Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Философия Базилевса. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
от полученного им от г-на Голядкина синяка много больше, не-
жели оная от поставленного им г-ну Голядкину!
Здесь, в сложившемся положении вещей, очень уж выходит «в
руку» сон г-на Голядкина.
Сон в обывательском понимании: к чему-то; сон с психоана­литической точки зрения: от чего-то. Впрочем, психоанализ утверждает бессознательное и как своего рода «судьбу» челове­ка, т.е. ту исподнюю сущность, движитель человека, не только как нечто коренящееся в былом, но и определяющее будущее
человека, его судьбу. Сон Голядкина, подобно бессознательно-
му процессу «природы» (вполне по Шеллингу), осуществляется наяву Якова Петровича. Ему снится, что Двойник ясно и основа-
тельно – как на каком-нибудь суде – доказал, что Яков Петрович суть отнюдь не настоящий, а настоящий именно он, Двойник; а
поскольку сам Яков Петрович суть не настоящий, а подделка, то и к людям приличного тона он принадлежать не имеет права!
Т.е. всё выворочено буквально наизнанку! Ибо в данном фантас-
магорическом властном бюрократическом сообществе к этому
сообществу, «свету», вполне принадлежать могут лишь ненасто-
ящие, собственные «двойники», властные фантомы.
Но трагедия в том, что это уже не сон, не фарс, а сбывающа-
яся реальность.
«Душка ты мой!» – треплет Двойник Яков Петровича за щеку, –
т.е. совершает то, что мечтал совершать сам Яков Петрович, да
не мог: вот и вытесняет; как вытесняют его. и нелепейшие слухи
о том, что, дескать, Яков Петрович распространяет слухи, поро­чащие честь некоей «девицы» и т.д. Фантасмагория.
Ясно, что человек порядочный никогда не станет в общении с другим человеком руководствоваться тем, что про того кто-то там чего-то сказал, – ясно, что завистников и посредственностей
легион, и слухи о порядочных людях распространяются весьма и весьма, поелику хорошие люди вызывают зависть хотя бы тем,
что они хорошие – и вот вам и фонтан слухов, – но здесь всё об-
щество оказывается, в принципе, непорядочным, в своем этосе: всё пропитано властью дискурса, дискурса «власти». Т.е. оно на-
сквозь «идеологично». Программируемо.
То же и с письмами. Помните, мы говорили о гоголевском г-не Поприщине, «перехватившем» переписку собачки своей возлюб­ленной. Голядкин столь фантасмагорических писем не перехва-
тывает, – скорее сам становится жертвой эпистолярной провока-
ции. Любопытно проследить по письмам – написанным в ответ г-ну Голядкину, – как меняется отношение к нему его адресатов.
А параллельно письмам – совращается и Петрушка, его слуга.
Голядкин посылает Петрушку с письмом, а Петрушка долго
не возвращается – причем Голядкин при этом опять совершает
свои метущиеся движения, не в силах ожидать ответа на месте,
дома, по петербургской мокроте, но ничего вновь, в качестве
«искры», не «высекает», – а Петрушка возвращается только под
утро, мертвецки пьяный и совершенно «совращенный» Двой­ником: в смысле перевербованным в свою «веру», настроенным уже против своего бывшего хозяина (яко Пётр – против рус-
ской культуры, совращенный европейской «цивилизацией»).
А бывший приятель Якова Петровича, Вахрамеев, столь же обработанный Двойником, и как продукт всей ситуации, «обще­ственного мнения», отвечает Голядкину, в письме, что тот боль-
ше не может называться его другом, поскольку стал «опасен для нравственности», и – «верните мне два рубля»!
А ежели еще взглянуть на то, что не вошло в окончательный текст произведения, в черновой вариант письма, то там эти мо-
менты еще ярче: Голядкин обвиняется в том, что именно он, – а не какой-нибудь там Двойник! – занимается беспрерывным под-
совыванием вместо себя посторонних лиц, что, мол, вы называли
меня «свищём» (ср. с гоголевским «гусак»!), и что, мол, мы с Каро­линой Ивановной (бывшей квартирной хозяйкой г-на Голядкина, а ныне – квартирной хозяйкой Двойника и, вполне вероятно, его
любовницей, ничуть не смущая никакой «нравственности») со­ставляем иск на вас в суд в связи с порочением вами ее девичьей чести; что, мол, теперь у меня есть «особа заменившая мне друга» (сиречь, Двойник заменяет г-на Голядкина и в качестве «друга», – остается только посочувствовать несчастному и глупому г-ну
Вахрамееву, у которого есть такие «друзья»!) и т.д.
Ясно, впрочем, что не сойди г-н Голядкин с ума, не попади он вскоре впоследствии в психушку, он вполне мог бы благополуч­но загреметь бы и в тюрьму, – да еще и как маньяк-извращенец,
совратитель малолетних квартирных хозяек и тайный сексу-
альный террорист.
Другое же письмо, письмо г-на Голядкина своему Двойнику, – это практически вызов на дуэль.
Вопрос: можно ли убить себя самого на дуэли? Например, представьте: майор Ковалев вызвал свой Нос (статского советни-
342 343
ка) на дуэль и тот застрелил бы майора Ковалева; или наоборот, майор – Советника-Носа. Отстрелил бы ему нос. Абсурд. Чтобы потом приставлять к своему лицу свой вернувшийся нос, но уже
с дыркой от пули. Здесь же вещь более тонкая: можно ли застре-
лить свой социальный имидж-идеал?
