Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Философия Базилевса. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
незаметно, волей неволей, так или иначе перезахватывает все элементы пространства. Захватывает сингулярно: т.е. странно. Возьмем хотя бы такой момент: князь с самого начала говорит о том, что он человек больной и жениться не может, его женщи­ны не интересуют. Однако возникает прелестнейшая ситуация: и Настасья Филипповна, и Аглая – хотят жениться на Мышкине. Ясно, что для русской женщины, а тем более в ХIХ веке, половая жизнь не имела никакого значения (иначе бы 99% и нынешних браков не существовали бы и в помине; и это, полагаю, даже хо­рошо, что «не имеет значения», вопреки зудящей идеологии). А что имеет? Во-первых, конечно, семиотика. Очевидно, что влюбленность есть следствие совращающих нюансов знаков. Реальное – ничто перед символическим; поелику само структу­рировано, как язык. А уж фонтанирующее в этом разломе фан­тазмами воображаемое – распухает, как на дрожжах. И у Насти – вся эта гремучая смесь прорывается как истерия; а у Аглаи – как, уже упомянутые, депрессивно-маниакальные состояния.
Во-вторых, конечно, жалость. Русская любовь – жалость. И Достоевский прекрасно обыгрывает ее, жалости, нюансы. В конце концов и сам Мышкин не любит Настасью Филиппов­ну – он ее «жалеет». Это своего рода чувственный долг – особая форма долга, возможно неведомая немцу Канту (этому Шней­деру наших «философов»). «Почему вы, князь, хотите женить­ся?» – спрашивают его. «А потому что она, Настасья Филип­повна, хочет», – отвечает он. А зачем она хочет? Нам понятно: она не может властвовать им, ибо он сильнее ее: она не может втянуть его в себя, душой и телом, подобно тому, как втянула других, – у князя всегда остается еще что-то: то, что само за­тягивает, совращает ее. Совращает независимо от какого-либо «либидо». И само порождает это «либидо». И вот Настя – во власти князя. Она соблазнила меня, потому что я соблазнил ее соблазнить меня… У князя нет обычных крючочков соблаз­на, за которые цепляет ее гравитация-либидо другие тела; его «тело» –соскальзывает; и Настя – разрывается как изнутри: под воздействием «чар» князя, той же «жалости».
Князь Мышкин – это чистое внутреннее, «дословное»; он, подобно астрофизической сингулярности, необнаружим сам по себе: а только посредством своего незримого воздействия на других (««черные дыры» не так уж «черны»»). И в нем, подоб­но набоковским неткам, отражаются все персонажи романа,
искажаясь вроде до неузнаваемости, но тем самым обретая своё истинное лицо, как бы совершая, сами того не подозре­вая, феноменологическую редукцию, – вступая в поле этой «феноменологической редукции»: в поле воздействия сингу­лярности князя. А вспомните блестящую сцену, – блестящую и буквально, осколками! – всеобщего банкета, на котором князь разбивает вазу. Ваза – обозначенный речью Аглаи хроното­пический центр события (известно, что если актеру сказать «не вздумай оговориться на этом слове» – он именно на нем и оговорится); и князь не может не быть на том же месте, что и «ваза»: в центре события. В сингулярной точке. Это его место. Он зарекается говорить о России, о высоком; и он именно об этом и говорит; и речь его приводит к вазе. Два тела в одном и том же месте в одном и том же «смысле»: и – коллапс. Пик со­бытия. Ваза разбита.
