Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Философия Базилевса. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
денным от своей сущности или просто подавленным, забитым,
страдающим комплексом неполноценности существом, либо
же – стать, напротив, только сильнее.
Чаще, конечно, случается первое. Однако столкновение со властью мобилизует волю настоящего человека, разумного су­щества, толкает его на рефлексию, на осмысление действитель­ного положения вещей.
И я бы, наверное, не столь уж однозначно и огульно оце­нивал «власть» как сущее зло, – может быть, это и есть то зло, которое необходимо человеку, чтобы выковать его, и изнутри и извне, – подобно тому как предстоящее перед человеком препятствие, гора или быстрая река, взывают его на своё пре-
одоление, на преодоление, прежде всего, «реки» или «горы» в себе, взывают к самосозиданию: к преодолению власти, пре-
жде всего – в себе самом.
Но чаще, всё-таки, увы – власть обращает людей в себе по­добных, в свой «меон», «подавляет» в их сущности.
А ведь, действительно, для «надзирания» за людьми весьма
«удобно» нанимать тех, кто питает «черную зависть» к этим лю-
дям, терзаемый своим комплексом неполноценности: бывших рабов, людишек из «низов» и пр.
Может быть, оттого и в московскую милицию берут ныне
столь откровенно людей с «провинциальным» комплексом
неполноценности, который, комплекс, весьма «удачно» актуа­лизируется в условиях нашего мегаполиса, давая практически безграничную возможность унижать, властвуя, этим в чем-то
оказавшимся ущербными (или лишь считающими себя таковы-
ми) людям, здешних граждан, – а вовсе не оттого производится подобный отбор в правоохранительных органах, что сами мос­квичи туда не идут.
Такой, столь специфически отобранный, вертухай, чего только не сделает, дабы выслужиться перед вышестоящим на­чальством, одновременно весьма удовлетворяя свой комплекс
неполноценности.
Я здесь, впрочем, нисколько не хочу бросить тень на всех людей, русских, служащих в милиции или живущих в провин­ции, «не москвичей», – напротив, скажу больше, девушки «из провинции», например, мне даже зачастую больше нравятся,
нежели москвички: они проще, без пустого напускного «понту»,
естественнее, приятнее, одним словом.
Скажу так: цивилизация, а тем более цивилизация большо­го города, развращает русского человека, пестует в нем комп­лекс неполноценности и, как следствие этого комплекса, жажду власти.
Я хочу сказать, что сама борьба за власть, ненавязчивое втяги­вание тебя в борьбу за власть (чего я сам лично вовсе и не хочу!), в «ценностные» отношения власти, то и дело пытающиеся за­хватить, и захватывающие, нас (меня) повсеместно, незаметно как-то подавляют тебя (меня), отчуждают, и ты (я), поймав себя на этом моменте, осознав это, вновь затрачиваешь некоторые усилия, дабы вытащить себя – внутренне прежде всего! – из это­го порочного круга, вернуться к себе, к душевному своему здо­ровью…
302
Домарки в послесловие
полагаю, эта моя книга вызовет весьма виз­жащую критику, ибо всенепременно при-
Я
«критики».
жмет кому-нибудь хвост его комплекса не-
полноценности.
Ну и ладно. Слух повизгивания, конечно, режут,
однако – сохраню эпохе, так мудрее.
Моя философия может показаться иным весь­ма «усложняющей» дело; впрочем, иным она по­кажется, напротив, всё упрощающей; однако, ско­рее, она – просто довольно утонченна; и ежели кому она покажется «упрощающей» – тот, значит, не увидел главного, леса за деревьями; а ежели, на­против, «усложненной» – то он, наверное, увы, не различил в лесу деревьев, рощиц и полянок.
Да, и относительно критиков: можете не ста­раться.
Мои мысли, выраженные в этой книге, есть вы­страданные и продуманные мои мысли; и ежели я сам вскоре поверну, по тропе Мысли, в совершен­но иную сторону, пересмотрю некоторые вещи, – то это тоже будет мой путь и мой поворот; и по­сему прошу не бросать на мою тропку всю свою пустую стеклотару и прочие пачки из-под уже вы­куренных кем-то сигарет: т.е. «мусор» всей вашей
Ясно, что всем не угожу. И не пытаюсь.
Я вообще неважно вписываюсь в разного рода «-измы», – и потому не ищите в моих мыслях противоречий: впишут в тот или иной «-изм», а потом, на основании собственных же вписы­ваний, пытаются критиковать за то, что у самих же выпирает, не
«вписывается».