А как вам нравится такой пассаж: «в гнезде у немки скрывает-
ся вся эта нечистая сила...» – что это как ни будущие булгаковс-
кие дьявольские квартирки?!
Особенно же замечательно последнее письмо – «ответ» г-ну Голядкину Клары Олсуфьевны. Оно, если его читать не возбуж­денным и слегка уже отклоняющимся «сознанием» г-на Голяд­кина, противоречит всякому здравому смыслу; безумие г-на Голядкина, надвигающееся, уже хотя бы тестируется тем, что г-н Голядкин воспринимает сие совершенно нелепое посла­ние всерьез – со всеми вытекающими отсюда последствиями и рефлексией. «Клара Олсуфьевна» пишет г-ну Голядкину, что ее домогается некий нехороший человек, «главное достоинство которого – это схожесть с вами», с вами, человеком, которого я люблю, и хочу бежать с вами, и т.д.
Кстати, любопытный момент: когда г-н Голядкин рефлекти-
рует по поводу прочитанного, он, волей-неволей, даже осужда-
ет Клару Олсуфьевну: мол, это же надо, какие нравы пошли, мо-
лодежь, моду взяли, с первым встречным-поперечным бежать! Вот до чего доводит чтение развратных французских книг!
Кстати, тут, в рефлексии Голядкина, снова гоголевский, да даже уже не столько гоголевский, сколько общероссийский мо-
тив проклевывается: о женитьбе; что, мол, хорошего в женить-
бе? – ну поцелует тебя жена в щечку раз в недельку… – всё равно, почти дословно, что размышления Подколесина (из гоголевс­кой «Женитьбы» о дамских «ручках»).
Письмо Двойника Голядкину – то самое письмо, которое якобы написано ему Кларой Олсуфьевной, а, может быть, дейс-
твительно написано ею, ее рукой, под диктовку Двойника и про­чих каких-нибудь стоящих рядом и хихикающих, – это двойная
провокация.
Во-первых, само по себе, как написанное двойником и К°, дабы выставить г-на Голядкина в неприглядном свете властного паноптикума: как оно и случится; а во-вторых, то, что это пись­мо, которое само по себе есть провокация, еще и было утеряно, когда несчастного г-на Голядкина, наверное (как сам он, с ужа-
сом, подозревает), выбрасывали, нахлобучив шинель (его чи-
новничью сущность) из гостей, – выбрасывали возглавляемые шавкающим Двойником, – из дома Его Превосходительства.
Первая провокация – неосознаваема Голядкиным; но вторая – приводит его в ужас; хотя она, вторая, может быть, и не имела места, – мало ли, где он посеял письмо; и ежели знать, с другой
стороны, что письмо само по себе есть провокация, то и вто-
рая «провокация» (потеря) уже лишается смысла, как провока­ция, – провокаторы находят лишь своё собственное «послание». Впрочем, это вряд ли помешало бы им раздуть еще один какой­нибудь скандал, а даже, скорее, напротив – только бы подлило масла в огонь. Однако Голядкин «первого» не подозревает; и
терзается, по определению, иллюзией. Может быть, как и всю
повесть; может быть, никакого Двойника-то и не существовало – как «второй» провокации. Если сам Голядкин – «первая».
И еще: когда г-н Голядкин читал это роковое письмо – он находился в трактире и, подняв глаза от письма, он вновь пе­режил ощущение, будто все смотрят на него: и, в чувствах, он, забывшись, испрашивает у окружающих: «сколько я должен?» –
совсем уже войдя в роль существа, подавленного собственным
Двойником; но и не только испрашивает – он разбивает, слу-
чайно, и склянку с лекарством, некогда данную ему доктором
Рутеншпицем. Весьма символичный акт.
Лекарство, как инородный агент, долженствующий изнутри перевернуть форму существования тела-Голядкина (и его душу),
становится уже не нужным – Двойник Голядкина уже давно вы-
потрошил (его душу) и давно уже сам владеет им («письмо»); да и не нужно уже обществу лечить и реадаптировать г-на Голядкина –
ему найден прекрасный заменитель: Двойник. А сам Голядкин –
на свалку (в психушку). Склянка, уже ненужная, разбивается. И – какой ужас вызывает ее разбитие у г-на Голядкина: воистину мистический. Т.е. самый что ни на есть онтологический.
Итак, г-н Голядкин нанимает карету и едет за Кларой Олсуфь-
евной, в размышлениях. Но прежде чем он едет непосредствен-
но за ней, он, совершая всё те же свои метательные движения по
обуянному мокрой пургой Петербургу, заезжает вновь к своему
начальнику – вновь объясниться; разумеется, из этого «объясне­ния» ничего путного не выходит, г-н Голядкин только еще пуще усугубляет ситуацию: своей неуемной афазией и словно бы уже манией преследования начальства. И, как я уже замечал, на этом
344 345
балу, балу для весьма высоких особ, куда г-н Голядкин никоим об­разом был не вхож, оказывается и Двойник – и тут пролез! – и, со всем «праведным» карьерным гневом, набрасывается он на не-
счастного г-на Голядкина, выслуживаясь перед начальством, си-
речь утоляя свой, всеобъемлющий, комплекс неполноценности (а у Двойника и нет ничего, «внутри», кроме этого «комплекса», «внутреннего укона», вопиющей Пустоты): мол, как вы посмели,
как «челобитную царю подаешь» и т.д.; и, вкупе со штатными вы-
шибалами, вышвыривает г-на Голядкина вон: «шинельку, шинель-
ку не забудьте!» – в этом процессе, к слову, Яков Петрович, по ве-
роятию, и теряет послание «Клары Олсуфьевны» и – ужасается.
