Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хмурое утро. Кн.3

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
дей? Какие могла преподать правила, когда всю себя считала неправильной… И вот, рано утром, около школы раздались веселые голоса мальчиков и девочек. Ей при­шлось собрать все самообладание. Волосы она гладко зачесала и завязала тугим узлом, руки чисто-чисто вы­мыла. Отворила школьную дверь, улыбнулась и сказала маленьким, задравшим к ней курносые носишки мальчи­кам и девочкам:
– Здравствуйте, дети…
– Здравствуйте, Екатерина Дмитриевна… – закрича­ли они так чисто, звонко, весело, что у нее вдруг стало молодо на сердце. Она рассадила детей по партам, взош­ла на кафедру, подняла указательный палец и сказала:
– Дети, пока у нас нет книжек и тетрадей и чем пи­сать, я буду вам рассказывать, а вы, если чего не пойме­те, то переспрашивайте… Сегодня мы начнем с Рюрика, Синеуса и Трувора…
Хозяйство у Кати было совсем бедное. С Алексеева двора она ничего не захотела брать, да и тяжело ей было встречаться с осунувшейся, мрачной Матреной. В Кати­ной хатенке лежал веник у порога, на шестке – два гли­няных горшка да в сенях старая деревянная бадейка с водой. Утехой был маленький садик, обнесенный плет­нем, – две черешни, яблоня, крыжовник. За плетнем начиналось поле.
Когда зацвели вишни, Катя почувствовала, что ей будто семнадцать лет.
441
В садике она обычно готовилась к урокам, читала фран­цузские романы из библиотеки сахарозаводчика и часто вспоминала Париж в голубой дымке прошлых лет. То­гда – в четырнадцатом году – она жила в предместье Па­рижа, в полумансардной квартирке с балконом, повисшим над тихой узенькой улицей, над крышей небольшого дома, в котором некогда жил Бальзак. Окна его кабинета выхо­дили не на улицу, а в сады, спускающиеся к Сене. В его время здесь была глушь. Когда со стороны улицы появля­лись кредиторы, он потихоньку удирал от них через сады на Сену. Теперь сады принадлежали какой-то богатой амери­канке, и там по вечерам, когда Катя выходила на балкон, кричали павлины резкими весенними голосами, и Кате, приехавшей в Париж после разрыва с мужем, – в тоске, в одиночестве, – казалось, что жизнь уже кончена.
Дети полюбили Катю, на уроках очень внимательно слушали ее рассказы из русской истории, похожие на сказки. Конечно, задачи по арифметике, таблица умноже­ния и диктанты были более трудным делом для детей и для самой Кати, но общими усилиями справлялись. На селе теперь к ней относились гораздо лучше, – все знали о том, как Алексей едва не убил ее. Женщины приносили кто мо­лочка, кто яичек, кто хлеба. Что принесут, то Катя и ела.
Сидя под старой, покрытой лишаями яблоней, Катя правила тетрадки. За низеньким, тоже ветхим, плетнем давно уже хныкал маленький мальчик.
– Тетя Катя, я больше не буду.
442
– Нет, Иван Гавриков, я на тебя сердита, и я с тобой
два дня не разговариваю.
Иван Гавриков – с голубыми, невинными глазами – был невероятный шалун. На уроках он тянул девочек за косицы; когда ему за это выговаривали, он будто бы за­сыпал и сваливался под парту, – нельзя даже описать всех его шалостей.
– Нет, нет, Гавриков, я прекрасно вижу, что ты не раскаиваешься, а пришел сюда от нечего делать…
– Раз-ей-боженьки, больше не буду…
В хату с улицы кто-то вошел, и голос Матрены по­звал Катю.
Что ей было нужно? Катя быстро простила Гаврикова и пошла в хату. Матрена встретила ее пристальным, не­добрым взглядом.
– Слыхала? Алексей близко… Катерина, не хочу я этого больше, не ко двору ты нам… Все равно – убьет он тебя… Зверем он стал, что крови льет! Ты во всем ви­новата… Один человек вот только что рассказывал – Алексей идет сюда на тачанках… Катерина, уезжай отсю­да… Подводу тебе дам и денег дам…
Покуда Вадим Петрович лежал в харьковском госпи­тале, времени для всяких размышлений было достаточ­но. Итак, он оказался по эту сторону огненной границы. Этот новый мир был внешне непривлекателен: нето­пленная палата, за окнами падающий мокрый снег,
443
скверная еда – серый супчик с воблой – и будничные разговоры больных о еде, махорке, о температуре, о главном враче. Ни слова о неведомом будущем, куда устремилась Россия, о событиях, потрясающих ее, о не­скончаемой кровавой борьбе, участники которой – эти больные и раненые люди с обритыми головами, в байко­вых несвежих халатах – то спали целыми днями, то тут же, на койке, играли в самодельные шашки, то кто­нибудь вполголоса заводил тоскливую песню.
