Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Батай Ж. Проклятая часть Сакральная социология

.pdf
Скачиваний:
172
Добавлен:
07.02.2015
Размер:
9.95 Mб
Скачать

сакрального. Сообщение эротической субъективности, даже в литературной форме, направлено конфиденциально своему получателю как некая персональная, отдельная от множества возможность. Она предназначена не для всеобщего восхищения или уважения, а для той тайной заразительности, которая никогда не возвышается над другими, не обнароду-ется и требует лишь молчания.

5. [Убожество художника, связанное с недоступной ему суверенностью]

Тем не менее в рассеянности профанного мира мы утрачиваем способность сообщать священный ужгс, составляющий движущую силу религии; происходит деградация, даже если бы ей появился противовес. Сила сакрального искусства вьггекала, из повторения; сильнейшие потрясения, пробуждая глубочайшие эмоции, следовали без вариаций одно за другим; лишь с течением времени наступала усталость. Профанное искусство, конечно, имеет способность к обновлению, но как только выражение утрачивает незыблемую, освященную веками форму, становится заметной его нарочитость. Это уже не субъективность Человека, независимая от субъективности порабощенного художника, озабоченного поисками наиболее эффективного средства. Теперь это субъективность рядового человека, который хлопочет в мире вещей и этими хлопотами обеспечивает себе жизнь на уровне закабаленной толпы. Даже гений не отменяет необходимости для художника прокладывать себе путь убогими средствами, часто такими, как интриги, вражда и лесть. Тем более он не отменяет манию величия, основанную на заблуждении и подменяющую высокопарными разглагольствованиями простоту и молчание царственных особ, которых удача одарила

476

СУВЕРЕННОСТЬ

величием без усилий с их стороны. Но, выражая суверенную субъективность в своих произведениях, художник и сам добивается ее — чаще всего неведомо для себя.

Художнику долго мешала ощущать себя суверенным добросовестность. Художник творил искусство. Кому же, как не ему, знать все те хитрости, труды, даже обманные уловки, без которых он и не сумел бы ничего выразить. Поскольку субъективность существует, она суверенна, а существует она постольку, поскольку сообщается. Но добросовестность отвращала художника от пути, на который его толкала ситуация. Добросовестность, да еще страх нанести «оскорбление величеству», присвоив себе суверенность, исключительное право на которую забрали себе институции. Сакральное искусство было для художника прежде всего способом выразить чужую, а не свою субъективность. Профанное искусство из добросовестности придерживалось такой же скромности. Хотя в целом оно и отрекалось от выражения господствующей суверенности, но оно все же по возможности ограничивалось выражением чужой, а не своей субъективности. Такого рода искусство стало преимущественным способом самовыражения тех, кто не ощущал себя суверенным и чья неустойчивая, необходимо суверенная субъективность исчезла бы, если бы в ее узкой реальности они были связаны со своими повседневными делами, с хождением на службу или по магазинам; в изображении персонажей искусства происходит условная отмена объективных элементов, но той суверенности первого встречного, что достигается при отмене рабских элементов, не соответствует ясное сознание им своего суверенного положения в мире. Подобные персонажи изображаются если не в мелочном поведении, то все же в неспособности взять на себя полноту бытия. Из этой свойственной профанному искусству незаметной подмены вытекает следствие: даже если художник вопреки всему добивается выражения собственной субъективности, то это всегда ускользающая субъективность, приписываемая другим людям, которая сама не сознает, какова она есть.

В тот период развития искусства, о котором я говорю (из него, пожалуй, выделяется романтическое искусство, но с неловкостью удивления от собственной дерзости и с ненужным преувеличением ее), художник оставался в обществе униженным, претерпевающим, как и все, влияние традиционно суверенного мира. Он больше не состоял на службе у воплощений этого мира, как его предшественник во времена сакрального искусства (какой-нибудь безымянный средневековый живописец), однако он, как и все, стремился к достоинству, которое обеспечивала близость к сильным мира сего или к престолу. В том, что он считал собственной субъективностью, ничто не представлялось ему суверенным: ему не позволяла этого добросовестность, которой он дорожил. Право на частицу великолепия, к которому он стремился

_______________477_______________

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

с напускной скромностью, образующей ее углубленную форму, ему давало место при дворе, а не собственные заслуги. Он видел в себе не более чем декоратора, а в искусстве — лишь украшение.

6. Суверенное искусство

Суверены отчасти и сами, хоть и невнимательно, соглашались с этим заблуждением художника относительно себя самого. Они привлекали художника ко двору и не могли не видеть, как произведения искусства своим блеском прославляли их суверенность. Действительно, без помощи искусства они не смогли бы сообщать другим великолепие своей субъективности, ибо великолепие короля проявляется во внешней видимости, а внешняя видимость — это вотчина окружающих его зодчих, художников, музыкантов, писателей. Суверен блистал перед всеми остальными именно постольку, поскольку они умели придать его великолепной субъективности выражающие ее знаки. Итак, он делал их своими доверенными лицами, поскольку чувствовал, что искусство приближает их к его собственной сущности. Однако художник сам не мог быть менее невнимательным, чем король. Он видел великолепие не в самом себе, а лишь в своих

произведениях или их царственном обличий. Никогда не вставал вопрос об основополагающей субъективности человека, которая лишь по воле случая отличается от субъективности других людей, вместо того чтобы принципиально отделяться от нее, как субъективность Бога или короля, и которая принадлежит художнику в той мере, в какой он способен ее выразить. Суверенная субъективность оставалась связанной со всеобщим, с тмпалъиостъю, на которую король обязан был притязать, и с властью, которую он думал получать из приписываемой ему другими субъективной суверенности. Таким образом, для художника был закрыт путь к суверенной субъективности, совпадающей с его собственной единичностью и с принадлежащей ему лично магической властью. Божественное положение и возможность достичь его сокровенной сопричастностью (которой художник обладал, но вне художественного творчества) закрепляли эту им же поддерживаемую отдаленность от того, что он мог бы непосредственно обнаружить в самом себе (от того, что существует лишь при условии, что субъект его обнаруживает, выражая вовне) *.