Двойник будто знает заранее, куда метнется в следующую ми-
нуту г-н Голядкин, он как бы изначально знает, куда нелегкая в следующий раз понесет бедного Яков Петровича. Яков Петрович
воистину превращается в некую куклу, которую влечет злой рок,
влечет прямо в петлю; он, Яков Петрович, в одном месте повести, словно бы предчувствуя неладное, говорит сам себе, но о Двой-
нике: птица сама летит на охотника. Но кто оказывается птица, а
кто – охотник!
И еще один момент, нюанс, но важнейший: когда г-на Голяд-
кина выбрасывают из дверей, он кричит своему Двойнику, что тот «подлец», а тот отвечает о себе, как бы соглашаясь: «ну и под-
лец!» – и, главное, смотрит в глаза г-ну Голядкину.
Существует предрассудок, что тот, кто отводит глаза, тот лжет – это в корне неверно! Именно прожженный лгун и под­лец никогда, по-хамски, не отведет глаз, как бы он ни врал! Ибо у него нет «внутреннего», нет того, что называется «стыдом», и
оттого – он совершенно бесстыден. А у Двойника нет «внут-
реннего»; он весь – в «карьере». Человек же стыдливый, даже
если он говорит правду, всё равно зачастую отведет глаза. Так!
Выброшенный Голядкин вновь совершает, еще пуще, те же метущиеся движения своего «тела» по промозглым лабиринтам Петербурга и наконец приезжает к дому Клары Олсуфьевны. И
тут же – опять «вечные» сомнения: «ехать / не ехать», «увозить / не
увозить»? Он отпускает даже, в конце концов, мерцающего своей рыжей промокшей бородой извозчика.
Ненавязчивый апогей абсурда: чего ждет теперь г-н Голядкин:
ибо как (!) он будет увозить невесту?
Кстати, когда Яков Петрович собирается втихомолку увезти
невесту и столь же почти молча расстается с Петрушкой, уходя-
щим к новому хозяину, Петрушка-то этот самый и сказал Яков Петровичу: «враг у вас есть…»
Т.е. – Петрушка, в глубине своей природы, души, чувствует, что двойник – зло; но в сознании, в своем социальном (симулятив­ном!) существовании, уходит именно к Двойнику, – ибо там ус­ловия лучше, да и «люди хорошие».
И другая фраза Петрушки в этом прощающемся полумолча­нии: «я тоже некогда увозил невесту…» – хотя г-н Голядкин ему ничего не говорил о своем крамольном предприятии. Откуда Петрушка знает о том, на что идет г-н Голядкин? Тоже участвует в
сговоре (и не в силах сдержаться – нет столь высокой меры под-
лости, – проговаривается о наличии «врага»)? или же – догадыва-
ется по той же своей «природной» интуиции? Впрочем, здесь это
не суть важно (мы же не детектив распутываем в данном случае; да и нет, наверное, такой статьи в УК, по которой можно было бы
осудить – и вовсе не г-на Голядкина, а – Двойника).
И Голядкин вновь, ожидаючи невесты на дровах, оказывается в «паноптикуме». Зажигается в окнах свет, все, как по плану тво­рящегося шоу, высыпают на балкон, и – Яков Петрович в центре взглядов и смеха. Глядите, Голядкин, ха-ха-ха!
И Двойник – скорость существования которого в этих власт­ных лабиринтах, особенно в их «черных ходах», просто потря-
сает – тоже оказывается тут как тут и зазывает безумного, выкро-
ившегося из общественного «здравого смысла», – г-на Голядкина внутрь: мол, простудитесь!
Да тот простудился уже – им, Двойником. Простудился смер-
тельно. Вирус вытеснил его, стал «им». «Тело-вирус».
А далее – накатанный сценарий. Афазия г-на Голядкина – те­перь уже полная: только пальцем тычет в сердце своё: слов нет.
И как венчающая аллюзия: поцелуй Иуды-Двойника. Показ­ное – причем всем ясно осознаваемое как исключительно фарс,
сарказм, шутка, – примирение. И – распятие, своего рода: «Это
д-р Рутеншпиц, он вас вылечит, вы больны…»
Но перед этим, перед этим г-ну Голядкину, теряющему созна­ние – впрочем, своё адаптивное «сознание» он уже потерял, – ка­жется, что из всех щелей лезут его «Двойники».
Этот симулятивный плеоназм весьма показателен: ибо все присутствующие, по сути, есть свои «Двойники», но «Двойники» благополучно преобразовавшиеся из своих личинок-тел в «има­го» «цивилизованного человека»; а Голядкин – не смог переро-
346 347
диться: пошел по швам шизопроцесс, и дом всеобщей терпимос-
ти стал его родным домом. Шестая палата.
«Хоть вы и недостойны вашего пансиона!» – демонически
меняется лицо д-ра Рутеншпица, увозящего г-на Голядкина, как
только они оказываются в карете наедине: и это уже другое лицо:
не для «еще нормальных» пациентов, это – для уже «не людей».
Впрочем, сдается мне, г-н Голядкин еще легко отделался, не правда ли? Представьте, что Двойник, вытесняя г-на Голядкина из существования, из общества, мог совершить и какое-нибудь преступление, – кстати, запросто! – ограбить кого-нибудь или, пуще того, изнасиловать, или убить; и что вы думаете, кого бы задержали? – разумеется, неповинного г-на Голядкина; Двойник бы легко «засветился» перед разного рода свидетелями или даже перекупил бы кого, и вскоре фоторобот г-на Голядкина имел бы каждый постовой; и г-н Голядкин, а отнюдь не Двойник был вскорости арестован. А Двойник благополучно бы сидел на суде и давал свидетельские показания. Так что психушка – это еще не
15 лет строгого режима, господа.
