Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Тайга

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Феденьки направляются мысли к мертвецу, ее вихлястой дорогой идут, крученой и неверной. И зачем сюда клонят мысли? Бородулин жив... Кто сказал, что помер? Жив! Когда придет в себя, Дарья во всем ему покается: и как Анну хотела извести, и как с Феденькой деньги воровала. Она проклянет ворищу Феденьку, в город уедет, служить будет у барыни, мужа разыщет – примет, священнику хорошему на духу откроется, к главному архиерею говеть пойдет. Жив Бородулин, жив!..
Вспыхнула вдруг Даша, взвилась: кто-то по щеке хва­тил. Метнула взглядом: никто не прикасался. Это сама себя спросила: «Неужто умер?» вся кровь в виски уда­рила. Даша похолодела.
«К добру или к худу?» – опять тайно спросила себя и почувствовала, как черное берет в ней верх.
Но чтоб не видеть, не слышать, прихлопнуть черное, Даша, вся дрожа, шепчет:
«Умер... Пошто ж ты умер-то, Иван Степаныч?..»
И стало ей жаль Бородулина. По-настоящему жаль, до нестерпимой боли.
«Иван Степаныч, Иван Степаныч...» – стонет она. Но черное выше подымается, не дает покоя, душит Дарью.
Это Феденькин охальный взор буравит сердце, это Феденька, подбоченившись лихо, стоит и хохочет, это он, чужой, пришелец, оголтелый, сатана! Его рожа в окно смотрит, он деньги купеческие украл, он поду­чил Дашу, не словами подучил, глазами воровскими
161
приказал. И уж шипит подлец: «Ты – убийца, ты!» – «Врешь», – хочет крикнуть Дарья, но не мо­жет: целая ватага стоит перед ней оборванцев, бродяг, бузуев, незнаемых, стоят нетвердо, топчутся, безли­кие, безголовые, серые, и в голос орут: «Ты убийца, ты... И Бородулина убила, и нас убьешь... Тварь, под­лая...» Крепко зажмурилась Дарья, – но и так темно, лампа догорела, – крепко виски ладонями стиснула, встала, топнула: «Прочь!» – и сама себе сделала при­говор: «Да, я – убийца... я подлая... я тварь».
И как призналась себе, утвердила в сердце призна­ние, точно нагишом перед народом встала: «Потаскуха... тварь...» Ох, если б нож! Лезвием его нанесла бы Дарья радость сердцу.
Мечется Дарья, ломая в потемках руки: «Матушка... заступница...» – и слышит: «Кайся, полегчает». Тут за­прыгал вдруг подбородок, зашептали сами собой уста обрадованные речи. И уж некогда ей одуматься, некогда умом прикинуть, ноги несут Дарью к той избе, где еще светит огонек, где страшным сном спит Бородулин. Там Даша скажет миру, там покается, прощенье вымолит у живых и мертвого, с незнаемых бродяг, бузуев, лихой навет снимет, себя на растерзание отдаст, – не себя, а тело свое, – не тело, а грех свой: пусть плюют, пусть топчут, пусть!!
Бежит не чуя ног: радостный ветер ее подгоняет, ро­систые ночные травы ковром легли... Хорошо, свободно.
162
Тюрьма... Нет, мир все простит, все покроет... А вору Феденьке, мучителю ее, – крест... А Дарьиным делам, что через Феденьку объявились, и всей ее паскудной жизни – крест!.. Да, хорошо, хорошо... Вот и избушка, да, избушка. Благослови, Христос...
XXI
Постояла Даша у двери, крепко схватившись за скоб­ку, минуточку подумала: так ли, нужно ли? Но уж ответа не было.
Она быстро шагнула в избу: два огонька дрожат, две свечки восковые. Устин скрипит, на лавке три старухи головами встряхивают, борются с дремой.
Не подымая глаз, подошла Даша к мертвому, опусти­лась на колени:
– Прости меня, Иван Степаныч, грешную... Это я все, я...
Устин читать остановился, на Дашу смотрит. Старухи проснулись, рты разинули.
Встала Даша с полу – ноги не свои, дрожат, все тело дрожит. Чтоб взять над собою верх, быстро повернулась.
– Вот что, дедушка Устин, да баушки... да мир хреще­ный...
Злые шаги застучали по крыльцу: рванув дверь, гроз­но вошел в избу Пров.
163
– Лешие! – зарычал он. – Вот лешие-то, вот
окаянные-то... Матрен!..
Все насторожились.