* «Мне кажется важным отделиться от вселенной, от единства, от всего абсолютного. Мы неизбежно стали бы воспринимать его как высшую инстанцию и окрестили Богом. Применить к нам самим, к тому, что нам близко, то, что мы приписывали неведомой целостности». Эти строки из предсмертных записок Ницше (Nietzsche F. Nietzsches Werke: In 19 Bd. Leipzig: A. Kroner, C.G. Naumann, 1901-1917. Bd. XV. S. 381) резюмируют весь ход моей мысли.

478 СУВЕРЕННОСТЬ

Иногда отдельные художники начинали догадываться о принадлежащей им возможности. Но они не могли постичь ее значение, пока не были сильно расшатаны основы феодализма. До тех пор Бог, окруженный святыми, священнослужителями и сильными мира сего, внушал им чувство субъективности, неизбежно подавляющей их собственную субъективность, по крайней мере в том отношении, что их субъективность была скована заботами о ниспровержении чужих.

Лишь позднее перед человеком, для которого художественное творчество — выражение — открывало сокровищницу субъективности, простерлось одиночество. Рядом с ним не стало более этих самовлюбленных теней, прикованных к чувству собственного величия, которое возносило их высоко над толпой; последним леденящим примером их был Людовик XTV. При грандиозном волнении духа сама идея Бога утратила свою безусловную способность кружить головы, которая позволяла мириться с несовершенством всех людей (их закоренелым раболепием и свойством опускаться до уровня вещей, в то же время претендуя на чуть более высокое место, чем у соседа). Не оставалось ничего, кроме этой глубинной и неуловимой субъективности, которая не дается никому, кто хочет редуцировать ее до положения вещи, и по отношению к которой цари и Бог с очевидностью составляли лить обветшалую форму — именно редуцированную, отчужденную в попытках ее ухватить. В глубине этого одиночества проблема искусства наконец переставала казаться ничтожной, а если даже она и выглядела еще ничтож нее, зато отныне насмешка над ней была законченно-вызывающей, а не униженной насмешкой неудачника, как раньше; зато эта новая безграничная насмешка открывала глаза «человеку суверенного искусства» на искусство, наконец освободившееся от почтения к другим, и на суверенность, не ограниченную никакими запретами, — если не считать сознания невыносимой трагедии, которой и тревожно опасаются и в то же самое время жаждут.

7. Убожество ^искусства для искусства» и крайняя возможность

Однако же еще совсем недавно жалкая идея «искусства для искусства» показывала, насколько трудно разглядеть простоту проблемы, которую искусство ставит перед жизнью человека. «Искусство для искусства» означало, что искусство не может служить никакой иной цели, кроме себя самого, но такая формула лишена смысла, если искусство предварительно не освободить от ничтожного положения, которое оно занимало в обществе. Искус-

_______________479_______________

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

ство для искусства откликалось на ностальгию по феодальному строю, когда те, кому служили художники и от кого они целиком зависели, сами состояли на службе у институциональной суверенности. Утверждалось по-прежнему декоративное искусство, только на сей раз предназначенное для оторванных от общества ценителей. Ведущие деятели искусства для искусства стремились всего лишь не поддаваться заботам общества, которое ставило перед собой цели, чуждые чистой суверенности и в целом не отличавшиеся от фундаментальных задач советского общества. Эта формула приобрела бы полный смысл, только если бы искусство прямо взяло на себя наследие суверенности, всего того, что некогда было подлинно суверенным, воплощаясь как в лице мирового Бога, так и в образах отдельных богов и царей. Наконец, было необходимо заявить об этом наследовании с силой, отвечающей его беспредельности, но при этом ни в коем случае не прибегать к рассуждению, — заявить об этом молча или же суверенным жестом полного безразличия.

Если искусство наследует суверенность царей и Бога, это означает, что суверенность всегда и заключала в себе одну лишь общую субъективность (да еще ту власть над вещами, которую ей приписали так же произвольно, как и магическим операциям). Но первоначально люди у других (будь то воображаемое Верховное существо или другой человек) усматривали то, чем обычно обладает их субъективность, то, что волнует и заставляет прослезиться. Разве могли бы мы даже и в наши дни без любимого человека разглядеть эту потрясающую истину Я, чье отсутствие нам нестерпимо, а при-

сутствие также невыносимо, ибо такой, как он есть, он, конечно, предстает нам как субъективность, но только если уничтожить в нем вещь — то есть ограниченный объект, — которым он мог бы быть? Однако, на беду, то, что сегодня открывает нам любовь с еще большей опасностью, чем некогда это мог сделать Бог. нестерпимо: мы не можем отделить любимого человека от связей, приковывающих его к случайности и все время заставляющих нас метаться от заблуждения к страданию; мы живем по ту сторону любви, ввергнутые в отчаянное выражение субъективности, сближающее нас с тем неопределенным подобным нам существом, к которому обращается литература и которое помогает нам переживать ее, когда мы ее ему сообщаем. Такая суверенность — вероятно, лишь удушье от невыносимости*. Она вынуждает думать об опустошающем оргазме, об экстазе, при котором кричат: «Умираю от того, что не

* Напомню уже цитировавшиеся слова Ницше: «Быть наедине с великой мыслью невыносимо. Я ищу и зову людей, которым я мог бы сообщить эту мысль так, чтобы они от нее не умерли».