Видите ли, повторюсь, философия моя – вещь довольно утонченная. И ускользающая.
Дайте подышать чистым, вольным хвойным воздухом.
На лесных тропах, ведущих к источникам.
В моей книге нет никаких глобальных рецептов и «систем»,
она, упаси Боже, не претендует на истину в последней инстан-
ции, она – лишь скромная попытка осмысления образа нашей жизни и действительности, есть наметка нашего, общего и каждого из нас, пути; книга сия не дает никаких «глобальных»
«рецептов» и тем более не взывает к столь же глобальным пре­образованиям. Автор, то бишь я, говорит сугубо о том, чтобы
каждый из нас, русских (в суперэтническом смысле) людей, был действительно русским «вольным» человеком, свободным, любящим и ответственным; и в подобном бытии, надеюсь, вам, уважаемые читатели, помогут вот эти мои скромные размыш­ления.
Ибо действительное возрождение России возможно лишь с
«единичных» ее возрождений, с каждого из нас, а отнюдь не от
какой-то там утопической и фантасмагорической «всеобщей»
«революции» или «реформы», – всё это хлам и шелуха, – а суть, она в каждом из нас, в наших отношениях с другими людьми, «начальниками» и подчиненными, в наших, повторюсь, личной свободе, достоинстве и ответственности.
Повторюсь, книга не дает «абсолютных» решений всех про­блем, связанных со «властью», как сугубо экзистенциальных, так и политических, «геополитических», однако, надеюсь, она зада-
ет определенный вектор совершения управленческих выборов, способствующих исправлению, разумеется, весьма продуман-
ному и последовательному, как экзистенциальных, так и гео­политических, государственных проблемных ситуаций; книга дает «информацию к размышлению», позволяющую преодо­леть господствующие стереотипы и мифологемы, связанные со
304 305
«властью», – и в ее «единичном», и «всеобщем» вариантах, – ко­торые, въевшиеся стереотипы, полагаю, только мешают, при­чем зачастую катастрофически, осуществлению подлинного, творческого и конструктивного Управления.
Ипользованная литература
Бердяев Н.А. О назначении человека. – М.: 1993.
1.
Бердяев Н.А. Философия свободного духа. – М.: 1994.
2.
Бодрийяр Ж. Соблазн. – М.: 2000.
3.
Булгаков С.Н. Свет невечерний. – М.: 1994.
4.
Вейнингер О. Пол и характер. – М.: 1994.
5.
Гегель Г.В. Феноменология духа. – СПб.: 1992.
6.
Достоевский Ф.М. Бесы. – М.: 1990.
7.
Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы. – М.: 1987.
8.
Достоевский Ф.М. Соб. соч. в 10 т./ Преступление и наказание. Т. 5. –
9.
М.: 1957.
Кант И. Основоположение к метафизике нравов // Кант И. Соч.
10.
в 6 т., т.3. – М.: 1997.
Кара-Мурза С.Г. Манипуляция сознанием. – М.: 2002.
11.
Кара-Мурза С.Г. Потерянный разум. – М.: 2005.
12.
Кара-Мурза С.Г. Экспорт революции. –М.: 2005.
13.
Кожев А. Введение в чтение Гегеля. – СПб.: 2003.
14.
Кэрролл Л. Приключения Алисы в стране чудес. Алиса в Зазеркалье.
15.
– М.: 1992
Негин Г.Е. Бледная. - М.: 2004.
16.
307
Оруэлл Дж. 1984 и эссе разных лет. – М.: 1989.
17.
Паркинсон С.Н. Законы Паркинсона. – Минск: 2002.
18.
Платон. Государство // Соч. в 4 т., т. 3. – М.: 1994.
19.
Платон. Законы. – М.: 1999.
20.
Пришвин М.М. Дневники // Собр. соч. в 8 т., т. 8 – М.: 1986.
21.
Розанов В.В. Последние листья. – М.: 2000.
22.
Розанов В.В. Уединенное. – М.: 1990.
23.
Фромм Э. Душа человека. – М.: 1992.
24.
Хайдеггер М. Время и бытие. – М.: 1993.
25.
Энциклопедия афоризмов. – М.: 1998.
26.
Энциклопедия афоризмов. Античность… - Минск.: 1999.
27.
Лакан Ж. Имена-Отца. – М.: 2006.
28.
риложение I
п
Столкновение культуры (российской) и цивилизации (фаустовской) в повести Достоевского «Двойник»: опыт медленного чтения.
