Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Философия Базилевса. Монография
.pdf
падает в зависимость от них; значит, в зависимость от доктора,
выдающего ему пилюли; а значит, доходы доктора растут и т.д.
К чему лечить причину? Впрочем, судя по «отчету» г-на Голядкина доктору об «изменении образа» жизни, доктор советовал
Яков Петровичу изменить и свой аутистический образ жизни:
чаще бывать «в обществе».
Во-первых, попытка изменить тип характера (Голядкин –
психастеник с минимальной примесью шизоида и истероида)
вещь не только довольно сложная, но и чреватая; а во-вторых,
подобная «реадаптация» пациента к обществу есть, в первую голову, опошление (Лакан и Шопенгауэр тут совершенно, пусть и
с весьма разных сторон, правы!) пациента. «Я теперь чаще раз-
влекаюсь», – говорит, скорее оправдываясь, чем правду г-н Голядкин доктору, добавляя, что он всё-таки не любитель всяких
там «развлечений».
Доктор Рутеншпиц посмотрел на него, эдак поверх очков, и
сказал: «Ну, что ж, давайте мы вам еще пилюли пропишем». И что
же? Вот тут интересна, своей вроде бы странностью, реакция на
это г-на Голядкина. Голядкина словно бы поражает «комплекс»:
тик, ступор, тремор, оцепенение, чуть ли не парез. И – выплес-
кивается затем в катартических слезах. Но сказать опять-таки
ничего он не может. Только бьет себя в грудь.
Действительно, казалось бы, ерунда, ну пилюли, ну и черт с
ними, ну прописал дурак-доктор, а я, т.к. не хочу их принимать,
их принимать и не буду и т.д. А тут – такая реакция. Словно бы
бунт «тела», сопротивляющегося ему одному насилию над собой – пилюльному: насилию совершенно внешнему, но вводящемуся в него, внутрь: «власть» (цивилизация), вводимая как
«пятая колонна» в организм. Тело-Голядкина будто тошнит тем
насилием (властью), которое пытается быть введенным в него.
Но так или иначе скляночку с лекарством доктор ему дает, а по-
том, в конце повести, эта скляночка тоже «выстрелит», скорее
символически, но тем более показательно.
«Ну и глуп мой доктор», – думал г-н Голядкин, уходя от вра-
ча, потирая (sic!) руки, замечая, что этот самый доктор сейчас
подсматривает за ним из окна; доктор, разумеется, в это время
думал: «Какой запущенный случай, и вскоре сей, пока амбула-
торный, пациент, станет моим совершенным клиентом».
Безумие в русской культуре знаковая вещь. Оно почти по-
стоянно преследует ее персонажей: как литературных, так и
«реальных». Взять хотя бы оборачиваемую игру «освидетельствования» Чацкого и его прототипа Чаадаева: литература сбы-
вается. Почти каждый русский писатель очаровывался (мягко
сказано!) темой безумия: и Гоголь – «Записки сумасшедшего», и
Толстой – аналогичного названия вещь, и Чехов (тем паче сам
доктор) – блестящие «Палата №6», «Черный монах» и т.д. и т.д.
Что-то есть в русской культуре, что так и сводит (порой жесто-
ко) в сумасшедший дом. Наверное, много причин. Но есть, мне
кажется, одна, наиглавнейшая – навязчивый шизопроцесс в
этой самой культуре: Самобытность/Запад; которая, впрочем,
сама есть, во многом, тоже лишь симптом неких глубинных
«патологиче ских» «прафеноменальных» процессов.
Итак, г-н Голядкин едет далее к Олсуфий Ивановичу, но по
дороге опять встречает своих молодых коллег и говорит им
сакраментальную фразу: «Вы, господа, доселе знали меня лишь с
одной стороны!» – а они, действительно «знают» Голядкина ис-
ключительно с одной стороны (безо всяких возможных Двой-
ников) и, разумеется, абсолютно уверенны в этом своем знании
(симулякре), как в истине: посмеиваются, переглядываясь про-
меж собой, когда Голядкин им это говорит и, пытаясь вроде как
выразить некую свою другую («крутую») сторону, потрепать их
по плечу.
Для них Голядкин – одна поверхность, ту, которую они знают: мелкое ничтожество. Но Голядкин не просто хочет быть и
другим, он Другого себя уже придумал, он, Другой, в нем уже, как
весьма желанный образец, вполне воплотился. Осталось самая
малость – воплотиться в него, Двойника, и вовне. Но и для его
молодых сослуживцев, и для всех прочих «знающих» его людей –
он лишь всем известная поверхность: «Голядкин».
И эту «поверхность» принимать «не велено-с». Так говорит
ему лакей, когда Яков Петрович, наконец, приезжает (по ходу
сделав вышеупомянутое «дамам ручкой») к дому Олсуфий Ива-
новича. Этого (подлинного!) Голядкина не пускают. Его не только не приглашали, заметьте, – за ним, значит, уже наблюдались
и доселе подобные странности, – его, исключительно, запрещают лакеям пропускать.
Наверняка бал созван для чиновников более высокого ранга,
нежели Голядкин, но, однако, его Двойник в подобные балы будет впоследствии весьма вхож, несмотря на свой «низкий» ранг.
Чтобы заиметь чин – необходима определенная мера подлости;
322 323

но чтобы тебя принимали уже и без надлежащего чина, но как
будто уже имеющего столь высокий чин (а оный, чин, не замедлит к тебе прийти в таком случае) – необходима еще большая ее,
подлости, мера, безмерность, плеонексия подлости. А Голядкин –
«не нормален», он не вписывается в этот «свет» подлости. Его
туда и не впускают. Появляется местный вышибала-лакей Герасимыч, и Яков Петровича выпроваживают.