480 СУВЕРЕННОСТЬ

умираю»103. Но тут уж речь идет не о дилетантской любви к искусству: здесь суверенное искусство достигает предела возможного.

8. [Пример ^Заратустры»]

Тем не менее положение художника, открывающего присущую ему суверенность, ничтожно. Художественное творчество не может без искажений выразить то, что подсказывают ему чувства и что в итоге открывается ему лишь в бессилии. Традиционно художественное творчество побуждает придавать некую реальную форму предлагаемой субъективности, которая, однако, есть не что иное, как отказ от реального порядка.

Теперь вернемся к «Заратустре», слабость которого нельзя было рассмотреть независимо от изложенных выше соображений и который послужит примером для лучшего формулирования моей мысли. Что такое «Заратустра», как не выражение, которое Ницше дал собственной субъективности вчуже! Это подражание сакральной литературе, в нем выводится сакральный персонаж, признанный в качестве такового или претендующий на подобное признание. В традиции же профанной литературы «Заратустра» есть выражение вымышленной субъективности, фрагмент объективной литературы. Следует задаться вопросом, возможно ли было дать иллюзорное описание жизни сакрального персонажа, не нарушив требований мира, чуждого пустым вымыслам: ведь мифология всегда выдает себя за реальность. Между тем эта книга, не будучи ни вполне сакральной, ни вполне профанной, также и не вполне отвечает требованиям суверенного искусства. Она не вполне отвечает им постольку, поскольку скрывает глубинную субъективность автора под устарелой формой. Эта книга — вымышленный рассказ о сакральной реальности, хотя непосредственным образом и представляет собой выражение суверенной субъективности автора; такая несогласованная множественность ведет к значительным подменам понятий. Прикрываясь профанной свободой и изобразив себя в виде признанного (или предлагаемого для признания) сакрального существа, Ницше виртуально присвоил себе функции такого существа, связанного с реальностью власти. Но раз суверенная субъективность, о которой я говорю, получает свою осознанность и даже существование от литературного выражения, то она не может наделять себя функциями, которыми обладает лишь реальное и признанное существо. Реальная суверенность Заратустры, пытающегося действовать в мире, — это не пустой вымысел профанного искусства, а его мысли, по сути, представляют собой выражение суверенного искусства. Однако суве-

481

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

ренное искусство суверенно лишь в отстранении, вернее, в отречении от функций и власти, свойственных реальной суверенности. В отношении власти суверенное искусство есть отступничество. Оно возлагает ответственность за управление вещами на сами вещи. И ныне мы вправе рассматривать «Заратустру» лишь как страдания и блуждания Ницше, чувствующего в себе суверенную субъективность и задыхающегося в поисках выхода на уже оставленных путях, посредством вымысла*. Зато «Ессе Homo», где, по мнению Жида, выразилась зависть Ницше, его стремление к равной суверенности с Иисусом, при всем том опровергает невнятные претензии «Заратустры». Мучаясь своей неустранимой суверенностью, охваченный великой страстью, он от безнадежного сожаления об архаических формах пришел к непринужденности суверенного искусства, которая в конце концов заставила его сказать, что хочет быть «не святым, а скорее шутом».

9. [Где суверенность отказывается кого-либо подчинять]

«Я — ничто»: эта пародия на утверждение есть последнее слово суверенной субъективности, освобожденной от господства, которое она хотела — или должна была — иметь над вещами.

В этом мире человек суверенного искусства занимает самое заурядное положение, живет в нужде. Не важно, пользуется ли он своими ничтожными возможностями, в любом случае его удел — нужда, его уровень — самый низ социальной лестницы, да и то лишь при условии не требовать для занимающего его класса каких-либо привилегий в управлении. Пусть он и не против управления самыми бедными,

но, пока они остаются в нужде, те, кто управляет — или притязает управлять, — сами оказываются пропс; него. Он — на стороне управляемых. Те, кто стремится управлять миром — и изменять его, — стремятся также к накоплению. Те, кто предпочитает, чтобы ими управляли другие, — даже если их отказ управлять есть лишь следствие отказа быть управляемыми, — стремятся к истреблению богатств. В наше время одни лишь управляемые, если им неохота управлять самим, тормозят глобальное движение роста, чья непомерность служит залогом катастрофических истреблений.