Итак, что у нас получается. Г-н Голядкин – «рудимент» заби­той и подавленной местной культуры, никак не способный при­способиться, адаптироваться к наличному и должному, к соци-
альным «властным» требованиям, неспособный изжить такого
вот искореженного и больного «себя», дабы преобразоваться, в себе из себя, в своего «цивилизованного» Двойника; Двойник – чистое олицетворение требующегося, чистая форма, торжест-
во формального права, этикета и вообще «цивилизованности»:
внутренне совершенно пустое и зияющее «светское» существо.
В повести Достоевского сталкиваются, сперва в душе г-на
Голядкина, а потом и «во вне», жалкий остаток местной «есте­ственной» культуры – «Голядкин» как он есть, – и то, что от него требуется, его «должное», – его «идеальный», для этого общества, общества торжества «внешнего» и симуляции, «Двойник», – и в
этом столкновении, практически неизбежно, побеждает «Двой-
ник», катастрофически и подавляюще для здешних, уже доволь-
но подавленных, человека и культуры.
Если для западной культуры ее, этой культуры, стадия «ци­вилизации» была и есть, несмотря на всю неизбежную безжиз­ненность этой цивилизации, вещь довольно «органичная», своя
собственная; то для России, русской культуры, эта привнесенная
извне «цивилизация» – чужая и оттого тем более мертвящая, от-
чуждающая. В молодой еще, здоровый организм – вставляются старческие протезы, – причем не как некое сугубое подспорье (например, в виде накладных клыков, – заимствуя, положим, воо-
ружение и прочую технику, чисто внешне, как то и должно быть,
заимствоваться), – но как насильственное замещение своих собственных, да что там рук и других органов, а самых, страшно сказать, что ни на есть «органов» «управления», «мозга» и прочего, совершенно и вполне еще здоровых.
Русская культура, развившись и даже состарившись, со време­нем, неизбежно, сама бы пришла к собственным формам «циви­лизации», к собственной цивилизации, – и кто знает, какова бы
она была, эта цивилизация, – но она бы была своя, «органичная»;
и, наверное, хоть и наступила бы она, в своё урочное время, когда
спал пассионарный суперэтнический запал, а технологическое совершенство, собственное, напротив, вознеслось, – наступила
бы она, эта «цивилизация», не столь болезненно и катастрофич­но, искореживающе для человека и, уж наверное, вряд ли что порождая столь фантасмагорические чудовища, в виде наших
собственных «Двойников» (чиновников, бюрократов, «номен-
клатуры», ЧК etc.), будто кем-то вживленных в нас и – то будто бы
«нормально» прижившихся, «пав» на «благодатную» почву, и за-
местив собой несчастного «донора», прогуливающихся по рос-
сийским весям и властвующих повсеместно – или же – вступив-
ших в некоторое противоречие с той «почвой», куда были «вса­жены», и вот так и «скитающихся» и мыкающихся неприкаянно, в искореженном и расщепленном виде по тем же городам и весям, коридорам Власти.
Мы все в этом смысле являемся собственными «Двойниками», этакими «механическими» личностями-личинами, одетыми в чу­жой «мундир»; и, может быть, в глубине ночи или в ином топосе – возвращаемся к себе, сталкиваясь там, в глубине души, с самими
собой, и – шарахаемся от встреченного и увиденного, в весьма
амбивалентных чувствах, стремясь вновь в Забытье (алкоголизм, наркотики, революции, «отмороженность», бюрократическую деятельность и пр.). Обращая всю свою жизнь, свою культуру в исключительное практически бегство от самих себя, доводящее до своеобразного всеобщего культурного «сумасшедшего дома», – а до чего в принципе может еще довести наша культурная и го-
сударственная шизофрения («расщепление»), псевдоморфоза?!
Даже если мы, вполне вжившись в собственного респектабель-
348 349
ного «Двойника», и утопаем во всеобъемлющих креслах и «свет­лых» лабиринтах бюрократических коридоров, – безо всякого, впрочем, Света в их «тоннельном» конце…
Впрочем, иным может показаться, что я как-то очень уж очер-
няю то, что называю «цивилизацией», «цивилизованностью», – в
то время как «цивилизация», как ни крути, всё равно есть неиз-
бежная и неотъемлемая «часть» культуры, ее «последняя» стадия, – однако вряд ли что «очерняю»: я даже больше скажу: называемое «цивилизацией» еще имеет свои «ценности» и несет с собой раз-
ного рода блага, если оно укоренено в культуре, в родной куль­туре, и не вытесняет своей «механикой» и «формализмом» ту же
нравственность; однако все технические блага, которые несет с собой цивилизация, делающая жизнь человека более уютной
и комфортной, защищающая его от внешних врагов и пр., она, сама по себе, не есть и не может быть благом, безотносительно того человека, жизнь которого она делают «комфортной»: бан-
дитское мурло в салоне «мерседеса», бюрократическая морда в
кожаном начальственном кресле, еще одно то ли «лицо», то ли «живот» в раковине «джакузи», со всеми его «формальными» «пра-
вами человека» и т.п. – это смерть Культуры.