И последний важнейший нюанс: вокруг вазы (Мышкина) собирается салонное общество: хронотопически собирается вся структура «света». И что представляет из себя всё это об­щество? Вроде как «цвет культуры». А кто составлял его, этого «высшего общества» «структуру»: сановник, который знал всё, «кроме самой России»; княгиня Белоконская – мнением ко­торой все баснословно дорожат, но – круглая дура, очевидно (особенно рядом с Мышкиным!) etc. В принципе, все эти яв­ленные (выставленные в «свете») культурные центры – нули. Ими культура держаться не может. Они – «значительные» фи­гуры на политической и культурной доске, на поверхности; но – нули, по сути. Они полагают, что умнее и выше Мышки­на, «главнее» его, их роли «историчнее»; но, хе-хе, их без него (сингулярности) не существует. Культурное пространство ими держаться не может. Они могут его лишь репрезентировать: на раутах, бомондах, министерских собраниях, в парламентах, вручениях премий и ток-шоу. Беда в том, что репрезентируют­ся при этом сами, как его, этого пространства (России), осно­вание. И тогда неизбежны – энтропия, распад… Если нет за их спинами незримой сингулярности – князя.
Ляпустин: Я попытаюсь продолжить речь Глеба. Я хотел бы затронуть иной аспект понятия сингулярности в постмодер­низме. Сингулярность – это некая единичность, которая разру­шает культуру. У Делеза главное понятие не структура, а – ри-
362 363
зома. А что есть сингулярность? Это уход от всякой культуры в
докультурный слой, в доязыковой уровень. И там проявляется сингулярность как единичность. И князь Мышкин, безусловно, является такой сингулярностью. Мышкин рос и развивался вне русской культуры, общался с детьми, с которыми был как с рав­ными; и даже не столько он рос вне русской культуры, а культуры той среды, в которую он попадает, когда приезжает из Швейца­рии в Россию. И проблема здесь, мне кажется, даже глубже, чем просто проблема выхода за пределы культуры. Князь Мышкин мне представляется как некий элемент экзистенциального тол­ка; в этом смысле его можно сравнить с Ипполитом: паралле­ли напрашиваются. Вплоть до того, что когда Ипполит читает свою исповедь, он говорит такую вещь, что даже какая-нибудь мошка чувствует себя участницей мировой гармонии, в то вре­мя как он сам, Ипполит, выпадает из общего хора; и князь Мыш­кин идет после этой ночи на свидание с Аглаей и повторяет те же самые слова: он говорит, что не чувствует ничего общего с этим миром и т.д. Здесь речь идет об экзистенциальном чувстве чуждости миру, выпадения за пределы этого мира.
В этом плане хотелось бы сказать вот о чем: насколько князь Мышкин приближен к образу Иисуса Христа. Сразу приходит на память фраза Аглаи князю: «В вас одна правда, нет нежности; ста­ло быть – несправедливо!» А если мы говорим об образе Христа, там главное иное: сострадание, нежность. И здесь важнейший момент – момент рассуждения князя Мышкина о религии. Пом­ните ту сцену, где князь приходит к Рогожину и видит там карти­ну, изображающую Христа только что снятого с креста. И по по­воду этой картины было сказано, что от такой картины у иного и вера пропадет. Здесь, мне кажется, выражена сокровенная мысль Достоевского по поводу веры: христианская вера есть вера в не­возможное: то, что для человека невозможно, то для Бога воз­можно; а эта картина показывает практически прямо противо­положное: умершего человека, на его лице следы страдания. Как можно верить в этого Человека? Иисус Христос – это не человек, это символ веры в невозможное. Князь Мышкин, скажем так, в отличии от прочих, говоря языком экзистенциализма, осознает свое существование, свою экзистенцию. И в этом плане он отли­чается от остальных людей, окружающих его. В чем проявляется это осознание? В том, что он осознает абсурдность жизни. В чем проявляется здесь абсурдность жизни?
Позвольте сделать тут маленькое отступление. Когда я читал «Идиота» в первый раз, еще в школе, я не обратил, конечно, вни­мания на данный аспект; а потом я читал «Идиота», во второй раз, уже после чтения Камю; и получилось так, что «Посторон­ний» и «Миф о Сизифе» Камю могли бы уложиться в первый монолог князя Мышкина, когда он приходит к Епанчину. В чем заключается мысль монолога – в лишении человека надежды; и когда он осознает, что он лишен всякой надежды, он понимает, что его существование абсурдно. Буквально теми же словами Камю потом будет говорить о смертной казни (в «Посторон­нем», в частности). Князь Мышкин рассуждает о том, что смер­тная казнь есть несоизмеримо большее наказание, за ту или иную вину, нежели само преступление. Почему? Потому что там рушится всякая надежда. Князь, так же как и Ипполит, осозна­ет, что человек лишен всякой надежды. Вера в Христа как раз и спасает – потому что она дает надежду на невозможное (на воскресение и т.д.).