* При всех этих оговорках, «Заратустра» — душераздирающая книга; сказанное выше помогает понять ее, а не отвергнуть. То, что это также и чудовищная путаница, заблуждение от бессилия, — возможно, служило бы характеристикой вершины, если бы эту вершину вообще можно было помыслить и если бы она не была подвижна, 31. Заказ № К-6713 482

СУВЕРЕННОСТЬ

«Человеку суверенного искусства» всегда свойственно нечто экстравагантное (Ясперс называет это «исключительным»}. Однако мне хотелось бы решительно пресечь любую экстравагантную интерпретацию сказанного о нем выше, так что ограничусь опытом и постараюсь не выходить за его рамки. По сути, это сродство искусства с нуждой действительно только при нелюбви к предпринимательству. Но оно парадоксально: стоящий внизу социальной лестницы рабочий требует улучшения своей участи, стремясь истреблять больше богатств на протяжении всей своей жизни, но он не хочет добиваться этого ценой большего труда, наоборот; конечно, удовлетворить его позволяют лишь технический прогресс и достигнутый уровень накопления, но он может оставаться к ним безразличным, изначально он противится росту накопления. В общем и целом, если бы решение зависело от рабочих масс, о которых я говорю, они снизили бы долю накопления и увеличили бы долю заработной платы. Я не утверждаю, что они правы или что «человек суверенного искусства» в принципе компетентен об этом судить, но непосредственная субъективность инстинктивно влечется именно в эту сторону.

Но это, вообще говоря, не означает, что «человек нужды» сродни «человеку суверенного искусства». В другом плане, отличном от накопления и траты, это означает лишь то, что суверенный художник ведет деклассированное существование. Профанный художник мог сам деклассироваться, однако ничто не заставляло его это делать, тогда как суверенность искусства требует этого от каждого, кто несет ее в себе. Деклассированность не мешает внутреннему познанию человеческих возможностей, которые раскрывались лишь благодаря определенной классовой принадлежности, однако она связана с отрицанием этих возможностей постольку, поскольку они складываются в связную систему, доставляющую положение в обществе. На самом деле суверенное искусство в точности означает доступ к суверенной субъективности независимо от положения в обществе. Отсюда не следует бессмысленность тех поступков, благодаря которым люди возвышались над собой или же над животными, но отсюда следует их полное расчленение и постоянное сомнение в них. Так или иначе, суверенная субъективность никогда не может сочетаться с подобными поступками, кроме того случая, когда они никак не противятся существованию внизу социальной лестницы. Не то чтобы они не отличались от него, но совершающий их никогда не может чувствовать себя свободным от страха иных, противоположных поступков. Действительно, ничто не позволяет ему считать себя выше другого, будь то преступник или будь он ему отвратителен, кроме того случая, когда другой сам воображает себя социально или расово высшим существом.

______________483______________

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

Это не моральная позиция, по крайней мере это не такое суждение, которое действительно для всех эпох. В частности, различия в социальном положении приобретают не свойственный им ранее смысл постольку, поскольку накопление преобладает над своей противоположностью.

Мир накопления — это мир, избавленный от ценностей традиционной суверенности, мир, где «ценность» имеют только вещи. В таком мире субъективность занимает ничтожное место. Но, как уже сказано, в нем по-прежнему всегда очень важно социальное положение, правда, в скрытых формах. Несмотря ни на что, оно сохранило частицу притягательности, которой обладало в архаическом обществе, но теперь оно зависит только от денег, и, хотя оно всех глубоко волнует, никто о нем открыто не говорит.

Подчеркну, что мир накопления глубоко лицемерен. В принципе, он совершенно противоположен двум главным формам деятельности архаического общества: утверждению своего положения, основанному на той или иной форме торжественной траты, и войне, этой, безусловно, самой дорогостоящей форме уничтожения имущества. Собственно, накопление и осуществлялось, в той мере, в какой оно действенно противилось и той, и другой форме. Но хотя в мире накопления эти формы и подвергаются моральному осуждению, он лишь придал им еще большее значение, поскольку в конечном итоге привел к росту богатства. Однако это возросшее значение неотделимо от постыдной лжи. Мир накопления может исчерпать свои богатства только благодаря различиям в социальном положении и благодаря войне. В архаическом обществе эти отсосы богатств были соразмерны человеку, и благодаря им процветали его доблести, пусть не всегда наилучшим образом, но все-таки они захватывали дух. Сегодня же, как из-за его осуждения, так и изза его возросшей необходимости, общее стремление к высокому положению предстает кьк крайнее унижение лицемерно-комичной толпы, а война в совсем недалеком будущем может сделаться злостным банкротством человеческого рода.

Коммунизм противился и продолжает противиться стремлению к различиям в социальном положении,

однако он поставлен перед дилеммой: миролюбивая политика отбрасывает его от неистового накопления к таким способам потребления, которые при сложившихся обстоятельствах в повседневной жизни неизбежно будут побуждать всех и каждого бороться за более высокий уровень, чем у соседа, вместо того чтобы повышать уровень жизни общества в целом. Я не утверждаю, что коммунистические руководители вовсе не в состоянии направлять экономику своих стран на повышение общего уровня жизни, однако делать это

484

СУВЕРЕННОСТЬ

сложнее, чем кажется на первый взгляд. Пожалуй, пролетарии и не слишком противятся дифференцированной шкале заработной платы, поскольку в массе своей они сами склонны стремиться занять более высокое место на этой шкале. Со времен антиэгалитарного поворота сталинской политики идея «коммунистического» общества, в том смысле строгого равенства, который данное слово имеет по отношению к просто «социалистической» фазе эволюции, — больше не получает конкретного смысла. Думается, что обратный поворот потребовал бы возврата к принуждению, а принуждение ведет к такому напряжению сил, которое поддерживает только война. Между тем нельзя недооценивать тот факт, что коммунистическое накопление, которое не ведет неизбежно к войне, ведет