И вот здесь возникает одна интереснейшая нарративная си-
туация. Словно бы пролог к тому, что случится чуть позже: по-
явлению Двойника. В самом тексте будто бы происходит пространственно-временное раздвоение Голядкина. Во-первых,
выпровоженный Голядкин пытается уехать. В расстроенных
чувствах. Однако, немного отъехав, он гонит кучера назад – к
дому Олсуфий Ивановича. Но, подъехав к дому ,– он «передумы-
вает» и вновь гонит кучера прочь от закрытых дверей (для него)
бала. Уехать/вернуться. Словно фрейдовская игра форт/да. Но
не дающая никакой символической власти над «матерью». Здесь
иное: Голядкин (в карете!) словно бы совершает своего рода
фрикции в семиотическом властном пространстве Петербур-
га; подобное его «мерцание» словно бы имеет целью высечение
искры, огня, – наслаждения, оргазма, – но ни к чему не приво-
дит: двери закрыты. Даже дефлорации не случается. Голядкин не
может совершить в полной мере полового акта с этим миром
(цивилизацией, властью). Его «тело» в этом мире есть тело им-
потентствующее. И чтобы получить «потенцию», социальную
властную идентификацию – ему нужно перестать быть собой:
стать своим Двойником.
Причем подобное «мерцание» Голядкина будет повторяться
в этом произведении не раз – особенно показательна в этом
ракурсе будет его последняя попытка совершить цельный, символический, половой акт в конце повести, когда он вознамерится «увезти» Клару Олсуфьевну. То же мерцание. Обреченное
натыкаться за запертые двери. Наконец, и сейчас, он не «может»,
и – уезжает.
И тут мы имеем второй момент. Г-н Голядкин не уезжает домой, а оседает в некоем трактире. И тут случается тот самый
нарративный шизопроцесс г-на Голядкина. Глава заканчивает-
ся: Голядкин в отдельной комнатушке трактира, погруженный в
рефлексию… Но с чего начинается следующая глава? Она начинается с бала, куда не пустили г-на Голядкина.
Чем хорош еще Достоевский? Да и вообще всякий классный
писатель? Тем, что его письмо направлено словно в противоположную сторону тому, что пишется, описывается. Кажется, что
автор пишет одно, а по сути – совсем другое. Кажется, что тут
одна тональность, ее цвет, а по сути – совсем другой. Достоевс-
кий описывает бал довольно «высоким» стилем, на словах восхищаясь «нравственностью» и «красотою» людей, собравшихся
там, а по сути – он совершенно измывается над отсутствием в
них какой-либо нравственности или подлинной красоты. Тол-
стой, описывавший «салон Шерер» или «свет», травивший Анну
Каренину, никогда не поднимался до подобных глубин (!), не
обладал талантом вывернуть наизнанку весь этот пошлый «свет»
так, как умел это делать еще совершенно юный Достоевский.
Как нож под лопатку. Безусловно более глубоко, насквозь.
И тут автор переводит взгляд на Голядкина, невесть откуда уже (вновь?) прячущегося за ширмами (складками!) этого
бала; и нас постигает ощущение, что всё выше приведенное
описание бала уже не столько есть авторская речь, сколько,
будто бы, фантасмагорическая рефлексия Голядкина над этим
событием. И вполне гамлетовский, для этой культуры, теребит
его рефлексию вопрос: выйти или не выйти (показаться или
не показаться!).
Позвольте только еще одну маленькую, но важнейшую, оговорку: эта культура отнюдь не есть культура (по Фромму) «бы-
тия», это культура «кажимости» (плавно переливающаяся с культурой «обладания», «чинов»): принцип симуляции здесь неска-
занно сильнее и обоих фрейдовских классических принципов
«удовольствия» и «реальности»; он «творит» и «удовольствие» и
«реальность».
Но возникает невольно вопрос: мы оставили в прошлой серии (главе) Голядкина за ширмой в трактире, а теперь он вдруг
отчего-то оказывается вроде как тоже за ширмами, но – на балу.
Конечно же мы можем домыслить, что Голядкин посидел-посидел в трактире и всё-таки решился вернуться, проникнуть в дом
Олсуфия Ивановича, и, возвернувшись, прошмыгнув, улучив
момент мимо лакеев, или как-нибудь через черный ход, пробрался в дом и вот оказался за ширмами, но… Но – это только
наше домысливание.
А более кажется – что присутствие г-на Голядкина за ширмами бала есть лишь его, Голядкина, фантазия, которая бурлит
324 325

у него за ширмами трактира. Эдакий нарративный шизопроцесс, как бы осуществляемый и в яви. И вот Голядкин, в этом,
воистину, мире симулякров, пребывая за ширмами-складками
бала, представляет: как он выйдет, покажется всем, произведет
впечатление, в первую очередь на Клару Олсуфьевну… Причем,
рефлексирует он, в своем занавесочном «подполье», вполне и
о таких вещах, которые совершенно абстрактны или имеют к
данной ситуации весьма далекое отношение, но, наконец, он
решается выйти – и выходит. И разумеется, сразу же не вписывается в ситуацию. Эффект его появления совершенно не таков,
каковой он себе представлял (впрочем, наверняка он подспудно знал, что именно так и будет; «а вдруг не так», – наверное, думал он, надеясь на иное).
Большинство гостей внимания на него особого не обращают: «Ну чиновник, ну Голядкин, может быть, и он, этот дурак, приглашен, а может, и по делам забежал». Но хозяева и те, кто его
хорошо знают, – заметили не без эффекта: о, ужас, Голядкин!
Голядкин, повторюсь, не вписывается во всю эту семиотику,
в парад «гоголевских» манекенов: он несуразное тело: кому-то
наступил на ногу, кому-то порвал платье (рвет семиотику). И
предложений членораздельных он связать не может – его сражает та же афазия. И словно паноптикум взглядов на него образуется, – а может быть, это только лишь его паранойя: будто
все на него только и смотрят. А эти «все», возможно, на него бы
и плюнули, ну черт с ним, с Голядкиным; но он дошел до чего? –
он дерзнул пригласить на танец Клару Олсуфьевну! – стихия
бала выносит его, в турбулентности этого хронотопа, к виновнице торжества, главному означающему бала, – и она, девочка, танцующая со многими, не разобрав кто это там подает ей
руку, приглашая, соизволила принять приглашение, и только
когда увидела, кто (!) ее пригласил – маньяк Голядкин! – пала
без чувств. Словно столкнувшись с чем-то ужасным. Голядкина,
разумеется, хватают за шкирку и выбрасывают вон.
