоретика и были причиной его финального поражения в игре, из этого следует превосходство практиков над теоретиками, и по мере развития событий, постоянно опережающих тех, кто их переживает, неизменной остается недостаточность троцкистских теорий.

362 СУВЕРЕННОСТЬ

3. Различие между первоначальными и современными марксистскими воззрениями

Я не могу развивать здесь новую интерпретацию коммунизма, подобную рефлексии Гегеля о недавних революционных событиях, которую он изложил в 1806 году в «Феноменологии духа». Ограничусь предложением некоторых предварительных суждений: они связаны со смертью Сталина24, которая требует вновь вспомнить жизнь этого значительного человека*.

* Если быть точным, эти размышления возникли у меня после чтения книги Исаака Дойчера25 «Сталин» (см.: Deutscfier I. Staiine. P.: Gallimard, 1953), французский перевод которой вышел вскоре после смерти главы русского правительства. Книга Дойчера, из которой я многое узнал о проблеме, за которой всегда следил, представляет интерес по ряду чрезвычайных причин. Это произведение, где отстраненная позиция автора во многом напоминает позицию историков, повествующих об истории Рима или Египта: Дойчер явно хотел понять Сталина, а не соответствовать заранее установленным требованиям его сторонников и противников. Возможно, что, несмотря на это, он так и не сумел добраться до истины. Истина в целом может оказаться более антисталшшстской — или более просталинистской. Как бы там ни было, в глазах автора поиски истины имели большее значение, чем желание нанести вред или воспеть хвалу. Когда речь идет о животрепещущей теме, такое встречается крайне редко, тем более если добавить, что ДоЙчер первоначально и сам был непосредственным участником событий. Он родился в Польше в 1907 г. и сначала был коммунистом. Он свободно говорил по-русски и много ездил по России. Его исключили из партии лишь в 1932 г. Тем не менее сегодня он очень далек от коммунистической враждебности к обычным людям, равнодушным к коммунизму. Судя по всему, он решительно освободился от стремления изменить мир; сейчас он такой же журналист, как и другие. Однако хотя прежние взгляды Дойчера больше и не проявляются в его работах, он зато пользуется информацией из первых рук, которой располагает не каждый некоммунист. Опираясь на нее, он сумел воспользоваться многочисленными русскими публикациями, которые единственно позволяют устанавливать детали. Его критические исследования одновременно блестящи и осмотрительны; их будут оспаривать во многих пунктах, однако, учитывая, насколько затемнялась правда о событиях и их причинах, никто, не кривя душой, не сможет пренебречь логикой собранных им данных. В общем и целом Дойчер оправдывает Сталина, не скрывая жестокости проводимой им политики. Безусловно, все могут ему возразить, что подобная жестокость не имеет оправданий. Другое дело, стал ли мир лучше после содеянного Сталиным. Однако Дойчер довольствуется тем, что показывает, как тот выполнил задачи, которую были ему, по-видимому, продиктованы необходимостью, из которой не было выхода; если бы он не действовал с такой энергией, не отступая ни перед какими трудностями, если бы у него не было способности принимать настоятельно необходимые жестокие решения, то и впрямь вполне вероятно, что, в конце концов, ему было бы некуда деться. Об этом легко судить задним числом, и утверждения таких новоиспеченных мудрецов всегда будут казаться смешными. Но тем не менее историк молчаливо поставил перед собой задачу искать логику в том, что сначала казалось необъяснимой чередой ужасов. История в первую очередь должна выявлять в фактах ход определенной игры. Она не должна и не может этим ограничиваться, однако, не сделав такой попытки, можно ли говорить далее о том безусловно исключительном месте, которое Сталин занимает в истории?

______________________363______________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

Прежде всего, нужно сказать, что Сталин придал коммунизму неожиданный облик.

Если мы хотим судить о коммунизме, нам необходимо в первую очередь отметить различия между развитием, предсказанным Марксом, и тем, что произошло после этого прогноза. (Вообще-то принято настаивать на этих различиях в целях дискредитации, но мне это кажется достаточно наивным.)