кней по крайней мере постольку, поскольку принуждение обеспечивает, если нужно, неограниченное накопление, а суверенный отказ руководителей от суверенности противится истреблению богатств. Выход, несомненно, заключается в эгалитарном истреблении богатств, и нельзя не видеть, что в мире отвергаемой суверенности цель состоит именно в достижении эгалитарного истребления богатств. К несчастью, эгалитарное истребление богатств препятствует суверенному движению, которое стремится

кистреблению, а обеспечивает последнее только отвергаемая суверенность, которая может быть делом руководителей, самое большее партийной элиты, но не массы, где каждый всегда стремится обойти других. Итак, хотя эгалитарное истребление богатств и остается целью советского общества, но к нему нет легких путей, по которым обычно и направляется движение; легкий путь ведет коммунистических руководителей к дилемме — либо истребление богатств ради высокого положения (это моральное поражение), либо их катастрофическое истребление в войне. Ведь накопление, отказываясь от этих выходов, с непреодолимой силой вызывает взамен эти потрясения, тем более опасные, что они принуждают волю людей.

Конечно, если бы существовал только коммунистический блок, эту дилемму, пожалуй, было бы легко обойти, но перед лицом буржуазного мира, который и сам столкнулся с такой же дилеммой (и, возможно, еще более головокружительно?}... В скором времени, поскольку это позволяет развитое накопление, советское общество будет разъедено возросшим, легким и неравным истреблением богатств, или же в условиях неразберихи, которую повсеместно поддерживает несознательная буржуазия, какая-либо неприемлемая вражеская провокация подвигнет его руководителей, испуганных позорящим их истреблением богатств, ввергнуть это общество в войну.

_______________485_______________

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

V

7

Коммунистическая мысль не справляется с этой ситуацией. Предлагаемое ею решение логично: это истребление богатств в масштабе всего общества, однако эта мысль уходит от осознания проблем, выходящих за пределы строительства СССР. Она ограничивается никак не обновляемыми постулатами марксизма и непосредственным опытом внутренней политики СССР. Любой коммунист не замедлит дать мне отпор: он поступит так со слепой добросовестной верой, которая прямиком ведет его к недобросовестной провокации. Я выслушаю его, понимая, что в конечном итоге оправданием ему служит ничтожество некоммунистической мысли. Однако презрение или оскорбления не отменяют того, что коммунизм, чьей заслугой явилась постановка и поддержание открытым вопроса об эгалитарном истреблении богатств, тем не менее не сумел дать на него ответ. В частности, ничто в мире не позволило нам предвидеть, что человечество изменится и в едином душевном порьюе откажется от стремления к высокому положению и от войны. Да и вообще речь идет не о том. Стоящая перед нами проблема не в том, будет ли возможным исчерпание накопленных ресурсов в пределах

СССР и коммунистического блока, или даже в пределах единообразно социализированного мира*. Сегодняшняя проблема совершенно в ином: как исчерпать без войны то беспрецедентное накопление, из-за которого весь

* Я считаю это невозможным по следующей причине (привожу ее, не ставя перед собой цели переубедить убежденных коммунистов}: при нынешнем своем направлении коммунизм мыслит себя не как игру, а как труд. Одна >лшь игра исчерпывает трудовые ресурсы (по сути, и война есть ужасная игра, у которой лицемерный мир труда, желая ее устранить, максимально отнял игрсвич характер). Вообще, человечность в конечном счете есть игра, однако «человек отвергаемой суверенности» помещает ее в перспективу труда: оттого-то он и представляется мне обреченным, как уже сказано, на такую игру, которая больше не игпа, на самую принудительную форму исчерпания ресурсов — на войну; он знает и признает это, ему известно, что революция по сути своей ведет к войне. Чтобы выйти из тупика, «человек отвергаемой суверенности» должен был бы отказаться от своей жизненной концепции ради концепции «человека суверенного искусства». Такое возможно; правда, «человек суверенного искусства» изначально не является «человеком отвергаемой суверенности» — наоборот, он первым

достигает, если не в ходе жизненного развития, то, по крайней мере, в целостном опыте мгновения — и в мысли — освобожденной суверенности, но он не менее советского руководителя отказался от стремления к высокому положению. Он не сумел бы сделать то, что сделал коммунистический лидер. Чтобы выйти из феодального общества, коммунистический лидер должен был воспротивиться игре. А чтобы осуществлять накопление, он должен был всецело противопоставить себя «человеку суверенного искусства». &го не означает, что в нем и в его мыслях что-то способно исчерпать накопленное им.

486

СУВЕРЕННОСТЬ

мир превратился в колоссальную пороховую бочку. Я говорю не столько о ядерных взрывах, сколько об общем процессе производства, который с тех пор, как в него включился СССР, стал таким же ужасающим. Развитие СССР даже совпало с открытиями в ядерной области, окончательно превращающими войны, вызванные накоплением, во встречные потрясения непомерного масштаба.

В принципе задачей суверенной мысли не является рассматривать проблемы подобного рода. Суверенная мысль рассматривает возможность суверенных моментов, которые не постигались бы как вещи и которые отличались бы от архаической суверенности. Архаическая суверенность выступала как цель по отношению к тем вещам, которыми становились рабы и подчиненные люди, а также к тем вещам, которыми были продукты деятельности этих последних. Таким образом, чтобы господствовать над миром вещей, она попадала в зависимость от него: чтобы стать целью вещей, она сама постигала себя как вещь и принимала действенность вещи. Суверенная мысль, которая соответствует «человеку суверенного искусства», которая впервые была выражена в творчестве Ницше и краткий, но систематический обзор которой попытался сделать я, — суверенная мысль предусматривает полное размежевание между миром вещей {объективной деятельности) и субъективности. Таким образом, у нее две стороны. Первая — это мир свободной субъективности, вторая — мир объективности, освобожденной от субъективности, поскольку та сама освобождается от объективности; эти две стороны взаимозави симы, из чего проистекает двойственный характер этой книги, где я, стремясь коснуться суверенного момента, рассматривал и разделял практические вопросы, и наоборот.