Кстати, тут еще одна гоголевская аллюзия: прежде чем выкинуть несчастного Яков Петровича, на него напяливают, акцен-
тированно, шинель, – как вновь означивают его в чиновника
Голядкина, скрывая «обнаженное» на балу «тело», – напяливают
на него его «вторую природу», и выбрасывают вон.
Но если шинель Акакий Акакиевича в гоголевской «Шине-
ли» – символ навязчивой идеи (искушения), вытеснившей всё
прочее из его души и заменившая собой его душу (дьявол по-
селился); то у г-на Голядкина – шинель уже изначально, как у
всякого чиновника, есть то означающее, которое вытеснило,
по определению должно вытеснить, всё человеческое из души
цивилизованного «человека», оставив в ней только «табели о
рангах» и прочие «формуляры». Власть. Знак иерархии. И этот
момент – нахлобучивание шинели при выкидывании, – будет
еще повторяться в «Двойнике».
В современной ситуации Голядкин, сойдя с ума, скорее, бе-
гал бы обнаженным.
На улице погода совершенно нечеловеческая. Вполне «ночь
страны негодяев»: «Черт бы побрал эту ночь с ее блядским хо-
лодом!» Ночь флюсная. И Двойник появляется в этих нечелове-
ческих условиях, яко флюс. Болезненный нарыв выбрасывания
в ночь. И снова Голядкин, не разбирая дороги, совершает те же
самые фрикционные движения: в теле Города-Власти. Приоста-
навливается на мосту. Вспомните, тот же самый мотив, что и у
Гоголя. Помните, нашедший нос в хлебе Иван Яковлевич, желая
избавиться от роковой находки, останавливается на мосту, глядя на текущую черную воду.
Вода – и зеркало, и то, из чего всё порождается. Эдакий первичный нарциссизм – отражение в теле матери. Зазеркалье.
Из этого водного зазеркалья – которое, к слову, в отличие от
обычного зазеркалья имеет и измерение глубины – и порожда-
ются вполне хтонические чудовища: Нос-чиновник, например.
Нос-чиновник – метонимия (синекдоха) тела-Ковалева. Эдакая
вполне фетишистская магия. Но ежели в «Носе» – практически
чистый телесный фетишизм, то в «Двойнике» уже больше ани-
мизма, образа: в Двойника воплощается та «шинель», тот имиджидеал, который грезит себе из себя Голядкин. Тот незримый его
«идеал», то, чем он хочет быть (а может быть, и должен! – чтобы
вписаться в цивилизованное общество) – порождается из того
же водного зазеркалья: «будто кто-то стоял рядом».
Нечаянные, теперь уже вполне онанистические, фрикции
приводят к фантастическому результату, – подобно Аладдину
у лампы. Зазеркалье-лоно, вкупе с Отцом-Властью-Городом, –
фаллическая мать-Власть, – порождает Двойника. И что есть
этот Двойник как ни шизо-эффект стадии зеркала – инициация
«сущего-чиновника» в «чиновника-должного»: в «цивилизован-
ного» человека!
326 327

Двойник – воплощение «шинели».
Но одежка-то словно оказывается не по телу: шинель не прирастает к телу. Голядкин остается Голядкиным, а то, что должно было воплотиться в нем, – оказывается ему инобытийным.
И кто-то из них двоих должен быть стерт. По закону противоречия: два не может быть в одном и том же месте в одном и том
же смысле. Ясное дело, кто будет стерт. Голядкин-настоящий.
А его симулякр – отныне, с неизбежностью, как вполне вписан-
ный в ситуацию-власть субъект, по определению, станет г-ном
Голядкиным.
Любопытно, что, когда Голядкин видит появившегося на дру-
гом конце моста незнакомца, первое, что делает он, – это «вид»:
«дескать, он тут сам по себе». Сам по себе. Но – вид.
Кстати, Голядкин вообще довольно часто «делает вид», что
он «сам по себе». И при встрече с молодыми сослуживцами, и
теперь. Причем замечает и «делает вид» он сейчас после мыс-
ли: не будет ли наводнения? И вот оно, «наводнение»: Двойник.
Семиотический катаклизм: наводнение. Двойник – как своего
рода оргазм (разрядка фаллического эффекта-субститута) Голядкина с самим собой в зеркальной комнате власти (городе),
ее семиотических отражениях.
Разумеется, в незнакомом прохожем Голядкину сразу видит-
ся что-то знакомое, более того – какой-то тонкий страх, яко
сквознячок, заползает ему под шинель. И та же невозможность
что-то сказать: спросить что-либо у незнакомца. И страшная
мысль поражает г-на Голядкина, когда незнакомец, по тому же
фрикционному маршруту, пройдя в одну сторону, возвращается
вновь к г-ну Голядкину, – маятник прокачнулся и замедляется,
как Алиса, падающая к центру земли и постепенно останавливающаяся под действием силы трения и сопротивления воздуха в
центре. Голядкин еще не видит, кто этот человек, черт его лица,
но чувствует нечто ужасное, словно некую, уже онтологиче скую,
катастрофу.
У прохожего до боли знакомая походка, которую он отчего-
то никогда не видел со стороны, но… знает. Двойник захваты-
вает г-на Голядкина в свою орбиту и тот, как завороженный, в
страхе-ужасе, следует за ним и – разумеется – приходит, вслед
за ним, к себе домой. Зная, предчувствуя уже, куда (!) он идет.
И застает Двойника сидящим у себя за столом, а рядом – лежащую шинель. Еще одно зеркальное (зазеркальное) разложение.