Кайдаков: Мой тезис таков: Князь Мышкин – истинный че­ловек, человек сущности. Сразу же возникает вопрос: проблема сущности. Как вы знаете, у Фейербаха есть тезис: Бог – это от­чужденная сущность человека. Человек не может реализовать свою сущность здесь на земле, и он ее, в виде идеала, создает, преобразует в Бога. Он выводит Бога из человека. Бог, – страда­ющий, любящий и т.д., – это человек в своей чистой сущности. Я считаю, что князь Мышкин есть, с соответствующими оговор­ками, фигура Христа. Достоевский как бы показывает: вот обра­зец, истинная сущность. Все другие – «идиоты». По сравнению с князем. Почему? Потому что в этот период искажается пред­ставление об истинном человеке: все искажены в той или иной мере. Что значит «идиот»? Идиот (ιδιωτης) – частное лицо, прос­той человек. В нем нет изначально отрицательного смысла. В психиатрии иногда под «идиотом» понимают человека, поме­шанного на одной идее. А каждый из героев Достоевского есть носитель определенной идеи – одной идеи. Все искажены этой мономанией; но сущность остается, – искажена, но остается. Мари до конца жизни считает себя великой распутницей – на самом деле ничего подобного нет и в помине: ее изнасиловали, и она с тех пор живет в искаженном сознании. «Идиотка». Она одобряет все преследования ее со стороны других людей де-
364 365
ревни; даже пастор и учитель отрицательно относятся к ней, – следовательно, они тоже «идиоты» в этом смысле, искажены. Я останавливаюсь здесь на Швейцарии, чтобы показать, что это искажение свойственно не только русской культуре: оно всеобще. Оно присуще всему цивилизованному (и прочему) миру. Велики искажения от денег: есть деньги – всё дозволено; ради денег – спекуляции на совести и чести (исповедь Келлера ради денег и т.д.). Отсутствие оригинальности – признак дело­вого человека. Оригинальное – неповторимое, оно исключает человека из «нормальной» среды: не сделаться генералом у нас мог только человек оригинальный; будешь «как все» – значит, пробьешься, сделаешь карьеру. Некоторая тупость ума есть ка­чество, по крайней мере, всякого серьезного наживателя денег. Чтобы добыть пропитание – застрели шесть человек. Говорят, что подобное убийство есть частный случай; а князь Мышкин говорит: нет, не частный случай, это искажение общее. Дочки генерала хотят замуж выйти: с выгодой. Ганя беседует с Аглаей насчет свадьбы: если ему Настасья Филипповна даст денег. И т.д. Сильнейший образ – образ железных дорог. А что в этом смыс­ле есть железные дороги? – это стандартизация жизни. Дороги прочерчиваются, накладываются и разграфляют пространство: они образ технизации человека. Против которой выступают и Бердяев, и Хайдеггер и др. Богатство увеличивается, а жизнен­ные силы – умаляются. А что есть жизненные силы: оригиналь­ность, творчество. Происходит переориентация жизненных сил на добывание денег. Отсюда: все надевают маски – ради де­нег. Тот же Ганя.
Васильев: Помните, Ганя говорит князю, что когда у него бу-
дет много денег, тогда он и будет оригинальным.