– Это что же такое, Матрен... – тяжело дыша, гово­рит Пров Михалыч проснувшейся жене. – Ведь всех на­ших коров варнаки зарезали...
– Как? Кто?! – всплеснула руками Матрена.
– Вот, Устин, будь свидетель... трех коров моих, последних, кончили, белых... у Федота двух телков за­резали...
Матрена завыла в голос, старухи, ударяя себя по бе­драм, стали ахать и причитать. Устин со свечкой в руке стоял, сгорбившись, и не знал, что делать.
– Это все бродяжня, бузуи-висельники!.. – гремел Пров. – Н-ну, погод-ди!..
Пров суетливо схватил фонарь и вышел на улицу. Воздух в избе вдруг наполнился злобой. И пламя покая­ния в Дашиной душе погасло.
Даша стоит как стояла, словно в пол вросла. Лицо красными пятнами пошло, раздуваются ноздри, все тело огнем палит. Иной стала Даша, прежней, назимовской.
– Вот что я хотела... Помер ли Иван-то Степаныч? Может, так зашелся... – как кипятком окатила она Устина и, упруго вздрагивая ядреным телом, будто изде­ваясь над ветхими старушонками, проворно вышла.
Устин, разинув рот, проводил ее до двери взглядом:
– Сатано... сгинь, лукавая сатано... Тьфу!
164
Серая ночь была. Звезда покатилась по небу, вспых­нула и осияла сумрак. Идет улицей солдатка – мыслей нет, и уж не ветер радостный подгоняет ее, а черти хво­стами подстегивают, не росистая трава стелется у ног, а сам дед-лесовой разметал по дороге свою зеленую бо­роду и, надрываясь, шипит: «Дура... эх ты, дура!..»
Враз все запело внутри и захохотало, все приникло, все покорилось в Дарье, груды золота рассыпались и за­звенели, а неверное сердце требует: «Бери!.. Все твое...»
Крик стоит в Федотовом дворе. Тесовые ворота на­стежь. Федот пуще всех горланит:
– Ну, так вот, молодцы... так тому и быть... И чтоб ни гугу, а то всем – край!..
– Это как есть... Чтобы с согласия... Как мир...
– Но, айда по домам!..
– Айда, айда!..
– Погоди: «айда»... Дай – Пров придет.
Сторож с колотушкою прошагал. Петухи переклика­ются. На горе три костра горят тремя звездочками. На горе песни звенят, гармошка голосит, визг, крики, хохот секут ночной свежий воздух.
Тереха «Барыню» на гармошке жарит, парни подхва­тывают:
Барынька, не сердись,
Туды-сюды повернись...
165
Опять крик, опять хохот, и девичьи смеющиеся сви-
рельные голоса.
Два человека к чижовке подошли, уперлись лбом в верзилу Кешку-караульщика, шепчутся. Кешка руками размахивает, что-то говорит, спорит, плюет сердито. Пошептались, ушли.
– Ну и дьяволы!.. – крикнул Кешка, поправил ку­шак, потоптался на месте и постучал кулаком в двери чи­жовки:
– Эй, робяты!..
Еще звезда сорвалась, слезинка небесная. Журчала бессонная речка. Из-за тайги желтым шаром вздымает­ся месяц. А парни на горе катали трепака, били в ладоши и звонко голосили:
Дулась-дулась – улыбнулась...
Дулась-дулась – перевернулась...
– Эй, робяты... упреждаю... Слышите?..
Прислушался, склонив ухо к щели... Ответа не было. Огромный, похожий на медведя Кешка, кашляя и сопя, обошел чижовку и, поравнявшись с окошком, еще раз громко крикнул:
– Эй, робяты!
Зашевелились там, заговорили.
Кешка забрал в грудь побольше воздуха и просто сказал:
166
– Приготовьтесь, робятушки... Завтра вам... тово...
утречком...
XXII
Тюля с Ванькой спали, и этот приговор слышали
только Антон да Лехман.
Они сразу онемели и долго лежали во тьме без дви-
жения, без дум, без вздохов.
Первым очнулся Лехман: – Ты, Антон, слышал? Ответа не было. – Ты спишь, Антон? – Я слышал, – ответил наконец Антон и не узнал
своего голоса.
Долго опять лежат молча, долго думают. В оконце
лунный свет вползает.
– Все из-за тебя, Антон... Все из-за твоих денег... Антон молчит, вздыхает и что-то шепчет.
– Ты бы взял на себя грех, Антон... Наврал бы: мои, мол, деньги – я украл... Може, тогды тебя бы... одного бы... – и Лехман не докончил.