В наши дни в полной мере проявляется главное отклонение истории от предсказаний Маркса. С точки

зрения марксизма, социалистическая революция отвечала ситуации, имевшейся в странах с наиболее высоким уровнем промышленного развития. Уровень жизни пролетариев этих стран не мог существенно улучшиться, пока революция не сломает рамки капиталистического общества. Страны же отсталые в промышленном отношении, где еще сохранялись формы феодального общества, созрели не для социалистической, а для буржуазной революции. Однако в наиболее передовых странах уровень жизни наемных работников существенно повысился; соответственно революционная деятельность оказалась там или малоэффективной, или вовсе ничтожной. Социалистические революции, возглавленные борцами, которые счигали себя приверженцами Маркса, удались в обществах с аграрной и феодальной структурой, и решающую роль сыграли в них крестьяне. Это неожиданное и парадоксальное направление процесса ярко подтвердили события в Китае.

4. Взгляды Сталина до 1917 года

Этот аспект современных революций хорошо известен, но в наши дни любопытно отметить, какое влияние имела прежде убежденность в невозможности подобного хода ОЕЗЯИГИЯ. Заслуга кки-ги Исаака Дойчера в том, что, говоря о политике Сталина, она подробно показывает, как фактические результаты революционной деятельности расходятся с представлениями тех, кто их достиг. Дойчер говорит об этом с величайшей ясностью: среди них нет никого, кому первоначально не показалась бы абсурдной та политическая направленность, которую впоследствии приняла политическая революция. Сюжет «Сталина» — это жизнь политического деятеля, который в конце концов избрал курс на «социализм в одной отдельно взятой стране»26, заставив российскую коммунистическую партию заняться инвестициями в промышленность. Если мы хотим оценить парадоксальность этой позиции Сталина, нужно перенестись в политический климат начала века. В то время юный грузинский активист верно следовал за Лениным. Само со-

364 СУВЕРЕННОСТЬ

бой разумелось, пишет Дойчер, что «вооруженное восстание, в случае его успеха, приведет к созданию временного революционного правительства». Однако «Россия не созрела для социализма и, следовательно, временное революционное правительство не могло быть "диктатурой пролетариата"». Оно не могло быть и парламентским правительством, поскольку в разгар революции это невозможно. Ленин называл его «демократической диктатурой рабочих и крестьян». Ни сам он, ни его ученики так и не объяснили эту неясную и противоречивую формулировку, хотя именно на ней основывалась большевистская пропаганда с 1905 по 1917 год... Согласно Сталину, в 1905 году «временное революционное правительство должно осуществить следующие задачи: разоружить "темные силы" контрреволюции; вести гражданскую войну; а затем, после всеобщих выборов, созвать Учредительное собрание. В период между формированием революционного правительства, власть которого не имеет никакого конституционного источника, и созывом Учредительного собрания правительство проведет в жизнь ряд радикальных реформ, ни одна из которых не выйдет за рамки буржуазной демократии. Эти реформы будут включать в себя: провозглашение свободы печати и собраний, учреждение крестьянских революционных комитетов, ответственных за проведение аграрной реформы, отделение церкви от государства, введение восьмичасового рабочего дня и государственного страхования, бирж труда и так далее. В целом эта программа была гораздо более умеренной, чем та, которую... позднее приняло лейбористское правительств) Великобритании. Для России же эта программа означала настоящий переворот»*. Сталин, пишет далее Дойчер, «утверждал, что изложенная выше программа не может быть воплощена в жизнь, если социалистический рабочий класс не заключит союз с кресть- янами-единоличниками, поскольку либеральный городской средний класс не поддержит революцию. Он осознал, что в конечном счете рабочий класс и крестьянство преследуют разные цели и что потенциально их интересы и их политика могут столкнуться». Однако столкновение произойдет лишь тогда, когда социалисты уничтожат капитализм, «а задача революции в России состоит не в этом». Таким образом, демократическая диктатура пролетариата и крестьянства была бы чисто демократической, «поскольку в ее программе нет ни грана чистого социализма»**. Любопытно отметить, что Троцкий, хотя он и связывал свою судьбу с меныпевика-

* Deutscher I. Op. ciL P. 71. Дойчер дает ссылку на «Сочинения» Сталина на русском языке [см.: Сталин И.В. Временное революционное правительство и социал-демократия// Сочинения: В 13 т. М.: ОГИЗ: Госполигиздат, 1946-1951]. Т. 1. С. 138159. Последние слова принадлежат Сталину.