Проблема, о которой идет речь, — исчерпание излишков без войны — это проблема, которая встает в мире производства, ставшего независимым от субъективности*. Мы должны добиваться исчерпания ресурсов рациональными путями, противоположными субъективным путям, таким как стремление к высокому положению и война. Свободная субъективность здесь ни при чем. В производительном мире, целиком и полностью подчиненном своим

* Разумеется, этот процесс нашел свое отражение в марксизме. Его принципом является теория отчуждения, опирающаяся на концепцию, которая переносит всю божественность на человека. Но в современном коммунизме отчуждение лишь приобрело добровольную {в лучшем случае) форму, а о божественности человека и речи больше нет. С другой стороны, сам Маркс, стремившийся к «правлению над вещами»1"4 (к тому разделению, о котором говорю я), хотел установить его революционным путем, то есть путем войны — этого одновременно следствия и прелюдии революции. Как бы ни расценивать этот метод для прошлого, но вопрос, встающий сегодня, связан с невозможностью предвидеть какие-либо его результаты после войны.

_______________487_______________

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР И КОММУНИЗМ

собственным законам, траты на искусство могли бы свободно возрастать, но они не зависели бы от суверенной концентрации ресурсов и, оставаясь случайными, не могли бы указать нам решение проблемы. Решение связано исключительно с разумными поступками, когда капиталистические государства рационально прибегают к дарению, стремясь к меньшему неравенству в мировом распределении ресурсов, действуя в рамках жесткой политики и традиционной дипломатии. В наши дни революция стала лишь аффективно нагруженным словом, подстрекательством к войне, которое не говорит об этом прямо; остается лишь изменить направление*.

Если бы видение современного мира, даваемое мыслью, связанной с приматом сознательной субъективности, широко распространилось, то мир вещей освободился бы от неразумного правления объективной мысли, непрестанно искажаемой из-за игры бессознательной субъективности.

Я не мог определить место и смысл «человека суверенного искусства» в нашем мире и не подчеркнуть те разумные последствия, которые имело бы его более прозорливое видение. Однако толпу интересуют только последствия его мысли, его переживаниям она чужда. Самое странное, что он и сам соразмерен той непомерной катастрофе, под угрозой которой мы живем. В некотором смысле он всегда живет так, словно он последний человек**'Ю5. Точно так же чувства, противоположные чувствам большинства, или же недостаток чувствительности, делают нас соразмерными со смертью. Я ежеминутно и закономерно удаляюсь от того заурядного удела, к которому нас приковывает обыденная мысль. Заканчивая эту ?:яигу, развитие которой вело лишь в далекую даль, где теряется мысль, я испытываю чувство смущения. Не ввел ли я ь заблуждение своих читателей? а может быть, я их ввел в заблуждение дважды? Мое беспокойство означает, что есть некая неопределенная область, куда бесполезно кого-либо вести. Но мне хотелось бы еще выше втащить свой Сизифов камень106, хотелось бы, если возможно, открыть еще одну перспективу. До сих пор я говорил о Ницше, а теперь буду говорить о Франце Кафке"17. Не хочу терять из виду главное. А главное всегда остается прежним: суверенность есть ничто.

* В этой книге я не собираюсь подробно рассматривать вопрос об эффективных способах действия. Тем не менее ниже я скажу об их общих принципах. ** (Отсылка к Ясперсу.)

ЭРОТИКА

L'EROTISME

Мишелю Лейрису1

ПРЕДИСЛОВИЕ

Дух человеческий подвержен самым удивительным импульсам. Ему всегда страшно самого себя. Он боится своих эротических влечений. Святая со страхом отворачивается от сладострастника, не догадываясь о том, как много общего между его низкими страстями и ее собственными.

Между тем можно предположить, что в человеческом духе существует такая взаимосвязь, возможности которой простираются от святой до сладострастника.

Я выбираю именно такую точку зрения, чтобы увидеть, как согласуются эти противоположные возможности. Я стараюсь не сводить их одну к другой, а разглядеть за каждой из этих взаимно отрицающих возможностей — возможность их конечного схождения.

Не думаю, что человеку удастся достичь какой-либо ясности, прежде чем он возобладает над тем, что его страшит. Не думаю, что ему следует надеяться на такой мир, где исчезли бы основания для страха, а эротика и смерть оказались бы просто механическими сцеплениями. Но он может возвыситься над тем, что его страшит, взглянуть ему в лицо.

Такой ценой он избегает парадоксального неведения себя, которое было для него характерно до сих пор.

Впрочем, я лишь продолжаю тот путь, которым шли до меня другие.

Уже задолго до появления этой книги эротика перестала быть темой, к которой «серьезный человек» не мог и подступиться, не уронив себя.

Люди уже давно, не смущаясь, во всех подробностях говорят об эротике. И то, о чем, в свою очередь, говорю я, известно. Я лишь пытался обнаружить некую взаимосвязь в многообразии описанных фактов. Различные типы человеческого поведения я пытался представить как стройную картину.