Чувства, испытанные г-ном Голядкиным при этом, совершен-
но ужасны. Их тональность передается серией эпитетов, опи-
сывающих состояние Яков Петровича, когда он, на следующий
день, придя в департамент, на работу, сталкивается с тем, что
его вчерашний Двойник вовсе не оказался ночным кошмаром,
а кошмаром наяву, – Двойник, естественно, устроился на рабо-
ту в тот же департамент, где работал Яков Петрович; и опять же
Яков Петрович, еще не видя нового чиновника, представляемо-
го начальником его сослуживцам, неким внутренним чув ством
ощущает, трепещет (по Гегелю, к слову пришлось: «чувст во –
трепет существования»), что это он, – и тут пошла серия эпитетов: «стыд, кошмар, ужас» г-на Голядкина!
И нельзя было понять, кто оригинал, а кто копия. Впрочем,
тогда, в ночь первой встречи с Двойником, еще не случилось
полной встречи, – не случилось ее официальной, подлинной в
системе власти, стороны: Двойник не представлен как субъект
чиновной иерархии. И посему, может быть, и эта глава, глава их
первой встречи, имеет разрыв, в своем нарративном течении,
с последующей, когда г-н Голядкин просыпается и идет на ра-
боту. Непонятно: куда девается наутро Двойник и вообще как
проходит ночь? Наутро только: «когда г-н Голядкин очнулся…»
и т.д. – следует уже привычная нам «паранойя» Яков Петровича
(«козни врагов!..»).
Разумеется, Двойник появляется и на работе г-на Голядкина,
в департаменте, – и садится напротив, – как его зеркальное отражение. И нельзя уже понять, кто оригинал, а кто копия. А дейс-
твительно, симулякр на то и симулякр, чтобы стать (показаться
всем) своим собственным оригиналом.
И здесь я оговорю две вещи. Первая – это то, что Двойник
окажется субъектом, совершенно вписывающимся в ситуацию,
в чиновную иерархию: он чувствует себя как рыба в воде во
властных коридорах и лабиринтах, в их семиотических ому-
тах; т.е. он есть полная противоположность Голядкину настоя-
щему. Двойник – идеальный карьерист. Создается впечатление,
что у него вообще нет «тела» (не говоря уж о душе, – ясно, что
вместо нее типичная пустота, всепожирающий укон). У него отличные деловые и бюрократические качества. Все полагают в
нем прекрасного, компанейского человека. Хотя он – полный
подлец. Как то обычно и бывает. Он – чистый симулякр, видимость, кажимость. Он репрезентируется каждому таким, каким
328 329

тот его хочет видеть (несмотря на то что «всем не угодишь», а
он – угождает: главное, конечно – начальству). Все ему верят и
доверяют. Как обычно людям, которым верить ни в коем слу-
чае нельзя, а тем более доверять. Он вытесняет г-на Голядкина с
блестящей легкостью.
Нельзя сказать, что г-н Голядкин хороший человек, в нем
больше мелкой подлости, нежели каких-то благородных качеств, однако в нем всё же есть что-то человеческое, хорошее; и
его жалко. Двойника жалко быть не может. Ибо он совершенный
хам (т.е., оборотной своей стороной, лакей) – т.е. совершенно
«цивилизованный человек» (идеально вписанный во властную
иерархию, в формальный закон).
И второй момент: это странная похожесть Двойника на г-на
Голядкина. Отчего странная? Да кроме всего прочего, тем, что
эта исключительная похожесть ни у кого не вызывает какоголибо удивления! Словно бы ее никто и не видит: да, мол, что-то
есть похожее, даже показалось, что вы родственники, но… Но –
не более! В то время как – лицо в лицо. Близнецы, да и только.
Все видят только Подобие, но никак не ужасающее Голядкина
внешнее Тождество. И какой ужас поражает г-на Голядкина тогда, когда он справляется о Двойнике у начальника: дескать, кто
он и как, откуда?
«О ком вы? – переспрашивает начальник, – о вашем однофа-
мильце, что ли?»
«Как?!» – впадает в ступор бедный г-н Голядкин.
«Да так, – отвечает начальник, – вашего однофамильца: тоже
Голядкина».
Всё. «Тело» можно выносить. И довершает всё это невинно
брошенная, вполне вскользь, фраза Антон Антоновича (начальника): «Моя мать, кстати, тоже перед смертью себя вдвойне видела». Это уж точно всё. Сказал – убил. Как приговорил. А в принципе так, обронил, невольно и походя.
В принципе, конечно, ситуацию можно вполне объяснить.
Например, что некогда родились близнецы, и одного из них
куда-то разлучили с другим и родителями, и где-то он там, в
отдалении, воспитывался и теперь вот, значит, приехал в Петербург и, волею судеб, оказался в том же департаменте, где ра-
ботает его неизвестный брат. Вполне нормальная версия. И во
властных коридорах возникает еще одна псевдомистическая
вещь, в некотором роде схожая с «Дьяволиадой» Булгакова, –
историей о том, как близнецы уничтожили делопроизводителя. Но здесь явно иное. Здесь «реальная» версия, что-то вполне
не мистически объясняющая, даже и не рассматривается, даже
не имеет возможности на рассмотрение. Властные бюрокра-
тические коридоры и лабиринты самой своей сущностью рас-
полагают к подобному порождению подобий – «Двойников».
Всякий субъект в этих коридорах, неизбежно, есть уже свой
двойник.
Голядкин – «тело» культуры; деформированной, преданной
забвению – но культуры; а небезызвестный Двойник – плоть
от плоть цивилизации, власти. Цивилизованный человек – тот,
кто легко вписывается в этикет, нравится начальству, коммуникабелен и т.д. Нос, сбежавший от майора Ковалева, – метонимия, воплотившийся частичный объект, всё же «тело», хоть
и «частичное»; Двойник же г-на Голядкина – его собственный,
цивилизованный идеал, как туман, веющий над гнусавым телом: Симулякр.