Кайдаков: Да, вот. А князь? Князь – не искаженный человек, идеализированный художественный образ. Он стесняется сам себя, считает себя идиотом; все искаженные, живут ради денег, врут; а он – один – конечно, тогда, идиот, «ненормальный». Но он один именно нормальный. Что значит нормальный? – Уни­версальный. «Князь», по Рыбакову, «ведун, знающий». Он прозре­вает в других то, что им самим неведомо. И может понять каж­дого: универсален в этом смысле. Понимает – через сердце. А не только через разум. Все искажены, а князь сохранился. А поче-
му? Помните, он говорит: я учился не очень. А если бы заучили – то стандартизировали. Он, как «идиот», выскочил из общего по­рядка; потом – Швейцария: чистота, горный воздух, природа, дети. А что такое дети? – это существа еще неискаженные, не­испорченные цивилизацией, делающей человека искаженным, «идиотом». И Шнейдер говорит: вы, князь – ребенок. Ему, кня­зю, правда, легче всего с детьми – потому что они не искажены. И он ищет во всех людях проявления, черточки их истинной сущности: ребенка; люди начинают к нему тянуться. А со взрос­лыми ему скучно. «Они меня считают идиотом, а я умный, а они об этом не догадываются». «Князь испугался, захотел уехать в глушь, его затягивало в это скопище масок, интриг». Он не хо­чет быть как все. Помните, хайдеггероское понятие das Man: «как все». Нет различия, нет оригинальности. И даже получив деньги, большую сумму – князь сохранил свою нормальность, всем раздает. Возможно, ему теперь нужна будет жена, которая не давала бы ему их тратить (шутка). Настасью Филипповну он любит – по жалости; а Аглаю? Как сестру. Ко всем – своё, особен­ное, отношение.
Васильев: Евгений Павлович ему говорит, помните: «Вы их
что, разными любовями любите?»
Кайдаков: Да. Искаженность Рогожина – в страсти, в «люб­ви»: его страсть гипертрофирована, он раб женщины, в кото­рую влюблен, он на всё идет; и убивает ее.
Васильев: Он убивает ее, как раб, который хочет убить своего господина. И тем самым «убивает» сам себя.
Кайдаков: Он хочет убить и Мышкина, как соперника. А князь ищет человеческое в каждом человеке. Ганя говорит ему: «Вы за­мечаете то, что другие не замечают». Чем еще нравится князю Настасья Филипповна: она не поддается роскоши.
И здесь, с необходимостью, возникают пограничные ситуа­ции. Во-первых, он эпилептик. Во-вторых, сцены с Ипполитом (рассказы про сны, исповедь и пр.). Князь не только знает, он и действует, кстати. Например, дважды отводит руку от женщи­ны, помогает страждущим. В заключении хочу процитировать один момент: «Ведь тут целая жизнь и бесчисленное множе-
366 367
ство скрытых от нас разветвлений; самый лучший шахматный игрок, самый острый из них может рассчитывать лишь на не­сколько ходов вперед; про некоего французского игрока, уме­ющего рассчитывать десять ходов вперед писали, как про чудо; сколько же тут ходов и сколько нам неизвестно. Бросая ваше семя (князь перед этим рассматривает милостыни частные и общественные, – он ценит больше частные; милостыня – прак­тическая помощь людям), ваше доброе дело, в какой бы то ни было форме, вы отдаете часть вашей личности и принимаете в себя часть другой. Вы взаимно приобщаетесь один к другому и еще несколько внимания и вы вознаграждаетесь уже знанием друг друга; вы непременно станете смотреть на ваше дело, как на науку, она захватит вашу жизнь и заполнит вашу жизнь; все ваши мысли, все брошенные вами семена, может быть уже забы­тые вами, воплотятся и вырастут, и получивший от вас передаст другому…»
Кто такой Достоевский со своим «Идиотом»? Он – бросил семя, оно дало всходы, взрастило мысль громадную, перешло к нам в наследство, и мы его сейчас рассматриваем. Достоевский – один из главнейших предшественников экзистенциализма: он поставил проблемы, задал ходы. И с другой стороны – пробле­ма Бога. Мышкин – это Христос его художественного творения; возможно, пытающийся показать нам, как нам надо жить: по человечески. По человечески относиться к людям. И последнее: да, сингулярность может носить частный характер и всеобщий. Бог, например.
Васильев: Бог – монада монад, по Лейбницу. Монада – сингу­лярная точка. Бог – сингулярность всех сингулярностей.