________________________365_______________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

ми (правда, из-за проблем организационного строительства партии), был тогда единственным социалистом, который верил, что победоносная революция в России неизбежно приведет к диктатуре пролетариата и к социализму.

Известно, что с февраля по апрель 1917 года Сталин, входивший в Центральный комитет партии большевиков с 1912 года, почти единолично руководил большевистской политикой в Петербурге. В течение этого периода он придерживался этой программы, с которой раньше был полностью согласен и Ленин. Однако в апреле Ленин сумел вернуться в столицу27 и тут же взял на себя руководство дви-

жением. Когда он произнес речь, в которой определял новую политику большевиков, когда он заявил, что революция вошла в социалистическую фазу, что банки должны быть объединены в единый национальный банк, что промышленность не может быть немедленно национализирована, однако производство и распределение должны быть поставлены под контроль рабочих, его слушатели были озадачены. «Один небольшевистский автор, случайно оказавшийся на конференции, позднее описал впечатление, которое произвели слова Ленина. "Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокруше-ния, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников"»*. Настолько твердо был ими усвоен марксистский принцип социалистической революции, следующей за существенным развитием капиталистической промышленности! Настолько марксисты 1917 года, как убежденные, так и колеблющиеся, были далеки от того, чтобы признать эту ошеломительную возможность: что социалистическая революция начнется в России и продолжится в Кягае! Собственно, и сам Ленин, присоединяясь к тезису, выдвинутому Троцким в 1905 году (так что поначалу ученики возмущались: «Это троцкизм, а не ленинизм!»), не верил, как и Троцкий, что социалистическая революция ограничится обществом, лишь выходящим из феодальной стадии. Ленин и Троцкий верили, что революция вот-вот разразится во всей Западной Европе, и считали, что без помощи победившего пролетариата развитых стран строительство социализма в России далеко не продвинется. Только сотрудничество в мировом масштабе позволило бы пролетарской организации производства успешно развиваться. У Ленина до 1921 года, а у Троцкого до поражения ре-

* Deutscher I. Op. cit P. 121. Дойчер цитирует книгу: Суханов Н. Записки о революции: В 7 кн. Берлин, 1922-1923. Кн. Ш. С. 2627 [см. также перепад.: Суханов Н.Н. Записки о революции: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 11. - Примеч. ред.}

366

СУВЕРЕННОСТЬ

волюции в Германии в 1923 году взоры были прикованы к западу, в ожидании зарева, которое должно было оповестить о спасении — распространении диктатуры пролетариата на ее главный регион. Однако промышленный мир оставался незыблемым; если не считать революции сверху в Восточной Европе29, движение пролетариата с тех пор и до наших дней одержало существенную победу лишь в Китае.

5. Сталин после 1917 года и сталинская точка зрения

После апреля 1917 года Сталин, как обычно, примкнул к позиции Ленина. Однако, в отличие от других коммунистических руководителей, он воплощал собой антизападную тенденцию, которая проявилась задолго до того, как он высказался за «строительство социализма в одной стране». В июле он высказал свою точку зрения словами, которые не только доказывают ясное понимание положения в про-мышленно развитых странах, но и демонстрируют его фундаментальную ориентацию. «Не исключена возможность, — отвечал он оппоненту, — что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму... Кроме того, база нашей революции шире, чем в Западной Европе, где пролетариат стоит лицом к лицу с буржуазией в полном одиночестве. У нас же рабочих поддерживают беднейшие слои крестьянства. Наконец, в Германии аппарат государственной власти действует несравненно лучше... Надо откинуть отжившие представления о том, что только Европа может указать нам путь. Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на почве последнего»*. В тот момент «Сталин не считал, что Россия одна, изолированная от остального мира, способна целиком возвести здание социализма. Такое мнение он выскажет только через семь-восемь лет, объединившись с Бухариным против Троцкого. Однако уже тогда он сильнее, чем Троцкий или Ленин, делает акцент на особую социалистическую миссию России». Возможно также, он лучше других ощущал, какое препятствие встречает движение пролетариата в странах, где уничтожены феодальные рамки и большей частью сельскохозяйственных земель владеет крестьянство: это изолированность интересов, которую в решающие моменты не в состоянии эффективно замаскировать даже самая умелая пропаганда. Как подчеркивает Дойчер, разница между Сталиным и другими была незаметной. Лишь гораздо позднее Сталин решился на «построение социализма в одной отдельно взятой стране». Кроме того, он даже и тогда, вопреки очевидности, старательно твердил о вере

Deutscherl. Op. cit P. 131. Сталин цитируется по: Сочинения. Т. Ш. С. 241-24230.