Нравственного основания «свет» не имеет… внешность, наружность – вот чему служит «свет», вот что он возвел в закон… общее основание «света» есть внешность… ложь – вот основание светского общества… «свет» есть торжественное исповедание лжи, и светское общество есть общество, торжественно проповедующее ложь…
К.С. Аксаков
Лекция первая
Гениальное произведение «Двойник» Достоевского – изящ­ное описание столкновения культуры (русской) и цивилизации
(последней стадии «фаустовской» культуры) в России.
Разумеется, Федор Михайлович нисколько не оперировал и не думал оперировать такими понятиями, как «культура», «циви­лизация», но все феномены и эффекты, которые он описывает в
«Двойнике», бессознательно и безымянно, вполне можно обоз-
начить современными понятиями «культуры» и «цивилизации».
Повесть «Двойник» была написана в 1845–1846 гг., совер­шенно молодым еще Достоевским, сразу после романа «Бедные люди», и я хочу заметить, что те же, столь более раскрученные
«Бедные люди», по своей главной идее, да и по воплощению ее,
не идут ни в какое сравнение с много менее известным про­изведением «Двойник»; и, наверное, поскольку «Двойник» есть вещь много более сильная и глубокая, потому она и не стала
столь популярна в своё время, да и до сих пор; она раскрывает то, что тогдашние и нынешние «интеллектуалы» даже близко не
могли и не могут хоть как-то осмыслить со своим примитив­ным «социализмом» или «демократией» в голове (вспомним хотя бы рассуждения примитивного Белинского о «Двойнике», в котором он, разумеется, ничего не понял), в то время как вещи много более онтологически страшные и глобальные незримо касались и касаются России и вообще человечества.
Сам Достоевский говорил впоследствии, что та идея, кото­рую он развивал в «Двойнике», есть лучшая идея из всех, кото­рые когда-либо озаряли его – а Достоевский был, наверное, бо­лее всех из отечественных писателей богат на озарения и про-
311
зрения, – я не могу судить, у Федор Михайловича было действи­тельно много и иных блестящих идей и озарений, но ежели он сам так полагает, то придется согласится с ним; другое дело, что он, Достоевский, сам же и говорил, что идея эта, к сожалению,
была им раскрыта не так, как ему бы хотелось, и впоследствии Федор Михайлович неоднократно пытался приступить вновь к «Двойнику», перевоплотить его, переписать, да только вот то ли
руки не доходили, в связи с работой над другими произведени-
ями, то ли идея сия даже для его гения, в полном своем вопло-
щении, оказывалась неподъемной в то время, но так или иначе –
не перевоплотилась: «Двойник» остался почти таким, каким
предстал в первоначальном своем варианте.
В двух словах сюжет «Двойника» (для тех, кто, к сожалению, не читал этого произведения): некий петербургский чиновник, Яков Петрович Голядкин, обычный чиновник, встречает не-
ожиданно невесть откуда взявшегося своего Двойника, как бра­та-близнеца; и этот двойник, со временем, вытесняет нашего Го-
лядкина из жизни, становится всеми уважаемым человечком, а наш несчастный г-н Голядкин оказывается всеми презираемым и в сумасшедшем доме.
Идея сама по себе – онтологически блестяща.
Я еще раз повторю: Достоевский, конечно, не опериро­вал понятиями «культуры», «цивилизации» (и слава Богу!), их различениями; само различение «культуры» и «цивилизации» было проведено, в окончательном виде, Шпенглером много позже, спустя более чем полвека после этой повести. Досто-
евский, скорее, впрочем, противопоставлял в повести проще:
московскую Россию – России петербургской, российский тра­диционный тип культуры – западному; однако – противопос-
тавил много глубже, нежели можно было мировоззренче ски
предположить в то время; и нужен оказался Шпенглер, чтобы у нас появилась возможность донырнуть до «делосского» омута Достоевского.
Да и сама проблема – проблема вытеснения культуры ци­вилизацией – выражена Достоевским в исключительной худо­жественной форме, и за счет этой гениальной художественной
формы она имеет еще большую философскую глубину – если только уметь оную провидеть и осмыслить, – нежели иное на-
учно-философское произведение: оно, художественное произ­ведение, оказывается более полисемично и глубоко.