Кайдаков: Действительно, всё крутится вокруг князя Мыш­кина, а отнюдь не Настасьи Филипповны. Есть сингулярности разных уровней: частного, особенного и всеобщего. Достоевс­кий ориентирует на всеобщую культуру, цивилизацию, – через свою, индивидуальную.
Лабанов: Я хотел бы несколько расширить тему, введя про­тивопоставление: Москва/Петербург, Россия/Запад. Князь Мышкин приезжает в Петербург. Что есть в романе Петербург? У Достоевского, практически в каждом романе, в «Идиоте»,
«Преступлении и наказании», проходит нитью, если угодно, об­раз Петербурга. Петербургская культура – немаловажный здесь аспект. ХIХ век является венцом петербургской культуры, пе­тербургского понимания мира. Традиционная Россия здесь не­сколько уступает свои основные позиции. Что есть Петербург для Достоевского? Петербург – это страшный город. Это город­призрак, город-фантом. В отличии от Москвы. Сам по себе фа­сад города красив; но что внутри за этим фасадом: жуткие усло­вия существования. С одной стороны: жизнь Петербурга идет в автоматическом ключе. Российская монархия здесь превраща­ется в автомат (сюда же – образ железной дороги, как продукт и образ цивилизации ХIХ века, продукт петербургской цивили­зации, живущей по шаблону). В «Идиоте» все герои, в основном, живут по шаблону, по фасаду. Я бы хотел в этой связи защитить Рогожина. С одной стороны – он человек Петербурга; а с дру­гой – это русский человек, в своих широких проявлениях. Ему не жалко было бросить деньги в камин – как жалко было Гане Иволгину и другим персонажам. Лишь Мышкин его понял. На самом деле Рогожин похож на Митю Карамазова, на Аполлона Григорьева. Это тип мещанина с русской душой, с русской бес­корыстностью. С русским понимание купечества. Он – русский купец. Он купец – но он русский. В этом – раздвоение. Он зара­ботал свои деньги – и он же эти деньги бросает в огонь, когда дело касается идей, касается принципов. В этом отношении, по­жалуй, три позитивных героя на весь роман: Настасья Филип­повна, Рогожин и князь Мышкин. Эти герои – не автоматы. Они живут страстями. У всех остальных героев нет страстей, они ста­ли автоматами, людьми живущими по шаблону, «питерцами». В этом отношении князь Мышкин является, образно говоря, «че­ловеком Москвы». Он, живя за границей, как Тютчев, и, как Тют­чев, вернувшись в Россию, пытается изменить господствующее здесь «мировоззрение Петербурга».
В заключение, я хотел бы отметить сцену из начальной час­ти романа: когда Мышкин приезжает к генералу, и они ведут речь о карьере. Заметьте, генерал мыслит, как типичный «пе­тербургский чиновник». Мне напомнила эта сцена гоголевс­кие сюжеты, – в частности, «Шинель»: «значительное лицо»; и первые вещи Достоевского («Двойник»). Генерал видит в князе не человека, а изначально – винтика «по служебной линии». И когда он узнал, что у князя хороший почерк, он воскликнул: «о,
368 369
вы сделаете хорошую карьеру!». Сейчас, в принципе, всё утри­ровано более сильно, нежели тогда, цивилизация несравнимо более властно заявила о себе: на экранах одни сериалы, ори­ентирующие людей на совершение ограблений, на делание денег. И тут выходит сериал «Идиот». Фильм имеет свои слабо­сти, но его появление можно только приветствовать: он пыта­ется, практически в одиночку, бороться против этой западной всеобщей автоматизации, заданности извне: в плане любви, жизни.
Кайдаков: Вот Аглая говорит князю: «Зачем вы (!) им (!) это говорите!? Здесь нет ни одного, кто стоил бы таких слов! Поче­му в вас гордости нет!?» А он пытается, несмотря ни на что, про­биться к людям: раскройте в себе человеческое!