________________________367________________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

в скорую мировую революцию. В общем, можно сказать, что, помимо неприязни к Европе, присущий Сталину реализм практика, недоверие к догматическим позициям предназначали его для руководства революцией, ход которой должен был непременно отклониться от путей, обозначенных теорией.

В 1924 году Сталин остался один перед лицом нищеты огромной отсталой страны, где крестьяне уже не были обязаны посылать в города помещичью аренду, а города еще не имели возможности оплачивать все необходимые сельскохозяйственные продукты мануфактурой; он понимал, что территорию России невозможно оборонять, не увеличив значительно промышленные ресурсы. Однако он был еще настолько пропитан традиционной марксистской доктриной, что в начале года писал: «Но свергнуть власть буржуазии и поставить власть пролетариата в одной стране — еще не значит обеспечить полную победу социализма. Главная задача социализма — организация социалистического производства — остается еще впереди.

Можно ли разрешить эту задачу; можно ли добиться окончательной победы социализма в одной стране, без совместных усилий пролетариев нескольких передовых стран? Нет, невозможно. Для свержения буржуазии достаточно усилий одной страны, — об этом говорит нам история нашей революции. Для окончательной победы социализма, для организации социалистического производства, усилий одной страны, особенно такой крестьянской страны, как Россия, уже недостаточно, — для этого необходимы усилия пролетариев нескольких передовых стран»*. Осенью того же года он наконец «впервые сформулировал свои мысли о социализме в одной стране». Вскоре «вера в социализм в одной стране <...> стала высшим доказательством верности партии и государству». Однако поначалу это был второстепенный тезис, который «Сталин <...> выдвинул практически мимоходом. На протяжении нескольких месяцев, вплоть до лета следующего года, ни один из соперников Сталина, ни другие триумвиры", ни Троцкий, не считали, что этот вопрос достоин обсуждения».

Впрочем, сама формулировка не имела того смысла, который нам хотелось бы ей придать. Она не влекла за собой промышленную политику, отличную от той, за которую ратовал Троцкий. «Троцкий <..> после окончания гражданской войны торопил Политбюро переориентировать управление в сторону плановой экономики. В этот период он впервые высказал большинство идей, которые найдут отражение в пятилетних планах». Эта формулировка

* Deutscher I. Op. cit. P. 226. Дойчером цитируются «Вопросы ленинизма» Сталина, издание на английском языке, вышедшее в Москве в 1945 г., с. 57. [В наст. изд. цит. по: Сталин И.В. Сочинения: В 13 т.. М.: ОГИЗ: Госполитиздат, 1946. Т. 1. С. 61. —

Примеч. пер.]

368

СУВЕРЕННОСТЬ

имела лишь большое практическое значение. Никто не мог бы требовать от мирового пролетариата какихлибо дополнительных усилий, «но это само собой разумелось: усилий одной страны <...> уже недостаточно». Во всяком случае, народное воображение требовало иных перспектив, чем определялось учением Маркса.

