Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Тайга

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
реньках в угол, а борода по полу волочится, заплеванный пол метет, древняя, седая.
– Товарищи, милые... – глухо стонет Лехман и ва-
лится вниз лицом.
Антон уж возле Лехмана, спину его сухую гладит: – Ах, дедушка ты мой, родной ты мой...
Ванька с Тюлей, стуча зубами, косятся то на Лехма­на, то на дверь, за которой гудит народ. И уж не могут понять ни отдельных резких выкриков, ни ругани, что влетают с улицы в решетчатое окно вместе с красной по­лосой солнечного заката.
– Тюля, – шепчет Ванька. – Чу... кричат...
А народ пуще загудел и вдруг осекся: враз смолкли звуки, отхлынули прочь, тихо стало.
– Ково? – гнусаво и удивленно кричит у двери на улице каморщик. Бородулин? Вот это та-а-к...
И слышно, как выколачивает о каблук трубку и сам с собой громко рассуждает.
Солнце садится, последним лучом с бродягами про­щаясь: ему все равно, все дети кровные. Антону в глаза ударило ласково, Антон щурится, в окошко заглядыва­ет, вздыхая, провожает солнце: может, завтра не уви­дит его.
Лехман уснул, стонет во сне и охает.
– Антон, – говорит Ванька, – а ты хочешь есть?
– Нет, милый... до еды ли тут?.. Вот испить бы...
Тихо в каталажке, сумерки сгущаются. Где-то корова мычит, ребенок заплакал, собака тявкает.
151
– Я бы попросил воды, да боюсь, – говорит Ванька. – Чего ж бояться-то?.. Ванька усиленно сопит и, помолчав, отвечает: – А как убьют?.. Скоро в каморке совсем темно сделалось и тихо.
Уснули, что ли, все или так примолкли.
Кто-то на коне едет.
– Матушка, встречай, – женский доносится голос. И опять все замерло. Лишь каморщик мурлычет песню и кашляет да бредит Лехман.
А у оконца Ванька с Тюлей. Шепчутся, то один, то другой, громко скажут слова два и опять шепотком.
– Антон, – тихо позвал Ванька.
Ответа нет.
– Дедушка!..
Молчит и Лехман.
– Спят, – сказал Тюля.
Ванька Свистопляс почесался во тьме, поворочался и дрожащим голосом тихо заговорил:
– Ох, товарищ... Не приведи бог, ежели мужики в ярь войдут.
– Да-а-а, – тянет Тюля.
– Аминь тогда наше дело... Эна как мы, рестанты, в остроге четверых надзирателей кончили, всей оравой­то... Вот так же вечером, темь. Уж больно они мытарили нас, прямо зверье... Ну, мы, значит, и сговорились... Пришли это они с проверкой, мы на них... Те как зайцы запищали... Знаешь, зайца когда собака сбреет, он дол-
152
жен как дите заплакать... В ногах валяются, пощады мо­лят... Куда тут... Троих-то сразу кончили, головы о стену разбили. А четвертому, а четвертому-то, Тюля... Мы его... Мы ему...
Тюля долго сопел, потом раздраженно сказал, ткнув
в бок Ваньку:
– Не хнычь... Че-орт... Слюнтя-а-ай... Ванька оправился и приподнялся:
– Мы его, Тюля, свалили да арканом ноги у ляпустей связали, а другой-то конец через спину перекинули да за горло, да и начали в дугу гнуть, пятки к затылку подтяги­вать. Сначала дурью ревел, как чушка под ножом, потом визжать стал. А мы, черти, ржем, любо... Человек хри­пит, а мы пуще налегаем, грудью-то на пол его постави­ли, будто колесо какое... Тот хрипел-хрипел – навовсе уснул. Ноги-то крепче оказались, а горло-то, Тюля, не вынесло, хрящ лопнул... Как захрусти-ит... Мы прочь... Ух ты!..
– Ну тя к лешему, – сказал Тюля и сплюнул.
И долго лежат оба молча, хлопая во тьме глазами.
Робость овладела Ванькиной душой, внутри все горит и холодеет. А думы на прожитую дорогу увлекают Вань­ку, по тайным тропам тащат, на провалы, на звериные указывают дела. Он ли это делал?.. Да, он, молодой па­рень, Ванька Свистопляс.
«Я человек темный, я ни при чем, – оправдывается в мыслях Ванька. – Я – сирота... Мне батька чугунным
153
пестиком башку прошиб... Мой батька мамыньку заре­зал, а сам задавился...»
Но совесть молчать не хочет, глушит Ваньку его же делами, его же мыслями; видит Ванька убитую, в крас­ном платье, бабу, видит молодую растерзанную девуш­ку и чует: хрустят под арканом хрящи надзирателевой глотки.