Васильев: Я согласен с Алексеем, сказавшим об «антикуль­турности» сингулярностей. Я подспудно имел то же самое в виду. Сингулярность – «ничтожит». Она – продавливает куль­турную («цивилизованную») поверхность, поверхность лице­мерия. Вот та же святость: с одной стороны – она есть осно­вание культуры; а с другой – антикультурный элемент, точнее, «антицивилизационный»: святость неприемлема цивилизаци­ей, она юродива, кинична. Она, с одной стороны, лежит в ос­новании культуры; но в то же время – она и над ней, странна ей, и, тем самым, разрушительна для нее: как творчество. Есть момент творения (поэзия, святость, совесть etc.) и есть момент «застывшей» культуры (догмы, мораль, критика, мифология, идеология etc.). Они – двуедины; но в то же время – диалек­тически двуедины: как изнанка друг друга, имеют относитель­но друг друга и кардинальный момент противоположности. Христа распинают носители господствующей морали; Сокра­та травят тоже ради моральных «ценностей» etc.
Также Алексей заметил экзистенциальный момент романа. Я бы тоже указал на этот нюанс, и вот в каком смысле. Достоев­ский (посредством князя) идет много дальше Сартра. Мышкин говорит: «Я ищу существование!» А у Сартра «существование» уже всегда дано; он не может от него избавиться, преодолеть его, вызывающее позывы «тошноты». Как Кьеркегор (много бо­лее глубокий мыслитель, нежели Сартр) искал своё «тело», так и Мышкин ищет своё «существование». В этом смысле, как Ста-
нислав Васильевич, затрону вскользь, христианскую проблему: двоякую природу Христа. Бунт Сартра против «существования» есть тривиальная одномерная «ересь»: «монофизитство» или «монофелитство».
Сергей отметил проблему Петербурга. И я продолжу его мысль: что есть Петербург (как и всякий другой город, полис, мегаполис)? Это буквальный и семиотический лабиринт, за­ставляющий тела (а тем более, души) деформироваться в этих условиях, в «коридорах власти», в «застольях бюрократического аппарата», обрастать «эпидермисом» и панцирем справок и ма­сок, мимикрировать. А что у Мышкина? Он сам говорит: «У меня и жеста нет, у меня и слова нет правильного». Мышкин говорит блестящую, сократовскую, фразу: «Я меньше всех понимаю в жизни». Сократ – это культурная сингулярность: как ироник, т.е. как чистое «отрицание»: чистая субъективность и абсолютная негативность. Всё обничтойнивается: всё, что «автоматично»: мнения, идеология, догмы.
И еще о вопросе сингулярности: другое значение слова «идиот» (ιδιοτης) – особенность, своеобразие. А это и есть зна­чение слова «сингулярность». Вспомним один показательный момент, когда Мышкин играет с детьми в Швейцарии; и кто бо­лее всего науськивают против него детей и прочих взрослых? – пастор и учитель. А что есть пастор и учитель? – это и есть основополагающие элементы культурной структуры, опреде­ляющие людей, как элементов того или иного общества: оли­цетворение «религии» и «знания». Культ и просвещение. Шаг вправо, шаг влево – нельзя.
Ляпустин: В постмодернистской трактовке «Идиота», кото­рую проводит Глеб, есть рациональное зерно. Ведь, заметьте, князь Мышкин попадает в Петербург, а, как отметил Сергей, пространство Петербурга представляет собой некую предза­данность, механизм. Кто создает эти механизмы? Обратимся к «Анти-Эдипу»: вопрос: кто создает «машины означивания»? Кто «машины означивания» в Швейцарии? – Пастор и учитель. И князь Мышкин и дети находятся пока вне воздействия этих «машин означивания», и пока способны прорвать «эдипову власть». То же самое и здесь, в Петербурге: князь, всем своим существованием, разрушает то, что настроили «машины озна­чивания», ибо он априорно не подчинен им. С другой сторо-
370 371
ны, мы тут сравнивали князя с Христом, а мне пришла на ум такая мысль: у князя есть много схожего с таким персонажем, как Чацкий.