Позвольте еще одно предисловие. Достоевский, безуслов­но, когда писал это произведение, да и до того, воспитывался, как писатель, на произведениях гениальнейшего Гоголя; и До-
стоевский, разумеется, не мог не пытаться ему, хотя бы немно-
го, стилистически подражать. Достоевский не мог не проник­нуться Гоголем. Как сам Гоголь проникался Пушкиным. Если мы возьмем произведение «Двойник», мы найдем в нем множество аллюзий на гоголевские тексты. В частности, на «Нос», «Запи-
ски сума сшедшего», «Шинель» и т.д. Я иногда буду, рассуждая о «Двойнике», обращать внимание на эти аллюзии.
Повесть «Двойник» начинается с того, как Яков Петрович Голядкин – подобно, кстати, майору Ковалеву из гоголевско­го «Носа» – пробуждается и смотрит на себя в зеркало. Эдакий архетип торжествующего вторичного отечественного нарцис-
сизма. Словно предшествующий «нарциссизму» воплощающе-
муся: в «Носе» – воплощению Носа как Статского Советника, в «Двойнике» – Двойника.
Если мы вспомним «Нос» Гоголя, то там майор Ковалев, же­лая осведомиться о прыщике на своем носу, берет зеркало, и –
о ужас! – не обнаруживает не только прыщика, но и носа. А гос-
подин Голядкин, в практически такой же ситуации утреннего пробуждения, – понятно, что у многих людей пробуждения
схожи, но здесь не столько поведенческий стереотип играет
роль, а нарративный, интертекстуальный, – смотрит на своё от­ражение и видит и нос, и прыщик (или отсутствие последнего); и счастливый восклицает: «ах ты, голядка эдакой!»
Понятно, кстати, сразу, что г-н Голядкин внешностью-то
своей особо в эстетическую сторону не отличался, а, напротив,
был стандартный, «обиженный природой» петербургский чи­новник, слабенький здоровьем, но в принципе и ничего такого уж уродливого, наверное, вряд ли тоже в нем можно было раз­глядеть. У г-на Голядкина просто хорошее настроение, а наше видение вещей (и себя) по сути зависит от нашего отношения к вещам (к себе), а не от того, что эти вещи (мы), гипотетически,
есть. Г-н Голядкин остался доволен своим лицом.
И сейчас еще одно маленькое замечание о фамилии: «Го­лядкин».
Обычно у писателей имена просто так, без смысла, глубо­кого или хотя бы поверхностного, намекающего, не даются; вспомним по этому поводу того же Гоголя, с его Акакием Ака-
312 313
киевичем, во-первых – от греческого ακακια (непорочность, невинность), и, во-вторых – как «духовного» «сына» мученика
Акакия Синаита.
Голядкин? Право слово, не могу сказать точно: отчего Голяд­кин? Какая здесь аллюзия? Но ежели следовать нашей теме, то, может быть, даже и на имя «голядь» – автохтонного балтийско­го (или финского?) этноса, жившего в ареале нынешней Мос­ковии, Центральной России; т.е. Голядкин есть, во многом уже и рудиментарный, «единичный» отпрыск автохтонной, чахну­щей, «естественной» культуры.
Хотя, возможен и иной вариант: «голядка» – нечто голое, об­наженное: обнаженное тело, уязвимое, беззащитное перед мун­дирами цивилизации, властью, и оттого бичуемое ею и неспо-
собное адекватно ответить, облачиться в панцирь «мундира».
К тому же в этой своей обнаженности – и униженное: так, что-
то мелкое, незначительнейшее, «голядка».
Кстати, еще об именах. Есть у Достоевского некоторые, так сказать, стандартные имена. Например, Петр. Петр, для Досто­евского, есть символ чего-то нехорошего, особенно для России:
как в смысле Петра I, вывернувшего и вздыбившего Русь наиз­нанку, ее уклад, так и, может быть, Петра как основателя Римс­кого Папства – главного врага России на все времена. Все герои, нарекаемые Достоевским этим именем, в его произведениях – персонажи довольно отвратные. Верховенский, Лужин.
Впрочем, персонаж с именем Петр в «Двойнике» еще не столько негативен, сколь глуповат. Т.е. – это Петр I, положим, совершивший свою роковую ошибку «переустройства России»,
не по злонамерению, а лишь по глупости. И не Петр это еще, а – лишь Петрушка. Слуга Голядкина. Царь – Петр – слуга русской культуры. Как должно быть. А по сути, впоследствии он оказы­вается ее предателем: служит на побегушках у Европы. И измы­вается «Петрушкой» над родной культурой. А Петрушка, слуга, во всем оказывается нелеп в этом «нерусском» раскрое: ливрея
(европейское одеяние), разумеется, не по нему, большая и т.д. Да
и сам Голядкин – Петрович. Т.е., с одной (отцовской) стороны –
«тело» кое-как европеизированное: нечто созданное Петром.