Доктрина «социализма в одной стране» уже давно приобрела официальный характер. В наши дни это основополагающая истина, важность которой доказана практикой. Однако в данном случае, хотя теория и опыт и увенчались успехом, они не имели больших последствий; сам Сталин не извлек из них урока. Дойчер пишет о нем (с. 226), что «он нашел свою формулировку на ощупь, словно открыв новый континент, в то время как верил, что держит путь в совсем иной мир». Пожалуй, это и правда, но лишь с той оговоркой, что Сталин и его соратники продолжали называть Америку Индией. Если бы урок России пошел им впрок, то революционную ситуацию им было бы легко заметить прежде всего в Китае; однако у самого Сталина произошло прямо противоположное. Сталин поддерживал Чан Кайши32, поскольку не верил в возможности китайских коммунистов. Он выступал за компромисс, аналогичный тому, за который ратовал до 1917 года для такой аграрной страны, как Россия. Это имело прискорбные последствия. Чан обратил оружие против тех, кто его поддерживал, и уничтожил их. Тем не менее впоследствии Сталин воспротивился союзу коммунистов с социал-демократами Германии, который единственно мог помешать подъему националсоциализма. Казалось, мировой пролетариат в одиночку обладает возможностями для переворота; реакционное движение не вызывало беспокойства. Причудливая теория социал-фашизма, обрушившая брань в равной мере на социалистов и нацистов, имела смысл исключительно на фоне растущего наступления коммунистов, естественного для высокоразвитой промышленной нации. На революционной шахматной доске Китай казался тем более незначительным, что городская коммунистическая партия, которую в 1925 году возглавлял Ли Лисань33, понемногу превращалась под влиянием Мао Цзэдуна34 в коммунистическую партию деревень, в широкое аграр-но-повстанческое движение. Не было ничего более парадоксального и, главное, ничего менее значительного с точки зрения марксизма, хотя к его сторонникам и причислял себя сам Мао. Вероятно, именно этим объясняется тот факт, что, когда после войны Сталин решительно ограничил перспективы коммунистического движения, считая его привилегированной почвой аграрно-феодалыюе общество, а не промышленно развитые страны, он в августе 1945 года заключил договор с Чан Кайши, истреблявшим в 1927 году его соратников-коммунистов, а теперь собиравшимся разгромить армию Мао Цзэдуна.

____________________369____________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

Более того, Дойчер, цитируя Джеймса Бирнса35, сообщает, что немногим ранее, в Потсдаме36, он «вообще осудил китайских коммунистов, боровшихся против Чан Кайши, и утверждал, что Гоминьдан — единственная политическая сила, способная управлять Китаем»*.

7. Коммунизм, сведенный к уничтожению феодальных форм

У меня нет намерения подчеркивать его ошибки. Несомненно, германская политика в пору прихода Гитлера к власти и китайская политика до победы Мао Цзэдуна — слабые стороны политики Сталина. Тем не менее Сталин, по мнению Дойчера (с. 270), занимает «первое место среди руководителей, которые на протяжении веков стремились усилить могущество России». К этому необходимо добавить, что его действия имели тенденцию смешивать интересы России и интересы коммунизма.

Моя задача отличается от этих споров о личности Сталина. Я хочу здесь показать, что его деятельность придала коммунизму неожиданный облик, облик движения, чья привилегированная почва находится в аграрных, промышленно отсталых странах с полуфеодальной правовой структурой. Сталин не извлек из

этого четкого урока, однако после своей смерти он оставил мир, в котором, благодаря или вопреки собственным расчетам, помог коммунизму приобрести этот смысл.

Но сам по себе этот первый тезис имеет лишь поверхностную значимость. Важно другое: для бедных стран коммунизм представляет собой единственный способ осуществить «промышленную революцию», которую богатые страны произвели давным-давно.

Как подчеркивает Дойчер, главное дело Сталина неизбежно напоминает период интенсивного «первоначального» накопления капитала в Англии, эксцессы и жестокости которого Карл Маркс описал в последней главе первого тома «Капитала»37. «Аналогии, — пишет Дойчер (с. 271), — сколь многочисленны, столь к разительны». Маркс писал о «примитивных насильственных способах», при помощи которых один социальный класс накапливает в своих руках средства производства, в то время как другие классы лишаются своих земель и средств к существованию и превращаются в наемных работников. Процесс, который происходил в России в 1930-х годах, мог бы получить название «первоначального накопления» социализма в одной стране. Маркс описывает «огораживание» и распахивание общинных земель, посредством которых британские землевладельцы и про-

* Deutscherl. Op. cit P. 411. См. также: Byrnes J.F. Cartes sur table. P.: Morgan, 1947. P. 228. 24. Заказ № K-6713