Вадима Петровича не чурались, но и не считали его за своего. А ему впору было разговаривать с самим со­бой – столько накопилось у него непродуманного и не­решенного и столько воспоминаний обрывалось, как книга, где вырвана страница в самом захватывающем месте. Вадим Петрович принял без колебаний этот но­вый мир, потому что это совершалось с его родиной. Те­перь надо было все понять, все осмыслить.
Однажды главный врач принес ему московские газе­ты. Вадим Петрович прочел их совсем иными глазами – не так, как бывало, заранее злобно издеваясь… Русская революция перекидывалась в Венгрию, в Германию, в Италию. Газетные строки были насыщены дерзостью, уверенностью, оптимизмом. Россия, раздавленная вой­ной, раздираемая междоусобицей, заранее поделенная между великими державами, берет руководство мировой политикой, становится грозной силой.
444
Он начинал понимать будничное спокойствие товари­щей в серых халатах, – они знали, какое дело сделано, они поработали… Их спокойствие – вековое, тяжелору­кое, тяжелоногое, многодумное – выдержало пять сто­летий, а уж, господи, чего только не было… Странная и особенная история русского народа, русского государ­ства. Огромные и неоформленные идеи бродят в нем из столетия в столетие, идеи мирового величия и правдивой жизни. Осуществляются небывалые и дерзкие начина­ния, которые смущают европейский мир, и Европа со страхом и негодованием вглядывается в это восточное чудище, и слабое, и могучее, нищее, и неизмеримо бога­тое, рождающее из темных недр своих целые зарева все­человеческих идей и замыслов…
И, наконец, Россия, именно Россия, избирает новый, никем никогда не пробованный путь, и с первых же ша­гов слышна ее поступь по миру…
Понятно, что с такими мыслями Вадиму Петровичу было все равно – какие там грязные ручьи за окнами го­нят по улице мартовский снег и бредет угрюмый и недо­вольный советский служащий, с мешком для продуктов и жестянкой для керосина за спиной, в раскисших баш­маках – заседать в одной из бесчисленных коллегий; бы­ло все равно – какой глотать суп, с какими рыбьими глазками. Ему не терпелось поскорее самому начать подсоблять вокруг этого дела.
445
Украина очищалась от петлюровцев. Недавно был взят Красной Армией Екатеринослав. Петлюра еще цеп­лялся за Белую Церковь, но оттуда его наконец выбили, и он с остаткам куреней ушел за границу, в Галицию. Впереди наступающих войск Красной Армии катился широкий вал партизанских восстаний. Их размах трудно поддавался учету и руководству. Они вспыхивали, как пожары, по селам и волостям, раздираемым жестокой борьбой малоземельного крестьянства с крепким кула­чеством. И те и другие выставляли отряды, сшибавшие­ся со всей яростью – конные и пешие – в кровавых бит­вах. Повсюду шныряли, маскируясь и провоцируя, тайные агенты – петлюровские, деникинские и поль­ские, и еще более темных и скрытных организаций. Со­ветская власть была по городам да по магистралям же­лезных дорог, а за ними в стороны – на полет снаряда с бронепозеда – бушевала война.
Вадим Петрович получил наконец долго ожидаемое назначение – в штаб курсантской бригады, где комисса­ром был Чугай, в середине марта выписался из госпита­ля – еще прихрамывающий, с палочкой – и поехал в Киев, в свою часть.
Отколовшаяся от атамана Григорьева банда Зелено­го, громя сельсоветы и охотясь за коммунистами, под­скакивала на сотнях тачанок к самому Киеву. По следам Зеленого на дорогах находили людей с содранной кожей,
446
иных – посаженными на расщепленный пенек, комитет­чиков он жег живыми в амбарах, евреев прибивал гвоз­дями к воротам, взрезывал животы, зашивал туда кошек. План ликвидации этой банды был разработан с участием Рощина в штабе наркомвоена. Сил было немного. Нар­комвоен Украины выехал из Киева на пароходе, чтобы руководить операцией на месте.
Днепр был еще широк. Пароход шлепал колесами по ясной воде, возмущаемой лишь ленивыми водоворотами. Ни плеск колес, ни голоса курсантов не могли заглушить соловьиного пения по берегам, опушенным пахучей и клейкой зеленью, – в сережках, в пуху, в цыплячьей желтизне. На палубе было горячо от солнца, поднявше­гося над разливом. Вадим Петрович стоял у борта и гля­дел на сверкающую воду.