330

«Свет» в некоторых отношениях похож на меновой рынок,
где обмениваются мнимыми мыслями и чувствами, где понижается
и возвышается курс на все явления человеческого мира,
председатель ствует мода, говоря, чего требуется и чего не требуется…
уже полтора ста лет назад русское общество приняло образ «света»
со всеми принадлежностями и последствиями и со всем его
гибельным вредом для каждого человека и даже для всего народа…
К.С. Аксаков
Лекция вторая
Давайте еще рассмотрим шизопроцесс г-на Голядкина.
И тут же сразу становится неизбежен классический вопрос рус-
ской литературы: кто сошел с ума: я или весь мир, все остальные?
Вопрос, вполне приходящий на ум героям и Толстого (Ивану
Ильичу, например), и Чехова etc. Блестящее «описание» в литера-
туре подобного героя, уже буквально как двоих – в замечательной
повести Саши Соколова «Школа для дураков», где повествование
ведется от лица мальчика, который учится в школе для «отличающих от других» детей, одного – но их, повествователей, двое.
В «Школе для дураков» мальчик, «внешне», один, но «внутренне» – «их» двое; в «Двойнике» Голядкиных всё же – «внешне» –
двое; хотя, почти очевидно, что «второй» Голядкин, «Двойник» –
внутренне ничто; он есть воплощенная чистая «внешность»; и
всё, что он есть, есть, по сути, лишь объективированная фантазия
Голядкина о себе самом в «свете».
До всякого своего «осуществленного» Двойника Голядкин внутренне раздваивался – пусть и не так, и не столь, как
мальчик из «дурачковой школы», – и мы имеем тут не «клас-
сический» случай «раздвоения личности», но, скажем так, ва-
риацию «личности» «шизотипической»; в которой причем
«вторая» «личность», впоследствии словно бы и «объекти-
вировавшаяся» в Двойнике, никак не может реализоваться
в «рамках» «тела-Голядкина»: что-то мешает. И лишь, словно бы, сбросив это несчастное «тело», воплотившись в ином,
в чистой видимости – осуществляется. И замещает Голяд кина.
Здесь, в душе г-на Голядкина, нет своего рода противобор ства, как говорят «двух Я», – «темного» и «светлого», –
подобно тому, как то происходит в известной песне Высоцкого:
Во мне два Я, два полюса планеты,
Два разных человека, два врага,
Когда один стремится на балеты,
Другой стремится прямо на бега…
Но я борюсь, давлю в себе мерзавца,
Ох участь беспокойная моя,
Боюсь ошибки, может оказаться,
Что я давлю не то второе Я…
Искореню, похороню, зарою,
Очищусь, ничего не скрою я!
Мне чуждо это Ё-моё Второе,
Всё это не моё Второе Я!..
«Я» Голядкина – одно; Двойник же его, т.е. то, чем он, каким
он, г-н Голядкин, хотел бы быть, – это своего рода, скорее, его «Я-
Идеал», его «Символическое», то, каким он «должен быть»; при-
чем «Символическое», позволю себе заметить, не родное, чужое
и в корне отчуждающее.
До появления Двойника Голядкин так и хочет выдавить из
себя, вполне по «нашему», «раба», т.е. себя (!), но тем самым он,
сам того не понимая, стремится вообще в абсолютное рабство –
в петлю, в ту дырку от бублика, которую представляет собой его
Двойник.
«Я» Голядкина, с его комплексами и слабостями, подлостями
и надеждами – «Я» «серое»; но тут же есть и вполне, кстати, плоское и «черное» «Я» его Двойника – дырка от бублика. Одно «Я» –
человеческое, если угодно, культурное, другое – цивилизован-
ное, внешнее, «механическое». Причем этим своим «вторым Я»
(«Двойником») он, Голядкин, и должен быть в этой бюрократической системе, системе Власти.
И вот он вопрос: где случается этот шизопроцесс? Я ли со-
шел с ума или весь мир? Можно, разумеется, объединить эти
«миры», обратившись к солипсизму (его идеальному типу). Весь
мир, вот этот бюрократический чиновничий мир, есть лишь порождение сознания г-на Голядкина, сознания больного; а ежели
весь мир есть порождение сознания г-на Голядкина, то и Двойник его и всеобщее восприятие и приятие этого Двойника есть
332 333

так же порождение болезненного сознания г-на Голядкина; и
немудрено тогда, что то «Я», с которым так прежде хотел г-н Голядкин идентифицироваться, теперь вытесняет, порой жестоко,
его уже «настоящее» «Я», которое всячески сопротивляется, но –
конец неотвратим и неизбежен: ты же сам хотел.
Воистину, мы сами зачастую не подозреваем, о каких кошмарах мечтаем. И тем паче: что есть этот мир «Двойника»? – разумеется, порождение воображения Достоевского; а воображение
Достоевского есть плоть от плоти воображение русской культуры, более и глубже, чем воображение любого иного отечественного классика (даже, может быть, Гоголя); оно, это воображение, впоследствии раскроет «бесов», – которые, в свою очередь,
вполне сбудутся спустя несколько десятилетий, – словно бы уж
из этого самого «воображения»; с другой стороны, оно, это во-
ображение, «породит» русских философов, – Бердяев вполне
справедливо скажет, что Розанов есть вполне персонаж Достоевского, нечто зародившееся в его воображении; но то же самое
можно сказать и о самом Бердяеве, да и прочем русском экзис-
тенциализме (Шестове, например), – который, русский экзистенциализм, на порядок, разумеется, глубже довольно-таки по-
верхностного (!) экзистенциализма западноевропейского, – и
последнее, кто знает, может быть, имеет место во многом из-за
того, что западные экзистенциалисты не были «порождением»
воображения Достоевского, в отличие от отечественных.
Разумеется, Двойник (Голядкин-Другой) зарождается перво-
начально в воображении самого г-на Голядкина относительно
самого себя: он хочет быть пронырливым, интриганом, но – не
может. И вот этот своего рода «Я-Идеал» г-на Голядкина осуществляется. Сперва в сознании Голядкина: то он забитый чиновник,
который всем на ноги наступает, то – он делает дамам «ручкой»;
правда тут же пугаясь этого своего жеста.