370 СУВЕРЕННОСТЬ

мышленники экспроприировали мелких фермеров, «класс независимых крестьян». В советском законе мы находим параллель такому «огораживанию». Этот закон, о котором Сталин говорил во время XVI съезда, позволял колхозам огораживать или «округлять» свои земли, для того чтобы они превратились в непрерывное пространство. Таким образом, индивидуальные собственники были вынуждены либо вступить в колхоз, либо практически подвергнуться экспроприации. Маркс напоминает о «кровавой дисциплине», которая превратила свободных крестьян Англии в сельскохозяйственных рабочих, о «постыдных махинациях государства, которое пользовалось полицейскими методами, чтобы ускорить накопление капитала, увеличив степень эксплуатации рабочих». Я не собираюсь судить с нравственной точки зрения революцию, которая была делом рук самого Сталина: полагаю, она не в меньшей степени вытекала из ряда фактов, чем английская промышленная революция. Заслуга Дойчера в том, что он это наглядно показал. Безусловно, эта революция потребовала применение жестоких мер. Однако были бы эффективными те же самые меры без применения жестокости? Из сказанного выше следует, что любое накопление является жестоким; любое отречение от настоящего во имя будущего жестоко. Поскольку русская буржуазия не сделала накоплений, их пришлось делать русскому пролетариату. Точно так же это должен будет делать китайский пролетариат. Мы увидим, что накопление ресурсов для развития промышленности выпадает на долю пролетариата в том случае, когда буржуазия не смогла этого сделать, и что эта новая роль пролетариата требует перемен, которых не мог предвидеть Маркс, которые, по-видимому, не должны быть легкими, но чрезвычайные последствия которых должны заново определить соотношение сил.

П

КРУШЕНИЕ ФЕОДАЛЬНЫХ ОБЩЕСТВ И ВЕЛИКИЕ РЕВОЛЮЦИИ

7. Пределы ясного мышления, доставляемого действием

Коммунисты, которым не дает расслабиться напряженность и потенциальная насильственность действия, очевидным образом вынуждены мало считаться с капризным и окольным ходом истории, достигающей своей цели увертками. И не потому, что они не могут сами направить ее по таким путям (так, в 1939 году они начали смертельную борьбу против гитлеризма, не считаясь с судьбой Польши)38.

____________________371____________________

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СУВЕРЕННОСТЬ, ФЕОДАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО И КОММУНИЗМ

Однако в этом случае они не могут говорить во всеуслышание... Когда же они действуют, ожесточенно оправдывая свои действия, то сознательно не вспоминают о том, например, как язык революционеров 1793 года отличался от изменения производственных отношений, которое происходило на заднем плане, незаметно, вдали от громких голосов, раздававшихся с народной трибуны. Правда, они вместе с Марксом полагают, что осознали реально происходящие изменения. Я не говорю, что они ошибаются, но случается, что сама история впадает в заблуждение, а те, кто самоуверенно комментирует ее заранее, не всегда помнят о многочисленных заблуждениях, которые допускали величайшие мудрецы. Пусть история в конечном счете и оправдывает их мысль, но тем, кто самонадеянно пытался строго определить ее смысл и цель, она сначала преподносит молчаливые и тягостные уроки. Так что если бы человек действия, пожелавший командовать историей, проявил осторожность, то увидел бы, что тот, кто, напротив, бездействует и выжидает, в каком-то смысле и может быть смешон, но зато серьезнее относится к последствиям события; тот, кто выжидает, бездействуя, пренебрегает теми ближайшими целями, которые никогда не бывают настолько значимы и именно так значимы, как в представлении человека действия.

Одним словом, вполне вероятно, что сегодня вновь возможно — и даже уместно — увидеть то, что действие мешает увидеть. Иные говорят: ну, если бы никто не действовал... Как будто вообще нельзя избегать оглушающей толпы, стараясь смотреть соободнее и дальше, чем те, чьи голоса в ней звучат. Происходящее всегда трудно опознать тем, кто замечает в первую очередь то, чего желает. Соразмерно ли происходящее готовым идеям, выработанным в то время, когда никто не представлял, сколь чудовищным, ужасным и в то же время трусливо-плоским станет теперь наше человечество? Не знаю, разумно ли сулить грядущему