«Я... Я... Мой грех...»
– Ты, чертова голова, о чем это думаешь? – строго спрашивает Тюля. Опять?!
– Я ни о чем... Мне бы вот... Этово... Как его... табачку...
Слышат оба: стоит кто-то у оконца, дышит.
– Эй, есть кто живой?
Поднялся Ванька. Две бутылки с молоком просуну­лись сквозь решетку, калач пшеничный, картошка, лук.
– Примите-ка, несчастненькие... – сказала женщина и пошла прочь, заохав и запричитав.
А Ванька, прильнув к решетке и придерживая ото­рванное ухо, ей вдогонку посылает:
– Прости нас, бабушка, грешных... То ли бабушка, то ли тетушка...
Жадно вдыхал Ванька ядреный воздух наплывающей ночи и ловил каждый звук, каждый шорох. Но было тихо вблизи, лишь где-то далеко мерещились еле внятные людские голоса.
Тюля чавкал хлеб и запивал свежим молоком.
– Огонька бы, – сказал, опускаясь на пол, Ванька.
154
– А у тебя серянки есть? – вдруг спросил все время молчавший Антон. У меня свечечка есть, огарочек... по­следний...
Ванька обрадовался его тихому голосу.
Зажгли огарок и укрепили у стены, на воткнутой щепке.
Заколыхался тусклый огонек, задрожала тьма.
– Вот так и жисть наша... вроде как огарок, – раз­думчиво сказал Ванька, – догорит, и аминь тому...
– Ну, ты, пое-е-хал... – огрызнулся Тюля.
Ванька, весь всклоченный и измазанный кровью, си­дел, обхватив колени, на полу против Антона и смотрел на него тусклым, немигающим взглядом.
– Шел бы в уголок: ты страшный, – сказал ему Ан­тон, – а я помолюсь, у меня дух чего-то запирает, истоп­тали меня всего...
Ванька отполз послушно в угол и оттуда сказал:
– Вот ты бы поучил меня, как молиться-то... Надо бы... А то я все матерком да матерком...
Антон вынул из мешка завернутый в тряпку медный образок и поставил возле себя на пол.
Вдруг Лехман так пронзительно и тонко взвизгнул во сне, что всех перепугал, все враз крикнули:
– Дедка, дедка!
Тот быстро приподнялся, протер глаза, поводил хму­рыми бровями и изумленно огляделся кругом.
– Ты чего это?
– Так... Ничего... – октависто сказал и лег.
155
– Помоги... Настави... Укрепи, – громко и вырази­тельно шепчет Антон и, распластавшись на полу у ико­ны, лежит, трясясь всем телом.
Огонек колышется, играет. Антон за всех молится. На душе у бродяг потеплело.
XX
Вся деревня обрадовалась Анне.
Только и слышалось:
– Аннушка... Краля наша... Умница...
И мужики, и бабы, и старые старики, и ребята. Про молодежь и говорить нечего.
Варька черноглазая первая прибежала. Танька при­шла. Сенька Козырь с Мишкой Ухорезом пришли. Тере­ха-гармонист пришел.
Варька Анну к себе ночевать увела: в избе у Ан­ны – покойник, страшно.
Молодежь всей гурьбой провожала Анну. Лишь выш­ли на улицу, Тереха по всем переборам саданул, девки подхватили проголосную, заунывную:
Уж и где ты, ворон, побывал,
Где, черной, сполетывал?..
Анну под руки вели подруги. Варька за талию обняла ласково.
Все веселы хорошим весельем, тихим.
156
Сумрачно было. Звезды мерцали с серого неба. Лица Анны не видать. Анна в белом. Анна низко наклонила го­лову, и как-то незаметно, сами собой, покатились из глаз слезы. А сердце такой светлой радостью вдруг пере­полнилось, что Анна не выдержала, к подругам на шею бросилась, парней обнимать начала:
– Девушки... Молодчики...
Парни смутились, встревожились, самые ласковые слова в ответ подбирали и пофыркивали носами.
И ни один из них, и никто в деревне даже взглядом не оскорбил приближавшегося Анниного материнства.
– Мы за тебя, Аннушка, горой!.. Только бровью по­веди...
Дальше пошли. Черный жучок Тереха не сразу в гар­монь ударил: руки тряслись от волнения, сердце шумно билось, – эх, зачем он таким сморчком, замухрыгой уро­дился!
До Варькиной избы Анну довели, а сами на горку по­валили разводить ночные плясы.
Поздний вечер. Сторож с колотушкою начал дозор.