Но только частично. Он сам еще не «Петр».
И вот в самом Голядкине, можно сказать в имени его, уже
буквально отражается главная идея, которую я буду сегодня рас-
сматривать в «Двойнике»: идея, проблема столкновения культу-
ры (как «загибающейся» русской культуры) и цивилизации (ра­зумеется, западной).
Вспомните концепцию Шпенглера: последняя стадия куль-
туры – цивилизация; современная, по Шпенглеру, западноев-
ропейская (романо-германская) культура вползала как раз в
стадию цивилизации – в торжество «инерционных» (по Гуми-
леву) «ценностей» (о чем взвывал и Ницше). Россия – более мо­лодая культура; по Шпенглеру, так вообще только зарождающая, но уже довольно подпавшая под «западную» «псевдоморфозу». Псевдоморфоза – навязывание более сильной и зрелой куль-
турой более слабой и молодой своей формы: государственной,
художественной, религиозной и т.д. «Форму», суррогат формы, подавляющую местную, еще не развившуюся, не давая ей раз­виться. И вот столкновение двух культур, точнее, одной из них, культуры, а другой – уже находящейся в стадии «цивилизации»
(западной); и боль этого столкновения в теле России, пронизы-
вает красной нитью, как мне представляется, всё произведение
«Двойник».
Что я здесь имею в виду под «культурой»? А то, что еще орга-
нично данному топосу, то, что вырастает из него, как «из земли»;
что не стандартизировано и еще исполнено некоторой живой
энергетикой.
Разумеется, Голядкин, как производное (по «материнской» как бы линии) культуры, «тело», не есть «тело» высококультур­ное, или, положим, сильное и красивое; напротив, это тело со­вершенно чахлое, уже искаженное и весьма болезненное, про­низанное петербургским «климатом». Сам Петербург в этом
смысле есть город антикультурный; почему? – а потому что он создан там, где культура, как нечто органичное, здоровое, вы-
живать не может: на мороке и болоте; здесь человеческое тело
чахнет; ему бы, телу, повыше в горы – где морознее, можно за-
калиться, слабые вымрут, сильные выживут, свежий горный воз­дух; или – поюжнее, где потеплее, можно заниматься искусства­ми и созерцать звезды, загорая на солнышке; это будут разные культуры и разные «тела»; но здесь, в мерзлом болоте, быть ни-
чего не может: только хронический насморк и чахотка.
Вот г-н Голядкин. Не сказать, что он человек хороший. Ско­рее, даже нет. Мелкопакостный. Сам Достоевский как-то писал
о своем персонаже: «ну и подлец, однако, мой Голядкин!» В при-
нципе, наверное, можно сказать, что Голядкин впоследствии
314 315
разовьется у Достоевского в тип «человека из подполья», пси­хастеника, человека с аутической извращенной (без метафор) рефлексией.
Культура вырастает из земли – как «тело»; но это «тело», Го­лядкин, в данном случае есть тело уже крайне деформирован­ное, – деформированное тем неудачным, скажем так, топосом, в котором ему суждено было вырасти. Здесь, наверное, нам помог бы Льюис Кэрролл, который был мастер разных телесных де-
формаций, разверток их на нарративных поверхностях.
Итак, во-первых, тело-Голядкин деформировано самой мест-
ной природой; Петербург город искусственный, возникший
там, по единственно воле (капризу) царя, где город просто не-
возможен (а тем более столица); и «тела», которым стало сужде­но вырастать в этих пространствах, не могут быть телами здо­ровыми – люди ходячие гриппозные и чахоточные инфекции,
со всеми вытекающими последствиями. Голядкин – изначально
уже больное, деформированное тело.
Вспомним стоическую троичную схему знака: означающее /
означаемое / случай (событие). Событие, как «тело», в этой схе-
ме пассивно, оно всегда определено знаком, властью означаю­щих, деформировано ими – раскроено столкновением озна-
чающего и означаемого; а тут тело уже чрезмерно деформиро-
вано самой природой; и вдобавок еще и власть; причем власть
совершенно искусственная, чужеродная: цивилизация. Разуме­ется, культурные корни «тела-Голядкина» почти совершенно
ампутированы, он вырван, как тело, из тела русской культуры почти априори; растет, как культурное производное, слабенько и наперекосяк; а тут еще и цивилизация – тотальность означа­ющих, «мундиров-чинов».