И не дай каждому из нас Бог встретиться со своим «Двойни­ком» – совершенно «цивилизованным» человеком, не имеющим никакого внутреннего измерения, Совести, однако прекрасно
осведомленном о своих «правах человека», и все «жизненные»
устремления которого фокусируются сугубо на «механическом»
стремлении к власти, «карьерном росте» и прочей исключи­тельной «выгоде» и «удовольствиях» (впрочем, в основе всяких «материальных выгод и удовольствий» лежит то же подспудное стремление к власти).
Шпенглер был прав, когда говорил, что противоположностью
«человека культурного» является «человек цивилизованный»; нет
большей «противоположности» вам, нежели ваш собственный,
«цивилизованный», «Двойник». Как ваша «Тень» и «Смерть».
И позвольте еще один, последний, нюанс: а ведь Двойник, право слово, не смог бы осуществиться без своего «оригинала»; или, по крайней мере, это сделать ему было бы много сложнее
(хотя бы тогда пришлось ему еще придумывать себе некий ори-
гинал самому, например).
Цивилизация – вообще, это Двойник культуры, ее «вытесняю­щий» симулякр.
риложение II
п
«Башкинские посиделки»
Князь Мышкин – как сингулярный субъект русской культуры
Участвуют:
Кайдаков Станислав Васильевич, д. ф. н. Васильев Глеб Евгеньевич, к. ф. н. Лабанов Сергей Сергеевич, к. ф. н. Ляпустин Алексей Геннадьевич, к. ф. н. Морозова Светлана Евгеньевна
Васильев: Тема моего доклада – «Князь Мышкин как сингу­лярный субъект русской культуры». Прежде всего хочу сказать, что я понимаю под сингулярностью, под сингулярным субъек­том. И говоря о сингулярности, сингулярном субъекте, я буду удерживать два «сингулярных» момента: во-первых, ее «стран­ность», особенность, а во-вторых – ее «центральность». Сингу­лярность – понятие заимствованное философами из физики; сингулярность – это точка пространства и времени, в которой пространство и время искривлено до бесконечности; иными словами, это точка выворачивающая окружающие пространс­тво и время; точка, которая есть бесконечность; в философии примером сингулярности может служить «монада» Лейбница – единая в своей бесконечной множественности субстанция: инфлексия – вгиб в координатах поверхности пространства­времени, пространственно-временного континуума. Понятие сингулярности особенно удобно применять относительно социальных феноменов: феноменов связанных с события­ми социальными, распластанными в социальном, культурном пространстве-времени. Сингулярное событие (точка, субъект) искривляет окружающее социальное пространство и время, пе­реводит его в иной регистр, изменяет его тональность, интен­сивность и «цвет». Если мы берем художественное произведе­ние, то его сингулярным событием (сингулярными событиями) может быть точка «завязки», например, или любое хронотопи- чески определяющее событие, или некий основополагающий Символ, или персонаж; вполне возможно, и так случается даже чаще, сингулярным событием, как в художественном тексте, так и в социальной жизни субъекта и общества, может быть со­бытие, на первый взгляд, совершенно незаметное, мимо кото­рого проходят исследователи и вроде даже сам субъект, кото-
353
рый попадает в сферу обращения этого события (точки) и, вот, прочно увязает в нем, «повязывается» им; и вся его дальнейшая жизнь проходит «под знаком» данного, поначалу совершенно неприметного и незначительного, события: субъект, зачастую сам того не ведая, попадает в сферу тяготения данного события. И это сингулярное событие становится точкой интенсивно- сти бытия человека.
В астрофизике под сингулярностью понимается такой объект как «черная дыра» – массивное тело, звезда, которая под воздействием сил гравитации, выработав свой ядерный ресурс (позволявший ей прежде удерживаться в стабильном положении под влиянием внутриядерных сил отталкивания, вызывающих термоядерные реакции) теперь лишается внут­ренних сдерживающих факторов и сжимается до точки, иначе говоря – «проваливается» сама в себя: ее масса становится бес­конечной и т.д. Изначальная масса подобной звезды должна превышать так называемый «предел Чандрасекара», который равняется приблизительно 1,44 массы солнца. Правда, что происходит с этой гипотетической точкой принципиально неизвестно; в определенный момент сжатия сила гравитации объекта становится настолько большой, что не отпускает от себя и γ-фотоны света: тело словно замыкается от внешнего мира, где еще действуют законы «нашей» физики; эту грань, после которой свет уже «падает» обратно на «тело» и не может уйти вовне, пространственно-временную грань, за которой «наша» физика уже не имеет смысла, – называют «горизонтом событий». Сфера горизонта событий носит название сферы Шварцшильда. «Черная дыра» сама по себе необнаружима, объект «скрытный» (как черная кошка, закрывшая глаза, в тем­ной комнате); она обнаруживается более по воздействию на соседние тела: отклоняя их орбиты, смещая спектр света дру­гих звезд etc.
Так же и в нашей жизни: некое событие, внешне незаметное нам, вдруг оказывает на нашу жизнь неизгладимое «впечатле­ние», хотя вроде как бы и прошло малозамеченным. Как князь Мышкин – для героев романа. Что же в князе такого странного, что он столь значительно отклоняет, искривляет окружающее культурное пространство («сингулярность» – переводится как уникальность, странность, особенность, единичность)? Если угодно, определяет его.