492ЭРОТИКА

493ПРЕДИСЛОВИЕ

Такое стремление к целостной взаимосвязи отличает мой труд от трудов науки. Наука изучает каждый вопрос в отдельности. В науке происходит накопление специализированных работ. Мне кажется, что в эротике заключен для человека такой смысл, который неподвластен никаким научным подходам. Мыслить off эротике можно только тогда, когда одновременно мыслишь о человеке вообще. В частности, нельзя мыслить об эротике независимо от истории труда и истории религий.

Поэтому многие главы этой книги отступают от чисто сексуальных реалий. С другой стороны, я опускал многие вопросы, которые порой кажутся не менее важными, чем те, что здесь затронуты.

Яжертвовал всем ради поисков такой точки зрения, откуда становится явным единство человеческого духа.

Книга состоит из двух частей. В первой части я систематически излагаю в их взаимной связи различные стороны человеческой жизни, рассматриваемой с точки зрения эротики.

Во второй части я объединил независимые друг от друга очерки, где затрагивается тот же самый вопрос; единство целого несомненно. В обеих частях исследуется одна и та же проблема. Главы первой части и разрозненные очерки второй писались параллельно — со времен войны и по сей день. Но такой подход грешил одним недостатком — мне не удалось избежать повторов. Так, в первой части я в новой форме обращался к темам, которые уже рассматривал во второй части. Но такой способ изложения меня не смущал, поскольку соответствовал общему устройству книги, где каждый частный вопрос всегда включает в себя общий. В некотором смысле эта книга представляет собой просто общий взгляд на человеческую жизнь, который дается вновь и вновь, каждый раз с иной точки зрения.

Сосредоточившись на этом общем взгляде, я больше всего стремился увидеть в перспективе образ, которым был одержим в детстве, — образ Бога. Конечно, я не собираюсь возвращаться к юношеской вере. Но в том оставленном мире, где мы живем, у человеческой страсти лишь один предмет. Пути, которыми мы к нему подходим, различны. У него много самых разнообразных сторон, но мы можем постичь их смысл, только если уловим их внутреннюю взаимосвязь.

Подчеркиваю, в этой книге предстают в своем единстве порывы христианской веры и чаяния эротической жизни.

Яне смог бы написать эту книгу, если бы все те вопросы, которые она ставила передо мною, должен был разрабатывать в одиночку. Отмечу здесь особо, что подобная попытка уже предпринималась Мишелем Лейрисом в книге «Зеркало тавромахии», где эротика рассмот-

рена как опыт, связанный с опытом самой жизни, не как предмет науки, но как предмет страсти и, еще глубже, как предмет поэтического созерцания.

Отчасти именно поэтому мою книгу следовало посвятить Мишелю Аейрису — автору «Зеркала», написанного накануне войны.

Мне хотелось бы, кроме того, выразить ему признательность за помощь в подборе фотографий, которую он предоставил мне, когда я был болен2 и не имел возможности подыскивать их сам.

Меня в высочайшей степени тронула та скорейшая и эффективнейшая поддержка, которую, узнав о моем

недомогании, оказали мне многие мои друзья, взявшиеся за поиски документации для моих исследований. Назову имена Жака-Андре Буаффара3, Анри Дюсса4, Теодора Френкеля5, Макса-Поля Фуше6, Жака Лакана1, Андре Массона8, Роже Пар-риэ, Патрика Валъдберга™, Бланш Виен11.

Яочень признателен г-ну Фальку, Роберу Гиро и замечательному фотографу Пьеру Верже, с которыми лично не знаком, но которым также обязан частью необходимых документов.

Не сомневаюсь, что причиной их любезности был предмет моих исследований и ощущение той потребности, на которую пытается ответить моя книга.

Яеще не упомянул имени моего старейшего друга Альфреда Метро12. Пользуюсь случаем поблагодарить его не только за ту конкретную помощь, которую он мне оказал, но и вообще за все, чем я ему обязан. Еще вскоре после Первой мировой войны он приобщил меня к антропологии и истории религий, а его неоспоримый авторитет позволял мне ощущать уверенность — прочную уверенность, — когда я рассуждал о важнейшей проблеме запрета и трансгрессии.

L

ВВЕДЕНИЕ

Можно сказать, что эротика — это утверждение жизни в самой смерти. Это не определение в собственном смысле слова, но я полагаю, что такая формула лучше любой другой передает смысл эротики. Если давать точное определение, то пришлось бы, разумеется, исходить из репродуктивной сексуальной деятельности, частной формой которой является эротика. Репродуктивная сексуальная деятельность является общей для обладающих полом животных и для людей, но, судя по всему, только люди превратили сексуальную деятельность в деятельность эротическую, что и позволяет различать эротику и элементарную сексуальную деятельность, ибо это психологический поиск, независимый от естественной цели, заключенной в воспроизводстве рода и заботе о потомстве. От этого простейшего определения сразу же вернемся к формуле, предложенной вначале, согласно которой эротика есть утверждение жизни в самой смерти. Действительно, хотя эротическая деятельность прежде всего есть безудержность жизни, цель такого психологического поиска, как уже сказано, независима от заботы о воспроизводстве жизни и не чужда смерти. Это кажется столь парадоксальным, что в кажущееся оправдание такого утверждения сразу же попробуем привести две цитаты:

«Эта тайна, увы, более чем очевидна, — замечает Сад'а, — и нет ни одног'О либертинца, хоть скольконибудь искушенного в грехе, который не знал бы, как сильно убийство воздействует на чувственность...» Ему же принадлежит еще более примечательная фраза:

«Нет лучшего способа освоиться со смертью, чем соединить ее с какой-нибудь либертинской затеей». Я говорил о кажущемся оправдании: ведь мысль Сада вполне может рассматриваться как извращение. Во всяком случае, даже если упомянутая склонность действительно не так уж редка для человеческой природы, речь идет об извращенной чувственности.