Культура – вырастает естественно. Те же поселки, города об-
разуются «естественно»: в междуречьях, на стыке торговых пу-
тей etc. Петербург – искусственный, цивилизационный город,
город-призрак, идол (ειδολα), симулякр. Порождение Власти. Единственный миллионный город (ныне), да что там милли-
онный – пятимиллионный, ныне, – находящийся на подобной
широте. Петербург здесь олицетворяет цивилизационную мо­дель власти. Город создается по чиновному, бюрократическому принципу (произволу): он – эстакада департаментов и канце­лярий. В этих семиотических властных лабиринтах блуждает несчастное и нещадно деформированное ими тело: «Голядкин».
Заметьте, Голядкин постоянно так и хочет приспособиться к этим пространствам, – он еще тот приспособленец! – но у него ничего не получается; он то и дело не вписывается в ситуацию,
«в тему»; ситуации, властно-семиотические, ему словно неподо-
бочастны.
Вспомните, как в «Идиоте» Достоевского князь Мышкин раз­бивает вазу на светском вечере. С Голядкиным происходят те же
самые вещи; он, в самом начале повести, попадает на бал – по-
падает, надо сказать, весьма нелепо, – сам задумал, но, как заду­мал, так и осуществил, довольно нелепо: он на этом балу сразу кому-то наступил на ногу, порвал платье, толкнул и т.д. Голядкин всегда не соответствует ситуации, у него всё «не так». В ситуа­цию благополучно вписаны «мундиры» – словно означающие без тела, чистые формы, прикрывающие сугубо собственную пустоту и оттого благополучно вписанные, – Голядкин же пусть
флюсное, мечущееся, больное, но – «тело», страдающее, не по-
падающее в ситуативные втулки.
Итак, г-н Голядкин, проснувшись, решает поехать на некий
светский вечер – вполне нормальное, казалось бы нам, реше-
ние, но ежели мы, уже прочтя историю г-на Голядкина, начнем
ее читать снова, мы понимаем, не без улыбки, что это решение
вполне безумное, Голядкин уже безумец, в самом начале, – по-
ступок сам по себе ничего не говорит о себе вне свершающего его субъекта, – это всё равно что, наверное, человек не только
не умеющий плавать, но и испытывающий перед водой некую
фобию, решается прыгнуть с тарзанки в омут; и перед этим при-
хорашивается, напевает песенки, подводит ресницы. Голядкин решается поехать на День Рождения к дочке одного из своих на-
чальников, Олсуфия Ивановича – Кларе Ольсуфьевне. Казалось
бы, ну и чего тут такого? Но мы же не знаем, что за «тело» этот Голядкин; а тем более – он решает это сделать без какого-либо приглашения; и всё – пребывая, то в веселенькой, то, напротив, депрессивной, рефлексии.
Разумеется, подобная влюбленность г-на Голядкина в дочку
своего начальника имеет аллюзию на знаменитые «Записки су-
масшедшего» Гоголя – повесть о чиновнике Поприщине, также безнадежно влюбленном в дочку своего начальника. Поприщин
(как произведенный своим поприщем, чиновным местом: то же
кардинально деформированное «тело») – столь же неказистый и невесть как выглядящий чиновник влюбляется в совершен-
316 317
но молодую девушку, может, и не очень уж красивую, но… того… этого… вот…
И, заметьте, подобная влюбленность – как повторяющийся
симптом сходящего с ума российского чиновника (винтика
власти)!
«Влюбившийся чиновник, – запишем, как д-р Фрейд или Ру­теншпиц, в анамнезе, – а тем более в дочку своего начальника, есть потенциальный “наш клиент”».
Г-н Поприщин «перехватывает» переписку собачки этой са­мой девушки с другой собачкой; наш же г-н Голядкин никакой переписки не «перехватывает», а, скорее, сам впоследствии, пишет письма и рассылает их. Г-н Голядкин влюблен в Клару
Олсуфьевну, и в то же время он презирает одного чиновника,
некоего Владимира Семеновича, – жениха Клары Олсуфьев­ны, презирает, видимо, от того, что тот – вроде как «жених». Но прежде чем наш г-н Голядкин приехал непосредственно на бал, он поехал… как вы думаете, куда он поехал? – разумеется, к доктору!