В структуре сингулярный элемент есть элемент определяю­щий; но в то же время как бы «теневой», «странный», «отклоня­ющийся» и вроде как и неважный, но по сути – на нем держится вся структура; как «не стоит город без праведника»: вот есть го­род, в нем есть мэр, есть Совет, есть соответствующие Службы, есть всё, а «без праведника» – «не стоит». Есть видимая структура «галактики» города (полиса, культуры), в ней есть яркие объекты, вращающиеся вокруг друг друга и вращающие вокруг себя более мелкие объекты и вроде как вращающиеся вокруг некой цент­ральной точки; ан нет, убери «темное тело», невидимый объект – и всё, по крайней мере, очень сильно изменится, пошатнется в своих основаниях. Удивительно. Так же и князь Мышкин. Ну что он для России? Вроде бы ничего особенного. Приехал из­за границы, тихо, скромно (не путать с Ильичом в опечатанном вагоне), и – медленно всё завращалось вокруг него (по крайней мере, в рамках хронотопической вязи романа).
Понятие сингулярности в философию было введено постс­труктуралистами (Делезом, в частности); для постструктуралис­тов, основа всякой структуры есть некий доструктурный (вроде бы, одновременно, и внеструктурный) элемент; постструктура­лизм именно и исходит, в своем «преодолении» структурализ­ма, из первичности всякой структуре некоего отклоняющегося, странного элемента, который эту самую структуру и образует: не стоит она без него.
В своё время, когда я только подступался к этой теме, – теме сингулярности, – осмысляя с этой точки зрения и другие рома­ны Достоевского, – «Бесы», «Игрок», «Братья Карамазовы», – для меня практически естественным было принять за сингуляр­ность «роковых женщин» этих романов (за исключением «Бе­сов», в которых роль «роковой женщины» играет Ставрогин, но это уже другая, особая история): вокруг которых всё вроде как вращается. Заметьте: и в «Идиоте» всё завязывается, с самого на­чала буквально, на Настасье Филипповне. Она есть некий центр, точка, вокруг которого входят в движение мужчины (и женщи­ны иже с ними), влекомые, в разной степени сублимации, свои­ми страстями и страстишками. «Любовь» (и ненависть на пару с ней, ревность), – как гравитация, – связывает персонажей рома­на с м-ль Барашковой. Чем не сингулярность? Женщина – инф- лексия – тёмный, телесный вгиб пространства, захватывающий и затягивающий прочих: и играющий ими. Женщина – «темная
354 355
территория», своего рода платоновская хора (χωρα), задающая, например, по мнению современных феминисток и постструк­туралисток, ритмы и формы всего общественного и культурно­го бытия, бытия мужчин и прочих созданий, и нанизанных на них «социальных структур». Женщина – матриархальный (пра­вильнее – матрицентричный) пра-символ, своего рода тотем всех тотемов: как инфлексия – создающая мифологические картины фантазмов. Сингулярность фантазмов. Да и появляется по ходу романа Настасья Филипповна довольно редко, – чаще она как бы присутствует незримо, незаметно, – но всё враща­ется вокруг нее. Все семиотические завороты произведения отсылают так или иначе к Настасье Филипповне. Это было бы красиво и романтично – полагать сингулярностью Настасью Филипповну; тем паче, если удерживать тот момент, что русская культура является «мазохистской», по преимуществу, и кому, как не женщине, здесь быть определяющим элементом. Однако всё не так просто. Хотя бы потому, что сама Настасья Филипповна включается во вращение вокруг князя. Всё связывается либидо­эросом, – как в толпе, например, – и нити гравитации-любви затягивают м-ль Барашкову в сферу притяжения князя: волей неволей.
В этом романе очень интересная структура. Каждый персо­наж – носитель определенной «идеи» (вполне по Бахтину); а кто-то – изнанка или отражение этой идеи, блик. Практически каждый, в этом смысле, есть изнанка-отражение «темной» ис­терии Настасьи Филипповны. Это очень интересно: истерия в центре культуры. А что такое истерик? Для истерика не сущест­вует его самого вне его собственных отражений в других людях. И в этом смысле сам по себе он пуст. Он – страдающая пусто­та, провал в бытии. А существует – в массе своих отображений. И эта пустота Настасьи Филипповны втягивает в себя бытие прочих персонажей. Настасья Филипповна пуста не в том смысле, как мы понимаем «пустого» человека, неоригинального (в этом смысле пример банальной пустоты – Ганя), а в том, что она здесь выступает как чистое небытие (укон, ουκ ον): это бы­тие, которое очень даже странным образом «Есть» (вспомним, «разговор Хайдеггера с японцем»); это Ничто, которое ничто­жит. Эта, отчасти, парадоксальная фигура фаллической матери, пользуясь терминологией психоанализа, которой вручают себя (свой разум, принося его в жертву страсти) практически все
прочие персонажи романа. Настасья Филипповна – воронка бытия. Сингулярность. И всё бы вращалось исключительно вок­руг нее. Если бы не одно «но». Князь Мышкин. На этой «темной территории», культурном пространстве именуемом Россией, правит фаллическая мать, сингулярность «Настя». Но только до тех пор, пока из-за границы, из некой Швейцарской теплицы, ни возвращается в Россию еще более странное тело – князь Мышкин. И его притяжение захватывает даже было господству­ющую тут сингулярность.
Настасья Филипповна есть своеобразный сингулярный про­вал в культурном пространстве, своего рода, видимый «тор», си­речь пустота, собирающая вокруг собственного зияющего от­сутствия «пылевое облако» истерии, брошенных на нее и отра­женных обратно соблазнов и страстей других людей; истерии, которая оборачивается в данном пространстве в последнюю, «истинную» реальность. Аглая же – лишь обычное тело, «пере­крытое», грубо говоря не «дефлорированное», и таковым, види­мо, несмотря на грядущие замужества и совершенные глупости (о чем будет проницательно замечено автором в заключении), «метафизически» останется навсегда.