У Прова полна изба народа, мужиков меньше стало, все бабы, старухи, ребятенки. Бородулин на лавке ле­жит, Пров «шевелить» его не велел, завтра с понятыми подымут, в Назимово потащат, на родную землю. Боро­дулин весь белыми холстами да темным рядном при­крыт, – старухи натащили, за упокой души жертва.
– Прими... – шептали сокрушенно и клали земной поклон.
157
Лучина в светце теплилась, пламя дрожало, и дрожа-
ли по белым, известкой мазанным стенам большие тени.
Как пчелы, жужжали женщины, про покойника вспо­миная: вот какой здоровый, а бог прибрал, жить бы да жить, всего вволю – богачество, почетливость, – а вот поди ж ты, смерть-то не спрашивает...
– Раздайсь, дай пройти! – сказал, протискиваясь с книгой в руке, Устин, усердный господу.
Все зашевелились; пуще завздыхали и нетерпеливо закашляли: Устин очень хорошо читает по покойникам, уж таково ли заунывно, таково ли жалостливо.
– Салты-ы-рь, – деловито протянул мальчонка Митька, указывая кулачком на книгу.
Дедушка Устин, лицо тревожное, поклонился в ноги покойнику, народу поклонился, поставил на стол опро­кинутую кадушку, на кадушку псалтырь положил, нос очками оседлал, откашлялся и, часто закрестившись, начал. Он ни аза в глаза не знал, в книгу глядел зря, но это ему очень льстило: пусть будет он во всей деревне единый грамотный, и хоть частенько подумывал Устин о своей гордыне, но искушение всегда брало верх. Вот и теперь: зорко смотрит в книгу, тягучим голосом чита­ет, – где запнется, пониже к книге склонит голову, свеч­кой тычет: две свечки горят – одна на кадушке, другая у Устина в левой руке.
Старухи крестятся, охают и вздыхают.
С улицы к открытому окну сторож прилип, снял шап­ку. Постоял-постоял, прочь пошел и вдруг ударил в ко-
158
лотушку так громко, что задремавший было Митька вздрогнул.
– Салтырь, – опять сказал Митька и сел на пол. А Устин, как шмель, бубнит без передыху разное:
– Утулима богомать... Святы отцы Абросимы... Со­рок мучельников... Помилуй нас... – потом передернет плечами, стряхивая дрему, и умиленно возгласит: – Со святыми упокой, господи, новопреставленного раба Ивана... Жил еси, жил, в землю отыдеши... Утулима божжа мать...
Разбредаются бабы помаленьку. Митьку домой пове­ли. У него одна штанина засучена, другая по полу воло­чится. Митька трет кулачком сонные глаза и, семеня но­гами, бормочет:
– А он будет кадить?.. Устин-то?..
Свечки тают, роняя восковые слезы.
Устин утомился: лысая голова, как росой, кроется по­том, голос просит отдыха, гнется чрезмерно спина. Час поздний.
Даша неожиданной смертью Бородулина была потря­сена. Что-то закачалось в душе ее, охнуло и порвалось.
Она, приехав, лишь скользом взглянула на покойни­ка, потом забилась к печке за занавеску и, вся дрожа, приникла к Матрене.
Та принялась про все выпытывать, выведывать. Об­няли друг дружку, зашептались.
159
Старушонки поближе к занавеске подвигаться стали, насторожили жадно слух, опасливо поглядывая на по­койника.
Дарья все пересказала Матрене: и про Андрея-поли­тика, и про Бородулина, и про Анкино горе: «девка брю­хатая, девка не в себе». И на жизнь свою жаловалась, и на мужа-солдата: с какой-то «фрей» в городе снюхал­ся, ее, Дарью, на грех толкнул...
– Нет болезни, печаль, воздухания, – тянет дедушка Устин.
Дарья встала.
– Прощай-ко-ся, тетынька... – надвинула на глаза черную шаль и по стенке вышла на улицу.
Она пришла в запертую Варькину избу. Анна спит крепким сном. Варька на гулянке, отец ее где-то с утра куролесит, пьяная мать под столом храпит.
Испила Дарья воды, взглянула в зеркало, изумилась: чужое лицо на нее смотрит, бледное, глаза чужие, уны­лые. И не хочется Дарье верить, что это она в зеркале, она – Даша-ягода, Даша-солдатка разудалая, говорунья и песенница.
Садится Дарья у стола, подпирает рукой голову.
Тихо в избе. Лампа чуть светит, выгорает.
Дарья вся во власти дум, собой распорядиться не мо­жет: надо спать идти – к месту приросла.
И вьются мысли возле Бородулина, не мертвеца, над которым гудит Устин, а возле живого, сильного, борода­того. И уж от живого Бородулина, от поселенца-вора
160