Васильев: Да, но Чацкий несравнимо ниже. Да и в черновиках
Достоевский обозначал Мышкина Христом.
Лабанов: Да, Мышкин пытается внести в петербургское, авто­матизированное, общество духовность. Именно то, что еще со­хранялось в России, в отличии от заглушившей ее, духовность, на Западе цивилизации. Многие говорят, Петербург – это не вся Россия. Или: Москва, Петербург – и остальная Россия. То, чем живут Москва и Петербург – это еще далеко не то, чем живет остальная Россия по своим иррациональным своеобразным за­конам. Достоевский в своих романах противопоставляет новую столицу Петербург – всей остальной России.
Кайдаков: Я бы не стал столь сужать роман, его проблема­тика более всеобща, более глубока. Это частный случай. Что я еще хочу сказать: по поводу учителей. Учителя – догматизиру­ют. Убивают детское – творческое в человеке. Из чего состоит, образно говоря, человеческая психика: из «ребенка», «взросло­го» и «родителя». И «родительское» – «забивает» «детское» (а «детское», творческое – бунтарское: экзистенциальное). И че­ловек превращается в посредственность, в автомат, безориги­нальность. А князь Мышкин, в отличии от всех, ищет в каждом оригинальное, детское: а люди заглушены. И стыдится сам того, что люди такие, убогонькие, неоригинальные. А он ребенок, – и оттого репрезентируется для них, как «идиот». Ребенок мно­го мудрее, универсальнее, чем искаженный взрослый человек, надевший маску, дабы включиться в общество. Все дети – та­лантливы.
Васильев: В этом произведении, «Идиот», есть одно хроно­топическое, ключевое (сингулярное) событие, поворот. Вы помните, наверное, тот момент, когда Настасья Филипповна устраивает своё истерическое шоу в отношении Евгения Пав­ловича: когда все идут «к воксалу», вечером: мол, получил на­следство, хват, какие-то акции и т.д., – явно пытаясь компро­метировать человека (вымещая свои комплексы, Страдание);
после чего князь останавливает руку офицера, который спра- ведливо хотел усмирить истеричку, чем вызывает его, офицера, гнев; так вот, когда Настасья Филипповна устраивала своё шоу, этот офицер произносит точнейшую фразу, из-за которой по­том и разгорается весь сыр-бор: «здесь нужна плётка!» И дей­ствительно, здесь нужна плётка! Я, читая этот роман, поставил «!!!» на полях напротив. Нет меры – нужна «плётка»: внешний предел. А Россия такое культурное пространство, где, увы, без «плетки» – оказывается никак. И вместо того, чтобы выдрать Настю, офицер сам получает плеткой по лицу! Это парадокс данного пространства. Как романтик, я считаю, что Настасья Филипповна – прекрасный идеал, «венчая женственность» etc.; но как философ (т.е. циник – «осознавший себя романтик»), констатирую: здесь нужна «плётка». Настасья Филипповна сама ищет плетку; ее беда в том, что здесь нет того, кто бы прошел­ся оной по ее спине! Она, как «чистая» женщина, т.е. рабыня, ищет Хозяина, Господина. А Хозяев – нет: Рогожин и прочие ее боготворят. Лишь Мышкин как бы «над ней», – и она невольно оттого и тянется к нему, порывами, – но тот не может быть ей «плеткой»: он «добренький»; и оттого он и не смог ее спасти. Рогожин не может быть «плеткой»: у него у самого нет меры; и он и «хлещет» ее в конце концов без меры: убивает. Успока­ивает метущийся ее танатос. Удовлетворяет ее страждущее влечение к смерти. И помните, главное, в какой точке сходит с ума Рогожин: когда он уже зарезал Настасью Филипповну и лежал у ее ложа с Мышкиным, как возле святыни, он неожи­данно вспоминает: «А помнишь, князь, как она отхлестала того офицера по лицу, ха-ха-ха!» И после смеялся непереставая, подобно самой Насте, которой всё время «хотелось смеяться»; но если у той была банальная истерия, то у него случилось уже более тяжелое помешательство. А заметьте: была бы тогда, «у воксала», «плетка», то: а) Настасья Филипповна осталась жива, даже, может, и «выздоровела», «успокоилась», б) Рогожин был бы здоров и не сел пожизненно в психушку, в) не «вернулся» бы обратно в безумие Мышкин («в Швейцарию»)… Не было в России «плетки» – вопреки расхожим представлениям о здешнем «царском» «тоталитаризме» (особенно, в сравнении с действительно кровавой Европой!). Без «плетки» здешний народ-мазохист гибнет. И вот, чтобы нормально, если угодно, функционировала здесь такая сингулярность, как Мышкин-
372 373
Христос, здесь оказывается нужна «плетка», ограждающая его от «людей», здешнего das Man, спасающая этих самих «людей» от самих себя. Печальнейший парадокс.