В романах Достоевского практически все персонажи явля­ются носителем не только определенной идеи, но, что придает им и особенный «реальный» колорит, и носителями, зачастую связанного с этой «идеей», некоторого психического «заболе­вания». Аглая – типичный случай маниакально-депрессивного невроза (в отличии от типичной истерии Настасьи Филип­повны). Настроение Аглаи то поднимается до эйфории, то она вновь впадает в депрессию; она то «любит» князя, боготворит его, то «ненавидит», унижает и прочее. Она не «звезда» – «пла­нета», ибо довольно темна, с плане – неразумна; и, в сущности, незначительна.
Все персонажи-символы вращаются вокруг сдвоенной син­гулярности – Настасьи Филипповны и князя. Настасья Филип­повна вращается вокруг более значительной сингулярности – князя, нежели князь вокруг нее. На обычную, яркую «звезду» в данной «звездной системе» претендует Лизавета Прокофьев­на. Она представляет собой явленный образ «фаллической ма­тери» – хочет быть моральным центром данной культурной структуры (Русская культура, и душа, «женственны» и здесь роль фрейдовской фигуры Отца играет, зачастую, Мать – Мать, ко-
356 357
нечно, не как «тело надежды», а мать кастрирующая: Кабаниха, Салтычиха, Настасья Минкина etc., Старуха из «Сказки о рыбаке и рыбке»; а «отец» – под каблучком). Но мораль – это сугубо по­верхность; а уж какой хаос под ней шевелится – это уже иного измерения ландшафты, это уже «Настасья Филипповна». Вся­кая культура, мораль, репрезентируется как своя собственная поверхность (Фрейд бы сказал «сознательное»); но суть-то – в бессознательном: в том, что продуцирует данные складываю­щиеся видимые структуры и культурные («звездные») системы. Суть – в сингулярностях. Заметьте, как князь зачастую перево­рачивает моральные установки и поступки Лизаветы Проко­фьевны: например, когда она ему в очередной «раз и навсегда» категорически запрещает являться в ее дом, и тут же, под влия­нием невиннейшей вроде как реплики князя и демонстрацией им записки Аглаи к нему, меняет своё «мнение» и решение кар­динально: прийти, и прийти именно сейчас! Моральная повер­хность Елизаветы Прокофьевны постоянно искривляется под воздействием сингулярности князя (чего стоит его выворчива­ние всей ее структурной поверхности словами «вы, Елизавета Прокофьевна, ребенок, такой же как я!»).
Евгений Павлович – это светлая «тень», если можно так вы­разиться, не столько даже князя, сколько самого автора: «голос автора». Он – рационализированный князь, адаптированный в культурное (цивилизованное) сообщество. Помните его речь о либералах: как он их блестяще и, в то же время, просто «опус­кает»; но подобное «опускание» в «цивилизованном» обществе проходит не очень-то, ибо общество своего рода зомбировано; и потому Евгений Павлович прекрасно переводит свою речь в шутку (хотя он говорил, как есть, как голос автора), якобы это был чисто иронический пассаж, – встал, так сказать, в положе­ние вненаходимости самому себе, своему дискурсу. А вот князь поддерживает его речь искренне, – но князю это прощается, по­елику «идиот»; а Евгений Павлович не может здесь быть искре­нен, ибо – «вменяем». Евгений Павлович – человек положитель­ный, разумно положительный; однако для подлинной высоты ему, конечно, не хватает «темной стороны», «сумасшедшинки» князя, если угодно – «естественного проявления добра»; хотя он, безусловно, человек добрый, – добрый, насколько это воз­можно в цивилизованном обществе. И потому он, позволим себе такую метафору, есть лишь «звезда» в нашей «звездной си-
стеме» (структуре), обращающаяся вокруг сингулярности-кня­зя: так, маленькая звездочка, приятная для глаза – своего рода рациональное Альтер-Эго не только князя, как мы уже сказали, но и автора: разумный голос автора (нечто вроде Разумихина в «Преступлении и наказании»). И заметьте, Евгений Павлович практически, сам, не ввязывается во вращение – не совращает­ся! – вокруг Настасьи Филипповны; правда, насколько это мож­но узнать из повествования, некогда и он был втянут каким-то боком в сферу ее Страсти; однако, вот, значит, втянулся не пол­ностью и вырвался; но темные нити прошлого тянут его, – и м-ль Барашкова пытается ввязать его вновь в свои интриги: стоит вспомнить сцены с плетью или с каретой. Как прошлое – мстит. Настасья Филипповна не может переварить то, что кто­то, – какое-то «тело»! – выскользнуло от нее, не умерев, образно говоря, по ней, а приобретя опыт и иммунитет на ее «любовь». Сингулярность, ее «гравитация» – не отпускает.
Мышкин – тоже, в большей степени, «темное тело»: в смысле «неразумное»; то что явлено – «разумно» – «светло»; а что само по себе тайна – темно, загадочно и, по своему, страшно. Разум, повторюсь, есть тонкая пленочка света; обладатель (сделаем упор на двусмысленность данного слова!) шевелящегося хаоса – вот что только и может быть сингулярным элементом структу­ры. «Бог не терпит голой сингулярности», – отчасти функцию прикрытия «наготы» князя выполняет его адаптированная ра­ционализация – Евгений Павлович.