В груди Антона что-то булькает и посвистывает.
– Ты что же это молчишь, Антон?.. Все молчком... Ты говори...
Тот закашлялся долгим кашлем и наконец сказал:
– Я согласен.
167
Лехман радостно заговорил:
– Вот это дело, это хорошо, Антон... Тебе все одно не жить... И мне не жить... Вот Ваньку с Тюлей жаль: мо­жет, отведем... А?
– Я согласен...
И дальше ведут разговор с большими перерывами, будто подолгу обдумывая каждое слово.
– Вот ты и покайся... Деньги, мол, я украл, сбрую, мол, я украл... Там еще что-то нашли у Тюли, шкуры, што ли... И шкуры, мол, я... Сапоги у тебя новые есть, и сапоги, мол, краденые... А?
За дверью Кешка возится, лошадь отгоняет: лошадь стреножена, слышно, как култыхает и фыркает.
– А то давай, Антон, я приму на себя... Я встану, от­крою грудь и скажу: ну, молодцы, убивайте... А?
Молчание.
Лехман перевалился на бок и придвинулся к Антону.
– Право... Ведь у меня, Антон, привязки к земле не­ту... Я один, все равно как горелый пень в чистом поле... Ведь я старик... Будет, помаялся...
И, помолчав, добавил:
– А у тебя все-таки какая-никакая, а жена... опять же дочерь...
Антон слезливо крикнул:
– Я сказал, что я... Все приму... Понимаешь? Я!.. Ну, чего тебе... Отстань!..
И, как бы спохватившись, мягко заговорил:
168
– У меня нутро горит... Болезнь меня гложет, дедуш-
ка... Прости... Приготовиться нужно. Смерть...
И Антон, отмахнувшись от Лехмана, весь ушел в ду­мы. Он напряженно всматривался в грядущее, в этот по­следний завтрашний день, такой непонятный, непости­жимо значительный и жуткий.
«Смертынька».
Но как ни напрягал Антон свою душу, как ни нудился додумать до конца, мысль его упрямо останавливалась и меркла. Тогда Антон терял нить предсмертных своих дум и весь погружался в прошлое. Любочка вдруг встала перед ним, жена склонилась, друзья, знакомые. И все улыбаются ему, что-то шепчут, куда-то его зовут. Но Ан­тон чувствует, знает, что это не настоящее, земное, об­манное, – не надо! Ему не до того, ничего не надо, пусть все сгинет и даст покой душе.
Антон вздрагивает, мотает головой и тяжко стонет:
– Не на-адо...
Ярким мгновенным полымем вспыхивает тогда вся прошлая жизнь Антона и сгорает. Ничего нет, ничего не было, легко... Густой, глубокий мрак охватил Анто­на. И нет больше земли, ничего нет, все остановилось, все умолкло. Антон захолонул, раскрыл рот и перестал дышать.
«Умираю...»
И уж он не чувствует, не помнит: человек ли он или пес, черт ли он или ангел, камень он или ничто, и не зна­ет, где он: на земле или в воздухе, на вершине горы или
169
на дне моря. Вот она кончается, рвется последняя ниточ­ка, смерть идет... Смерть ли? Смерть, легкая... А как же Любочка, родина, белый свет?..
«Смерточка... повремени...» Душа Антона обнажилась, утончился слух ее. Осеня-
ет себя Антон в мыслях широким крестом...
«Господи, господи...» – и, молитвенно замерев, ждет. Голос человеческий мерещится ему, кто-то говорит,
кто-то имя его громко произносит:
– Не скули, Антон... Крепись... Это Лехман сказал. Взял его иссохшую горячую руку
и поглаживает своей огромной корявой ладонью.
– Минутка пришла ко мне, – запинаясь, говорит Ан­тон детским радостным голосом. – Ах, какая минутка, дедушка... Самая золотая...
И, улыбнувшись, замолкает. Уж не может теперь по­нять слов Лехмана, только чует, как Лехман трясет его плечо и что-то предлагает.
– Да... Да... – шепчет Антон и опять тонет в наплы­вающем тумане.
И лишь сквозь туман, когда блистают в душе зарни­цы, произносит:
– Ты здесь?.. Ты, того... Ты, дедушка, не бойся... Она добрая... Она мать...
– Кого? Ты про кого?..
И Лехман, не дождавшись ответа, грозит высоко вскинутым кулаком и свирепо бросает в сторону де­ревни:
170