Много было прожито весен, но никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни… Да еще в самое неподхо­дящее и непоказанное время… Туманилась голова неяс­ными предчувствиями… Лучше и не лезь в карман за па­пироской, не хмурь брови, серьезный деловой человек, – не отряхнешься от налетающих очарований… Вон она, весенняя мгла, поднимается над разливом, над островками, над полузатопленными хатами, пронизан­ная повисшим в ней огромным солнцем. Свет его мягко ложится на воду, на деревья с бледными и зыбкими от­ражениями, на спины коров, по колено зашедших в воду,
447
на травянистый бугор, куда взобрался бык, озираясь на невиданное, неиспытанное чудо весны.
Странно, очень странно, – Рощин все это время, на­чиная с Екатеринослава, мало вспоминал о Кате. Как будто она отошла вместе с его прошлым, – слишком не­разрывно была связана с жизнью, страстно им самим осужденной… Возвращаясь мыслью к Кате, – он возвра­щался к тому самому Рощину, увиденному им когда-то в парикмахерском зеркале: тогда у него не хватило от­вращения, чтобы выстрелить, по крайности, хоть плю­нуть в свое отражение, – теперь бы он сделал это.
Две весны тому назад его чувство к Кате, казалось, наполняло вселенную, – всю вселенную за его смор­щенным лбом смертельно растерянного и обиженного человека. Тогда ему нужна была Катина любовь, особен­но нужна была в одинокий час, в екатеринославской го­стинице, когда он глядел на дверную ручку, на которой можно повеситься… А теперь – не нужна? Так, что ли? В Ростове предал Катю в первый раз, в Екатериносла­ве – во второй?
Он глядел на плывущие берега, втягивал всей грудью медовый влажный воздух и не чувствовал ни угрызений, ни раскаянии. Нет, в Екатеринославе предательства не было… Там кончался расчет с прошлым. И была Мару­ся… Пропела коротенькую, невинную, страстную песню о новой жизни, – вот об этом весеннем полноводье, о неизмеримом, неизведанном счастье.
448
Бык, стоявший на травянистом холме, заревел, и на корме парохода засмеялись курсанты, кто-то из них то­же заревел, передразнивая. Рощин блаженно закрыл глаза. Разве смерть – безнадежность? Марусина смерть была светла. Смерть ее была как вскрик уходящего оставшимся: любите жизнь, возьмите ее со всею стра­стью, сделайте из нее счастье!..
Он не отложил попыток разыскать Катю. По его прось­бе, из военного наркомата в уездные исполкомы Екатери­нославщины и Харьковщины был послан запрос об Алек­сее Красильникове, но сведений о его местонахождении до сих пор не поступало. Большего Вадим Петрович сде­лать сейчас не мог, – эти несколько часов на палубе паро­хода были единственным свободным временем за полтора месяца работы по восемнадцать часов в сутки.
К нему подошли Чугай и наркомвоен. Это был худоща­вый человек, в парусиновой толстовке, с покрасневшим от солнца лицом и глазами, влажными и будто пьяными, хотя он никогда не пил и ненавидел пьяных так, что едва не расстрелял хорошего человека, комбрига, застав его в халупе за баклажкой горилки… Указывая на высокий берег, где белела колокольня, наркомвоен говорил:
– Мое село… Бабушка, бывало, заслышит, гудит па­роход, – беспокойная была старуха, – сейчас мне слив в лукошко, груш, орехов и гонит на пристань торговать… Ну – купец из меня не вышел…
449
– А у меня бабуня до-обренькая была, – сказал Чу­гай, – все по святым местам ходила, до десяти лет меня с собой брала – побираться…
Наркомвоен, – не слушая его:
– Потом уж отдали меня в кузницу – подмастерьем, она и сейчас, должно быть, стоит, вон – пониже коло­кольни. До сих пор люблю запах древесного угля, угара. Когда мне затылок отбили хорошо, я и подался в Киев, в паровозное депо, – вот как было… А потом уж – в Харьков, на механический…
Чугай, – не слушая его:
– Мастер я был гнусить на церковной паперти. Рас­царапаешь себе чего-нибудь, морду кровью измажешь, глаза завел и – давай «Лазаря»… Потом с бабкой, быва­ло, драка у нас из-за копеечек.
Чугай повторил, уже рассеянно:
– Значит, драка у нас с бабкой…
Он глядел на берег, выдавшийся мысом, у которого Днепр заворачивал к луговому разливу. Выпуклые глаза Чугая напрягались. Он пришлепнул ладонью шапочку с ленточками и быстро пошел к капитанскому мостику…
– Эй, папаша, – крикнул он капитану – сухонькому старичку с висячими усами, – держи подальше к луговой стороне!
– Нельзя, товарищи, идем фарватером, а там же мели…
– Давай, давай не фарватером! – Чугай хлопнул себя по кобуре. – Давай круче!..
450
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]