Бывают клинические случаи, когда некий шизофреник пере-
ключается в себе: то он – забитое ничтожество, то – удачливый
супермен: переключается регистр «Я», и всё, он другой человек;
но тело-то одно, два сознания («Я»), но тело – одно. А здесь – два
тела. Пусть одно из них – и чистый симулякр.
Однако: что же такого есть в России (воплощающейся в сознании Достоевского), что столь благотворно сказывается на
всех этих шизопроцессах? Есть некий изначальный раскол, раздвоенность. Или, даже сказать, предзаданность этого «раскола».
Я прежде уже говорил об инкорпорации в Россию западной бюрократической подсистемы как «мозжечка» – и система пошла
вразнос. Это что касается власти. Наложение двух культур; а теперь, когда одна из них, «западная», обернулась цивилизацией,
где «Бог и человек умерли» (по навязчивой идее современных ее
философов, вполне в этом правых), – это оказывается уже нало-
жением отечественной культуры и «западной» цивилизации.
Вся культура, окружающая Голядкина, – принципиально раздвоена; она, с одной стороны, еще сохраняет, в качестве своего уже рудимента, какие-то моменты отечественной культуры
(хотя бы то самое жалкое «тело» Голядкина, его неспособность
«быть в чужой маске») и чужой «цивилизации» – властной моде-
ли, перенесенной извне. И на этом стыке – так и фонтанируют
эффекты раздвоения.
Тем паче поведенческие императивы двух столь жестко стыкующихся культур, находящихся в разных фазах развития, тоже
различны: вот и возникает энергетические перепады, с самыми
неожиданными эффектами. Вплоть до личных шизопроцессов
и Двойников.
Плюс то, что мы говорили о господстве принципа симуляции в России. Здесь человек вынужден и привык больше казать-
ся, а не быть – дабы выжить: казаться и перед татарами, и перед
варягами, и перед собственными «братками». А уж если на столь
благодатнейшую для кажимости почву сюда внедряется еще и
модель чистого чинопочитания – то это не просто величайшая
глупость, это преступление, это театр в театре, причем напрочь
развращающий как актеров, так и режиссеров! Фарс: чин.
Чин – вещь ужаснейшая. Всё меряется по чину, по мундиру;
не важно, каковы твои личные качества, тем более нравственные (их лучше вообще забыть, но, разумеется, завсегда уметь
ханжить и фарисействовать): важно, до какой степени во влас-
тной иерархии ты дослужился, гад. Без чина, без бумажки – ты
никто. И это-то в культуре тотальной кажимости?! Да вы что, с
ума сошли?!
Любой бездарь и дурак будет давать тебе советы, «гениальные»
талант, потому что он – начальник, а ты – дурак, никто. Г-н Го-
лядкин приходит к генералу, пытаясь жаловаться на своего Двойника, и он не видит генерала, он видит «мундир», его ослепляет
блеск пуговиц, орденов и блик на сапогах. Внешность. И за этой
334 335

«потемкинской деревнею» Власти ничего (человека) уже и нет.
Один Механизм.
Но вернемся в департамент. Хотя мы вроде никуда особо из
него и не выходили. Когда рабочий день (первый, после появления Двойника) заканчивается, за уходящим домой г-ном Голядкиным увязывается Двойник и, столь же сбиваясь речью, втира-
ется в доверие Яков Петровичу, соблазняет, давит на жалость:
мол, сирота, беден, «пострадал за правду», а вы такой вот замеча-
тельный человек и т.д., – и Яков Петрович, забывший страх (несмотря на еще один недавний Ужас от того, что «близнец» его,
оказывается, тоже носит имя Яков Петрович!), широким жестом
приглашает Двойника к себе и… тут же спохватывается, подобно
тому, как при «делании» дамам «ручкой». Что же я наделал?! Сам
в петлю лезу! А что подумает Петрушка? Не в том смысле, что
мужчину себе домой на ночь привел (хе-хе), а – что Двойника.
Кстати, впоследствии, когда Двойник распустит слухи о безнравственном поведении г-на Голядкина и все этому, разумеются, совершенно поверят и станут презирать г-на Голядкина,
Петрушка, как бы отвечая на сегодняшние беспокойства Яков
Петровича, скажет ему, тоже уже соблазненный Двойником и
уходя от г-на Голядкина к своему новому хозяину, блестящую
вещь: «Приличные люди по двое не ходят!» – «гениально» скажет. С такой подспудной символикой! Не потому двое, что он,
Петрушка, пьян и у него в глазах двоится, а – что сам Хозяин его
двоится. И это само уже неприлично. Ибо у тебя должна быть
одна поверхность! Один Хозяин.
А пока, пришед в гости, Двойник тривиально спаивает г-на
Голядкина и вытаскивает из него все секреты, так сказать, его
тайное, внутреннее: развязывает язык, во всех интимных под-
робностях, чего было и чего не было.
Т.е. внешность-то Двойник уже его имеет, а для полной власти (сиречь и вытеснения) – необходимо и знание подноготной,
т.е. того, на основании чего можно несчастным манипулиро-
вать, имея компромат и прочие подобные прелести.
К слову, Петрушка вроде как и не удивляется Двойнику. Более
того, он, Петрушка, как бы изначально уже за подлинного г-на Го-
лядкина принимает именно Двойника, особенно с утра: «А барин
уже ушел», – отвечает он, когда, наутро, г-н Голядкин справляется
о вчерашнем своем госте, которого не обнаруживает подле себя
по пробуждении.
«Боже мой, что же я вчера наделал, наговорил?!» – ужасается
г-н Голядкин наутро, действительно, намедни вечером разбол-
тавший чего только ни. А Двойник только подливал да подда-
кивал. А Голядкин, держа уже своего Двойника запанибрата,
позабыв страх, ох, говорил: ох, как мы с тобой, Яков Петрович, интриговать-то начнем, уж мы-то им всем покажем!.. И т.д.