Вообще, на этом его, довольно искривленном, пути с г-ном Голядкиным происходят весьма характеризующие его вещи. По пути он встречает двух своих молодых сослуживцев, а также од­ного из своих начальников – Андрея Филипповича. Он встреча-
ет их, и у него падает настроение. И думает он: поздороваться ли ему с ними или сделать вид, что не заметил? Я, мол, не я. Вездесу-
щий синдром метания: я/не-я.
Эдакий «архетип» грядущего социального и онтологическо­го шизопроцесса г-на Голядкина.
Голядкин, с одной стороны, всегда, естественно для себя, хо-
чет сокрыться: «я не я»; но с другой стороны – он постоянно не
хочет быть собой и выявиться, просиять на поверхности, в све-
те: вот я (!) какой! Голядкин словно бы постоянно хочет стать тем, не то, что он есть, Другим. Я не люблю это слово, но Голяд-
кин постоянно хочет показать свою «крутизну», как сейчас го­ворят; но у него ничего не получается. Однажды он, в порыве представления себя иным, Другим, выскакивая из кареты, дела-
ет дамам, стоящим на балконе, «ручкой», но словно бы тут же
вспоминает о себе, о своем «теле», и – сжимается, прячется, бо­ится только что сделанного им. Вторым шагом у него возникает рефлексия: Боже, что же я наделал?! Я бы назвал это комплексом Голядкина. Психастеник, осознавший, что ведет себя как исте-
роид. Съеживающее воспоминание о себе: «они, дамы, на этом балконе, наверное, теперь надо мной смеются?!» И может быть,
так оно вполне и есть: «смотрите, ха-ха, хи-хи, Голядкин, дурак,
ручкой нам делает, ха-ха-ха, хи-хи-хи!» Он делает дамам руч­кой как «крутое» «тело-мундир» вписанное в ситуацию, но тут
же вспоминает о своем жалком теле, сморщенной душе и – сам сморщивается. Вспоминает, кто он; точнее, возможно – о своей самооценке, весьма низкой. Пусть он чиновник и невысокого
ранга, но чиновники его ранга вполне «делают дамам ручкой»,
и ничего.
И прежде чем заехать на бал, наш г-н Голядкин заезжает к до-
ктору. Доктор – Кристиан Иванович Рутеншпиц. Доктор – во­обще интересное лицо и роль во всей властной этой системе. Сюда можно вспомнить мысли о генезисе «клиники», а тем более
психиатрической клиники, М. Фуко, в его «Рождении клиники», «Истории безумия в классическую эпоху»; да для нашего г-на Го-
лядкина нелишне было бы и обратить внимание на «Надзирать и
наказывать», ибо наш г-н Голядкин то и дело впадает, на балах и в
департаментах, в состояние своеобразного паноптикума – власт-
ного взгляда со всех сторон на него, словно голенького.
Сама фамилия доктора интересна – Фуко, если бы читал «Двойник», заимел бы одну из самых ярких иллюстраций для своих тезисов. Рутен-шпиц (от нем. Rute – розги, прут; Spitze – острие) – переделанное из «шпицрутен», – орудия телесного
наказания: заостренный прут. Доктор – как воплощение дефор­мирующего, пуще того, карающего за недостаточную деформа-
цию или деформацию неправильную, агента. Психиатрия – как орудие власти, т.е. поставление безумца в качестве объекта ис­следования, т.е. властного выписывания на нем своих законов
и норм. Эдакий социальный садизм своего рода. Ведь что такое садизм? – это деформация садистом тела жертвы собственным
законотворчеством; и получение удовольствия от этого «зако-
нотворчества» на теле (и душе!) Другого.
Доктор Рутеншпиц – совершенно обычный доктор, ничего
такого особенно коварного из себя не представляющий, веж-
ливый; и это тем более показательно. Осуществление власти (как ее функции через себя) безотносительно личных своих
качеств.
И в разговоре г-на Голядкина с доктором мы легко обна-
руживаем ту же гоголевскую аллюзию – на поветь «Шинель».
318 319
Голядкина постигает то же заболевание, что и несчастного
Акакия Акакиевича – афазия (в большей мере как нарушение
процесса метафоры). Он не может выразить свою мысль. Не может связать слов, выстроить предложения, подобрать сло-
во. Герои Гоголя говорят короче, нежели персонажи Достоев­ского; и если Акакий Акакиевич ограничивается в своем афа­тическом лепете «словами» «того… этого…», то несобранный,
бессвязный дискурс Голядкина более пространен, но ничуть
не более содержателен; если Акакий Акакиевич путается на
первом же слове в квазидиалоге со «значительным лицом», то
Яков Петрович в квазидиалогах со своими «значительными
лицами» – начальниками и доктором – путается лишь в боль-
шем количестве слов, но «смысл» тот же: у меня… того… этого…
шинель… пострадал… враги… А какой смысл из этого составить собеседнику? – непонятно.