Кайдаков: Тут очень важно понятие меры. Рогожин – без­мерный; Настасья Филипповна – тоже безмерная; очень неин­тересный тип Евгений Павлович, – в нем, как раз наоборот, нет никакого напряжения, создающего гармонию, – он очень, чрез­мерно, приспособленный, очень правильный; etc.
Словарь
Васильев: Вы правы, в России нет личностного, индиви-
дуального, мерного начала, на котором может держаться «свободное общество». Здесь нет меры: начиная от старух, желающих быть «владычицей морскою», и заканчивая бес­конечно раболепствую щими перед этими «старухами» («на­чальством», бюрократией, «братвой» etc.) «стариками». Здесь царит стихия «страсти» – антииндивидуалистическая стихия; и если бунт – то бессмысленный и беспощадный. Терпение лопается – и хочу всё и сразу. Эти страсти несут человеческое Я, и Я на их поверхности в эйфории раздувается (подверга­ется эгоистической плеонексии), несомое по воле волн, по­лагая наивно, что несется само (вспомним, в этом смысле, пассаж Шопенгауэра о лодчонке «принципа индивидуации», который подхватил Ницше в «Рождении трагедии…»; Россия – страна Диониса, но Диониса особого рода: с вином, но без пола, и с виною).
Истинное Я должно идти по камням поперек течения. В Рос­сии нет такого Я. Но есть князь Мышкин – Самость иного, осо­бого рода. И без подобных «сингулярностей» России не стоять.
давно этого особого мира, прекрасного топоса, который назы­вается Россией.
Вненаходимость – понятие эстетики и философии русского лите­ратуроведа и философа М.М. Бахтина, обозначающее внешнее поло­жение автора к герою, героя к самому себе в тех или иных ситуациях, взгляд на себя со стороны etc.
Инфлексия – в философии Делеза: вгиб пространства (и времени), двойная его складка.
Нетки – в романе Набокова «Приглашение на казнь»: странные ве­щицы, бесформенные игрушки, которые при приставлении к специ­ально искривленному зеркалу, отражаются как имеющие ту или иную форму фигуры.
Плеонексия (πλεονεξια - излишество) – в этике Аристотеля: пороч- ное неадекватное разбухание какой-либо страсти (например, корысто­любия, жажды власти и т.д.), чрезмерность, «излишество».
Танатос (θανατος - смерть) – в психоанализе Фрейда: бессознатель- ное влечение к смерти.
Хора (χωρα) – в философии Платона: неопределенное пространс- тво, «мать всех вещей», третье «начало» сущего.
374 375
Васильев Г.Е.
Философия Базилевса
Книга публикуется в авторской редакции
Директор издательства Б.В. Орешин
Зам. директора Е. Д. Горжевская
Компьютерная верстка
И.В. Орловой
Печать офсетная. Бумага офсетная.
Издательство «Прогресс-Традиция»
119048, Москва, ул. Усачева, д. 29, к. 9
с качеством предоставленных диапозитивов
Формат 60х90/16
Объем 23, 5 п..л.
Заказ №
Тел. (495) 245-49-03
Отпечатано в полном соответствии
в ППП «Типография «Наука».
121099, Москва, Шубинский пер., 6
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]