Т.е. хочет-то надеть маску Яков Петрович, тоже хочет-с! Но вот
наутро-то и выходит: «А барин уже ушел…»
«Дурак ты, – более ужасается, нежели гневается г-н Голядкин, –
я же твой барин!»
Но вот он, г-н Голядкин, встречает, придя на службу, в де-
партаменте своего Двойника, однако тот уже – «формальный»,
«цивилизованный», лакированный. Весь деловой из себя. С бу-
мажками каким-то куда-то торопится. Якобы. Ничего уже человеческого. А зачем ему теперь «человеческое», ежели он полностью выпотрошил г-на Голядкина вчера. Всё внутреннее его
высосал, всю «субъективность».
«Ну что же?» – вынужденно и нехотя приостанавливаясь отвечает он, Двойник, нашему несчастному Якову Петровичу на
вопрос-мольбу того о том, мол, а как же вчерашнее? «А что? –
деланно и презрительно удивляется Двойник. – Ну, и как почивали вы?»
Всё. Голядкин выпотрошен и не нужен. Теперь для Двойника главное – подлизать начальству. И, как побочный яркий
эффект – шоу для сослуживцев-чиновников, унижающее г-на
Голядкина. Вполне фрейдовский процесс вытеснения агрес-
сивным симулякром некоего первичного образа.
«Есть определенная форма отношения», – заявляет Двойник,
отсекая возможность «человеческого».
И потом этот барьер, «форма», будет вновь и вновь воздвигаться перед несчастным г-ном Голядкиным: так ему впредь ответят и начальники, когда он попытается достучаться до них,
дескать, так, мол, и так (но не понятно будет начальникам, чего
хочет от них Голядкин: афазия); так ему ответит и, бывший уже,
друг Вахрамеев, в письме, видимо также «соблазненный» Двойником («прошу вернуть мне два рубля… т .д.»).
И тут есть два замечательных момента. Первый – попытка
обратного магического хода, словно аналогичная гоголевскому «Носу»: Яков Петрович вскоре уже «палец бы отдал за
того, чтобы больше не было Двойника». Но личный апока-
336 337

липсис не имеет отчего-то обратного хода. Стрела хроноса
неумолима.
И второе: мотив самозванства. Сама бюрократическая сис-
тема, как властная система, в России есть «совершенное» само-
званство. А что такое самозванство – это симулякр: т.е. копия,
претендующая быть оригиналом; другое дело, подлинник для
нее всё же имеется, но при осуществлении симулякра всякий
подлинник обречен лишаться какого-либо статуса подлинника,
обращается властвующим симулякром, Идолом, в его же подо-
бие – тоже в симулякр, в идол, в кажущееся всем «кажимостью».
Например, вытеснившая российскую монархию (пусть и псевдоморфическую) «советская» власть (а до нее – «февральская»),
неизбежно создает миф о жестокостях царского режима, его
неправедности и т.д., тем самым – обеляет и скрывает собственные преступления; то же делает бюрократическая петровская
система по отношению к предыдущей «московской»; то же де-
лает и современный реформаторский «демократический» режим по отношению к «власти советской». И мы все живем этими
кажимостями, а потом их наложениями друг на дружку.
В России – самозванство вообще вещь особенная. Не знаю,
как с другими культурами, но в русской культуре это, сдается
мне, весьма исконный феномен. И немудрено, что «настоящего»
Голядкина никто не слышит, когда он пытается сказать, что «король-то голый» (жалуясь начальству, в письме Вахрамееву и т.д.),
точнее, что «голого» короля-то как раз и нет, а есть только – вне-
шне «тождественная» форма, претендующая на содержание, на
его, «короля», «место» (блестяща фраза в письме г-на Голядкина
Вахрамееву о «фантастическом желании некоторых вытеснять
других из их пределов, заслуживающем сумасшедшего дома»):
есть лишь видимость, самозванец, симулякр, «флюгер». А телато действительно будто и нет.
В этом смысле показательна сцена «драки» наших «близнецов» в карете. Но мы до «драки» дойдем не сразу, постепенно. Любопытно, что Голядкин, «опущенный» своим Двойником, не раз
пытается всё же восстановить отношения, списывая всё на недоразумения и т.д. Он вполне готов протянуть своему обидчику руку.
Но обидчик того будто бы и ждет – но с обратным намерением.
Вся ситуация вокруг Голядкина постепенно как бы мрачнеет; его
все, чиновники, «друзья», постепенно словно вытесняют из своей
жизни, – разумеется, на его место, причем на место много более
выгодно выглядящее, воздвигается его Двойник. С Голядкиным
перестают здороваться. А отчего? А черт его знает отчего!
И действительно, вот если подумать: мало ли кто чего о
ком-то сказал! Мало ли какой слух о нем распространил его
Двойник. Я что, после того, как нечто услышу о каком-либо
человеке, сразу столь радикально изменю свое отношение
к этому человеку, – тем более зная, что люди обычно склонны говорить гадости о вполне достойных людях? Разумеет-
ся, нет. Или этот момент (изменение отношения к Голядкину
до степени крайнего неприятия и презрения чиновниками)
в повести указывает на то, как это общество вообще элемен-
тарно программируемо, как оно поддается массовой мани-
пуляции «сознанием» (говоря более современным языком).
А что? Действительно, если поверхность одна, «власть», то и
субъекты, порожденные этой властью или хотя бы удачно вписавшиеся в нее, иной поверхности и не имеют, и у них нет и
не может быть какой-либо личной «способности суждения»
(«внутреннего»!) относительно того, что им говорит тот или
иной «авторитет», персонификация Власти. Они – совершенно платоновские «куклы», марионетки «власти», ее дискурса. И
вообще, разве можно представить, зная г-на Голядкина, то, что –
как мы можем домыслить из косвенных источников – припи-
сывается Яков Петровичу отныне: развращение своей бывшей
квартирной хозяйки, совращение прочих малолетних и т.д.
Бред! Просто маньяк какой-то сексуальный! Однако – «свет»
нормально этому верит! Этакое добивание «тела». И теперь Голядкину не отмыться, не доказать, что он «не верблюд»; причем
он даже не особо представляет, от чего ему надо «отмываться».