Ипполит – это пародия не только на Белинского, а на всю молодежно-либеральную тусовку своего времени. Это необхо­димый элемент структуры: как пояс террористов-астероидов (в какой-то мере – истероидов: взять то же шоу с «самоубийством» Ипполита (ср. с шоу-самоубийством Кирилловав «Бесах»!), – здесь истерия становится реальностью, – как в случае с Настасьей Фи­липповной; Россия – пространство истерии: «потемкинские де­ревни», которые становятся реальностью, точнее, реальность – «потемкинскими деревнями»). Однако чем еще хорош Досто­евский: подобные его герои-нигилисты (тот же Верховенский и т.д.), они много более глубоки и многогранны, нежели свои «реальные» прототипы: Ипполит несравненно глубже Белинско­го (я бы сказал, экзистенциальней!) и иже с ним.
Но вернемся к князю; тут возникает вопрос: как может быть сингулярным элементом русской культуры, как идея, тот, кто
358 359
приезжает в Россию из-за границы? Как может быть он пер­вичным по отношению к ее культурной системе? Спросим лучше так: как он может быть первичнее, нежели всякая другая идея, олицетворенная в том или ином персонаже, составляю­щая бытующую в России культурную структуру? Ведь прочие персонажи вроде как живут и укоренены здесь; а он – вроде как чужой. Однако по ходу произведения обнаруживается любо­пытнейшая вещь: те, кто живут в России – они менее русские, нежели тот, кто приехал из Европы, князь. Русские в каком пла­не? А в отношении любви к России, к ее культуре, земле-топо­су; скажем так, в некоем изначальном знании и изначальной укорененности в данном топосе. Люди, живущие в России, они оказываются вроде как уже и мутантами, – людьми, которые сами же захоронили у себя чужие (европейские!) «радиоак­тивные» «культурные» отходы, – здесь, имеется в виду, в первую очередь, отходы в интеллектуальном плане (коммунизм, ниги­лизм, либерализм etc.), – и под вредным воздействием данных «веществ», перебродившие в некие искаженные существа, по­рождая и воспитывая себе подобных, позволим себе такое сло­во, уродцев. А князь – приехал из более чистой, в этом идео­логически-экологическом смысле, Европы, уже сбросившей «отработанный материал» (в виде откровенной провокации, или как-то еще) в Россию, где оный моментально заполучи­ла в свой диетический рацион либеральная интеллигенция и прочие «люмпены». Князь – чище, естественней (в смысле ор­ганичности русскому топосу). Он вырос подобно растению, которое выкопали у нас, вывезли в горшочке в Швейцарию, и там выращивали в теплице: растеньице было больное, одна­ко тамошние ученые более-менее его выходили; но князь со­вершает роковую ошибку – он едет на свою прародину, в тот «климат» (опять берем биологический термин в социальном плане: как «культурный климат»), который уже едва не убил его в связи с нарушенной «социальной экологией». Генетическая память у него есть, – в отличии от заглушенной ее у большин­ства прочих персонажей, «растений» выросших здесь, мутиро­вавших до оснований, – и он пытается заново адаптироваться в новой-старой окружающей среде, не зная, с чем (и с кем!) ему предстоит столкнуться.
Это весьма интересный феномен: многие русские, волею
судеб живущие заграницей, являются много большими патри-
подобный феномен отмечается и среди других народов.
Мышкин лечился у доктора Шнейдера. Заметим еще одну пикантную вещь. Шнейдер (Schneider), в переводе – «портной». Очень интересная аллюзия. Доктор как бы шьет князю костюм, посредством которого он сможет хоть как-то репрезентиро­ваться другим людям, обществу. Иначе, без костюма, он оказыва­ется абсолютно несовместим со «светом». А так – есть «одежка», своего рода «этикет», позволяющий хоть как-то адаптировать Мышкина к обществу. В этом смысле, психиатр, действитель­но, есть своего рода «портной»: позволяющий репрезентиро­ваться пациенту, как нормальному. С другой стороны, текст это тоже, буквально, «ткань». Шнейдер ткет, в определенной степе­ни, текст интертекстуальной адаптации Мышкина. Шнейдер как редактор. Немец, редактирующий русский, т.е. «безумный», текст. Шнейдер делает Мышкина «приличным»: т.е. «нормаль­ным». Чтобы хоть как-то его, князя, встречали в обществе, не гнали сразу: встречают-то «по одежке». «Вы ребенок», – гово­рит Шнейдер Мышкину; «ребенку» нужно придать хотя бы на­ружность «взрослого», «нормального и приличного» (удержим здесь, кстати, то, что Ницше, немец, говорил о ребенке, как о вы­сшей метаморфозе духа, в «Заратустре…»).
И вот Мышкин возвращается в русское пространство. И сра­зу, в самом начале романа, князь встречается в поезде с Рого­жиным. Рогожин – очень интересный персонаж. Двоящийся. С одной стороны – типичный структурный элемент «купец», миллионер. А с другой – купец безумный, «страстный». И Ро­гожин сразу попадает в поле притяжения князя. А раньше-то – он принадлежал сингулярному полю притяжения Настасьи Фи­липповны. Что любопытно: князь, в беседе с Рогожиным, сра­зу узнает об этой «сингулярности» – о Настасье Филипповне, не успев еще толком приехать. И князь затягивает Рогожина. Помните, как Рогожин рассказывает о Настасье Филипповне, о своей первой встрече с ней: «я встретил вас и – всё». Вследствие чего рвет с родительскими устоями, традициями, бежит. Настя, – маленькая «черная дырочка», – это такая сингулярность, ко­торая разрушительным образом проходит по русскому куль­турному пространству, раскраивая его и захватывая в своё поле притяжения вроде как устойчивые элементы. А князь – как своего рода выправитель этого раскроя, «противовес». Князь
360 361
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]