495

ВВЕДЕНИЕ

Остается, однако же, соотнесенность смерти с сексуальным возбуждением. Реальное или воображаемое зрелище убийства может, по крайней мере у некоторых больных, вызывать желание сексуального наслаждения. Нельзя просто сказать, что причиной этой соотнесенности является болезнь. Лично я допускаю, что в парадоксе Сада проявляется некая истина. Эта истина не ограничена областью порока: полагаю даже, что она может быть основой наших представлений о жизни и смерти. Полагаю наконец, что независимо от этой истины мы вообще не можем размышлять о бытии. Чаще всего кажется, что бытие дано человеку вне порывов страсти. Я же, напротив, буду утверждать, что никогда нельзя представить себе бытие вне этих порывов.

Приношу извинения за то, что исхожу здесь из философского рассуждения.

Вообще, ошибкой философии было отдаление от жизни. Но хочу сразу же вас обнадежить*. Данное рассуждение относится к самой сокровенной стороне жизни: к сексуальной деятельности, рассматриваемой здесь в репродуктивном смысле. Как уже сказано, воспроизводство рода противостоит эротике, но хотя эротика и определяется независимостью эротического удовольствия от воспроизводства как цели, тем не менее ключом к пониманию эротики остается основной смысл воспроизводства.

В игру воспроизводства вовлечены дискретные существа.

Воспроизводящие себя существа отличны друг от друга, а существа воспроизводимые отличаются друг от друга к от тех, от кого произошли. Каждое существо отлично от всех остальных. Его рождение, смерть и события его жизни Moiyr представлять интерес для других, но напрямую — лишь для него одного. Лишь оно одно рождается. Лишь оно одно умирает. Между разными существами — пропасть, дискретность.

Подобная пропасть существует, к примеру, между вами, моими слушателями, и мною, который перед

вами говорит. Мы пытаемся сообщаться, но никакое сообщение не уничтожит изначальное различие между нами. Если вы умираете, то это не я умираю. Вы и я — дискретные существа.

Но, говоря о разделяющей нас пропасти, я тут же ощущаю какую-то ложь. Эта пропасть глубока, и я не знаю, как ее уничтожить. Но головокружительность этой пропасти мы можем чувствовать вместе. Она может зачаровывать нас. В некотором смысле эта пропасть и есть смерть — именно смерть вызывает головокружение, именно смерть завораживает.

* Этот текст, написанный в соответствии с замыслом данной книги, был впервые прочитан в качестве лекции.

4%

ЭРОТИКА

Теперь я попробую показать, что для нас, существ дискретных, именно смерть означает непрерывность бытия: воспроизводство ведет к дискретности существ, но вовлекает в игру их непрерывность, то есть оно сокровенным образом связано со смертью. Рассуждая о воспроизводстве живых существ и о смерти, я постараюсь показать, что непрерывность существ и смерть — одно и то же. Они одинаково завораживают, и их завораживающее действие как раз и преобладает в эротике.

Я буду говорить об элементарном смятении, когда все опрокидывается и качается. Но прежде всего факты, с которых я начну, должны казаться нейтральными. Это факты, устанавливаемые объективной наукой, внешне ничем не отличающиеся от иных фактов, которые, конечно, затрагивают нас, но только издали, не производя ничего такого, что могло бы вызвать у нас сокровенное волнение. Такая их внешняя незначительность обманчива, но сначала я буду говорить о ней бесхитростно, словно и не стремясь сразу же вывести вас из заблуждения.

Вы знаете, что живые организмы размножаются двумя способами. У простейших организмов имеет место бесполое размножение, у более сложных — половое.

При бесполом размножении простейший организм, то есть клетка, в определенный момент своего развития делится пополам. Рик: никает два ядра, и из одного организма получается два. Но мы не можем сказать, что первый организм породил второй. Оба новых организма в равной мере являются продуктами первого организма. Первый организм исчез. По сути дела, он умер, поскольку не сохраняется ни в одном из двух порожденных им организмов. Он не разлагается, как это происходит после смерти с животными, обладающими полом, но перестает существовать. Он перестает существовать как дискретный организм. Но в какой-то момент процесса воспроизводства имела место непрерывность. Есть такая точка, где один исходный организм становится двумя. Как только образуются два организма, снова возникает дискретность каждого из них. Но на переходе должно быть мгновение непрерывности между двумя организмами. Первый организм умирает, но в его смерти проявляется основополагающий момент непрерывности двух организмов.

Подобная непрерывность невозможна, если речь идет о смерти организмов, обладающих полом, у которых размножение в принципе не зависит от агонии и исчезновения. Но половое размножение, при котором, как и при бесполом размножении, разыгрывается деление функциональных клеток, подругому осуществляет переход от дискретности к непрерывности. Сперматозоид и яйцеклетка являются изначально дискретными организмами, но они со-

Ил 7 Эллинистический памятник в форме фаллоса на малом алтаре Диониса в Делосе. Рельефы, украшающие пьедестал представляют дионисийскую процессию. На лицевой грани - птишфаллос, которая в процессии стоит на колеснице. Фото Анри Дюсса.