Обычно как: если все «говорят» – значит, правда. Да нет: люди –
дураки, и если они все чем-то «болеют», если их «дискурс» поражен очередной «модой», то это есть только симптом их болезни,
болезни их дискурса, а не что-то осмысленное и действительное само по себе.
И тут опять два момента хочу отметить: первый – это та же
зеркальная игра. Когда г-н Голядкин хочет «поймать» своего
Двойника, объясниться, – но тот постоянно от него, яко мираж,
ускользает, – он, Голядкин, заходит в кафе и, усталый, съедает
кренделек, и каково же случается его удивление, когда продавец
требует с него не за один кренделек, а за одиннадцать: отчего
же? – и тут же он понимает сам, отчего: то, что он прежде при-
338 339

нимал за зеркало и за своё отражение в нем, у противоположной стены, оказывается дверьми и, разумеется, его Двойником,
с довольным и уничижительным видом поглощающим послед-
ний, вероятно десятый, крендель и – юркающий в эти самые
двери. Голядкин, разумеется, за ним не успевает. Тем более обре-
ченный и платить за Двойника.
Потом тот же самый зеркальный мотив повториться в самом
конце повести, когда на г-на Голядкина вновь нахлобучат шинель и выбросят из дома его начальника, куда несчастный Яков
Петрович придет опять-таки искать правды, а то, что он вроде
как принял поначалу и там, в доме начальника, за собственное
отражение в зеркале, «отделится» от зеркала и окажется Голяд-
киным-Двойником, тут же, подобно шавке, выслуживаясь перед
начальством, принявшимся всячески унижать г-на Голядкина,
кричать на него: мол, вы что, не понимаете, куда пришли, «да как
вы смели»?! и т.д. Опять-таки – отобраз, симулякр, порождение
Зазеркалья Власти.
И второй момент, более ситуативный, но показательный. Вот
все уже считают Голядкина негодяем. Пусть. Но вот ситуация: с
Голядкиным никто уже в департаменте не здоровается, все делают вид, что не услышали, или нарочито игнорируют; он, Голядкин, говорит «здравствуйте», придя в департамент, пытается
пожать руку, но от него отворачиваются, отходят; но вот являет-
ся его Двойник – все ему рады, со всеми он уже «на друже ской
ноге» – и он, Двойник, пожимая всем прочим руки и любезничая с ними (зачастую, лобызаясь вполне «гомосексуально»),
очевидно делает вид, что в какой-то момент руку протянул он
именно и г-ну Голядкину, – тонко продуманный план! – и жмет
руку и ему (радостно откликнувшемуся на подобный знак «примирения»!); но тут, словно бы опоминается и «видит», с кем он,
Двойник, поздоровался (наподобие Клары Олсуфьевны на балу,
обнаружившей, кто (!) ее пригласил), и делает похабнейшую
вещь: демонстративно отдергивает руку, как бы стряхивает ее,
брезгливо, и вытирает платочком!
Вообще-то с кем бы подобный поступок не производился –
это гнусно и унижает, в первую голову, именно производящего
сие действо. Но в данном случае отнюдь, подобный поступок
Двойника не только нисколько не бьет по его репутации, а, напротив, только возвышает его в глазах всех прочих чиновников
как «высоконравственного» и «крутого» субъекта, а несчастного
униженного г-на Голядкина только еще пуще унижает! Переворачивание всех возможных «мер вещей»! Оказывается, Двойник –
уже «в законе». А Голядкин, вне зависимости от его личных
нравственных качеств – «чмо». Причем, заметьте, то, что Двойник «отличный мужик», «авторитет», а Голядкин «чмо», есть вещи
уже как бы априорные, предшествующие ситуации, поступкам
и их оценке; и что бы один из них ни делал, все оценки окружающих относительно них и их поступков будут производиться
сквозь призму этих первичных «призм»: «чмо» или «отличный
мужик». Схвати кого-нибудь за нос г-н Голядкин – ему выразят
своё «фу», станут насмехаться и т.д.; а сделай то же самое Двой-
ник – о, как он изящно и круто поступил!
И что в таком случае остается г-ну Голядкину? Только – лич-
ная сатисфакция. И вот он, в одном из последующих эпизодов,
стремит за вновь и вновь ускользающим Двойником, и после нескольких неудачных попыток «объясниться», настигает, наконец,
того. Запрыгивает вслед за ним в карету. И тут происходит выше-
упомянутая нами «драка». Что же нас столь заинтересовало в этой
«драке»? А поведение Двойника. Судя по выходкам этого Двойни-
ка, он должен быть человеком физически отнюдь не слабым, по
крайней мере «покрепче» тщедушного Голядкина. Но он практически никак не дерется. Вообще, драка эта вполне странно «ци-
вилизованная»: они «дерутся», как две бабы: Голядкин – вцепился
своему обидчику в воротник или в волосы, а тот – только визжит
и отбрыкивается. Но вспомним, «тело» Голядкина – тщедушно; а у
Двойника-то – откуда у него-то «тело»? Он же чистая видимость –
властный симулякр. Он, словно бы по своему «определению», не
может оказать сколько-нибудь ощутимый физический отпор
своему оппоненту. И «драка» сия заканчивается столь же нелепо,
как вся и протекала: карета вроде как подпрыгивает на кочке, и
Яков Петрович выпадает в кювет.
Впрочем, можно предположить подобное поведение Двойника и иначе: ну что он может сделать в процессе этой «драки»
г-ну Голядкину? – ну поставить синяк под глазом; но синяк этот
пройдет через месяц; а вот ежели, как вполне цивилизованный человек, после того, как тебе г-н Голядкин поставит синяк,
прийти в суд, принести медицинское освидетельствование о
«тяжких телесных повреждениях», ну, и – на сколько лет после
этого может загреметь в тюрьму несчастный и невинный, доведенный до отчаяния, г-н Голядкин? То-то! Для Двойника польза
340 341
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