Голядкин не то что не коммуникабелен, он некоммуникати­вен. Его болезненный телесный опыт, наподобие экзистенци­ального опыта, практически непередаваем. Его язык, как отго­лосок деформированного тела, становится столь же корявым и деформированным, как и его, вполне «кьеркегоровское», тело. И ни доктор, ни мы, читатели, не понимаем, что он хочет ска­зать – исходя из его слов. Впоследствии, конечно, мы поймем,
что хочет и хотел сказать Голядкин, но поймем из хода сюжета,
как бы дословно, но если основываться сугубо на речи Голяд­кина – ничего не понятно. Он крайне неподобочастен всей
семиотической (социальной) ситуации. Нам даже становится
где-то больно от того, что Голядкин не может построить члено­раздельной фразы.
Но в этих словесных нагромождениях – если особенно
читать повесть не один раз – обнаруживаются, особенно при
повторном прочтении, очень замечательные, я бы даже сказал ключевые, фразы: как обрывки некоего целого, из которых это целое, при определенном знании, можно реконструировать или хотя бы прозреть. В этих всех нагромождениях у него про­рывается, например, одна, казалось бы, бессмысленная здесь
фраза, но весьма архетипичная для всего произведения: «маску
надеваю лишь в маскарад… а не хожу в ней каждодневно…» Или иное: «блеску наружного во мне нет… не интриган-с…» И т.д. Ка­залось бы невесть откуда прорвавшиеся фразы. А оказывается – из самих оснований событий.
Все оцениваются («встречаются») по своим мундирам и ради этих мундиров готовы-с на всё; а он – «не умеет полиро­вать полы… не умею поднести коку с соком…». И отличнейшее, как почти рефрен: «у меня есть враги, Крестьян Иванович!» Па­ранойя. Как еще один шаг на пути воплощения нарциссической галлюцинации, своей паранойяльной, но столь же желанной проекции – Двойника (как «Тени-Я-Идеала»!).
Для Голядкина карьеризм – неестественное. Тело мешает-с.
Он не может абстрагироваться от «тела», остаться с одним «мун-
диром». Мундир морщится по складкам «тела». Но в то же время у Голядкина очень даже есть внутренние желания и мечты стать Карьеристом, Интриговать. Не будь этого «убогого» «тела», ох, как бы он разынтриговался бы!
А доктору он с совершенно иной стороны пытается блаз­ниться: я, мол, искренен-с, не плету интриги. (И язвительно упо­минает о том же Владимир Семеновиче, которого один из его начальников чем-то там награждал: искренне, мол, поздравля-
ем вас! – «как же, искренне, ха-ха!» – язвит Голядкин.)
Он хочет преодолеть своё «тело», «культуру», но оно «безбож­но» тормозит его продвижение по карьерной лестнице. Обычно
телесные недостатки, вызывающие комплекс неполноценности,
наоборот, у грядущих тиранов гиперкомпенсируются в жажду власти, но у Голядкина подобной гиперкомпенсации не проис­ходит, механизм ее не срабатывает, и он остается не реализован­ным, при своем «теле». Хотя, скорее, нет, гиперкомпенсируется, но уже не в нем – а в его Двойнике. Комплекс же неполноцен­ности в самом Голядкине направляется не вовне, в жажду власти, а – на себя. Не других он подавляет «энергией» этого комплекса, а – себя. У Голядкина не получается надеть Маску, стать этой Мас­кой, т.е. властвовать, стремиться к чинам, подавлять других, но он рационализирует это «неполучание» как то, что он якобы при­нципиально не хочет надевать Маску.
Во время пребывания г-на Голядкина у д-ра Рутеншпица слу-
чился еще один любопытный казус. Врачи, особенно в то по-
зитивистское время, привыкли лечить всё пилюлями; раз у вас нервное расстройство – извольте скушать пилюлю: успокаи­вает. Разумеется, пилюли, чаще, «лечат» симптом, а отнюдь не причину: отчего человек нервнен, отчего у него комплекс? А тут:
съел пилюлю – и вновь ты рад и весел; только потом дозу пи-
люль придется постоянно повышать и повышать; пациент по-
320 321
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]