Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе - Берг М

..pdf
Скачиваний:
59
Добавлен:
24.05.2014
Размер:
1.34 Mб
Скачать

I. Антропологический эксперимент, утопический реализм...

33

пологический тип, созревший в недрах русской культуры, совершивший антропологический переворот и создавший инновац ионный культурный проект по имени «соцреализм». Поэтому для оте- чественной литературы русская революция59, включая эпоху репрессий и государственной экспансии, стала актуальным механи змом медленного чтения60, позволившим определить свое отношение к новому антропологическому типу, выявленному в произведе ниях соцреализма61, в которых наибольший интерес представляла психоисторическая инновационность. Текст соцреализма пред стал объемным групповым описанием архетипа нового советског о человека, освободившегося от условностей цивилизации во имя з аявленных претензий на мировое господство. В то время как русска я классика (причастная к выявлению русского психотипа) ста ла рассматриваться как вполне репрезентативное проявление ру сской антропологии, подготовившей и осуществившей эту революц ию, она одновременно стала отвечать закономерному интересу к предыстории нового психотипа, оказавшегося близким общеевроп ейскому интеллектуальному дискурсу и соответствовавшего над еждам на самоутверждение наиболее активного и обеспокоенного пр облемами власти «массового человека»62. Как пишет Юрий Щеглов в «Энциклопедии некультурности»: «Одной из “архетем”, увлекавших советских писателей двадцатых годов, было рождение нового мира и нового человека. Типичным литературным героем этого пери ода был человек нового типа, поднятый волной революции из глу бин народной жизни, уверенно делающий историю и не обремененн ый грузом цивилизации и морали. Многочисленные варианты это го персонажа, представленные в литературе того времени, наде лены такими чертами, как стихийность, цельность, страстность, н епосредственность, прямолинейность, свобода от условностей , инстинктивная тяга к справедливости, жадность к жизни, наив ность, невежество, любознательность, непочтительное отношение к дореволюционным ценностям, коллективизм, ненависть к барам , неприязнь к интеллигенции»63.

гут совершаться гораздо быстрее, и та глубокая реорганиза ция, которую мы называем культурной революцией, имеет свой социально-био логический эквивалент вплоть до физиологической природы организма» (Н а путях 1928: 10). О синхронных по времени идеях нацистской антропологии см ., например: Gehlen 1986, Rothacker 1948. Ср.: Plessner 1931. О термине антропологическая революция см. также: Ионин 1996: 23—24.

59Ср., например, такое вполне симптоматичное заявление: «Известно, что русская литература нынешнего столетия подверглась влия нию исключительно важного события, имя которому – “Октябрьская революция” и ли большевистский “государственный переворот”» (История 1995: 8).

60Об алгоритмах медленного чтения см.: Ман 1999.

61Подробно о каноне соцреализма, его фазах и дискурсах см.: Гюнтер 2000b:281.

62См. подробнее об этом главу «О статусе литературы».

63Цит. по: Парамонов 1997: 74.

34

Михаил Берг. Литературократия

Ряд перечисленных свойств «нового человека», которые пре д- ставляют из себя совокупный портрет «ребенка-дикаря» (или — точнее — человека, заново рожденного64), подкреплялся, конеч- но, огромным объемом экономического и политического капи тала, присвоенного революцией. Однако без символического ка питала, накопленного русской классикой, создавшей продукти вную атмосферу ожиданий «нового человека», психотип, явленный революцией, не смог бы осуществить процесс легитимизации и присвоить себе власть, аккумулирующую жажду изменения антро пологических констант. Для Гройса Россия куда больше Запада была подготовлена к революции эстетически и куда в большей сте пени была согласна организовать свою жизнь в новых, еще невида нных формах и с этой целью позволить провести над собой художе ственный эксперимент еще невиданного масштаба. Одновременно Г ройс отмечает синхронность эстетических новаций в России и на Западе и находит параллели социалистическому реализму не тольк о в искусстве фашистской Италии или нацистской Германии, но так же во французском неоклассицизме, в живописи американского регионализма, в традиционалистской и политически ангажиро ванной английской, американской и французской прозе того вре мени, историзирующей архитектуре, политическом и рекламном плакате, голливудской киностилистике и т.д.65

Трудно, однако, согласиться, что эстетическое воспитание без символического капитала, накопленного образом «нового ч еловека», в произведениях русской классики XIX века, позволило бы совершить политическую революцию. По Бурдье, символическ ая революция лежит в основе политических революций. Говоря о «борьбе по поводу слов, какая велась, например, в XVIII веке по поводу представлений о природе» (ее прежде всего персони фицирует стратегия Руссо по возвеличиванию «естественного ч еловека»), Бурдье полагает ее той символической революцией, которая через несколько десятилетий определила политическую революци ю во Франции. Точно так же накопление символического капитала образом «нового человека», осуществленное в русской классике XIX века, стало той символической революцией, что предрешила и п ридала актуальность революции 1917 года. А ее победа, в свою очередь, соответствовала быстро сформировавшемуся мифу о русском человеке как человеке инновационном. Соцреализм ста л

64Так, по утверждению И. Смирнова, тоталитаризм пытался поставить человека в исходную позицию, позволяющую начать человече скую историю заново. Цель тоталитарной культуры состояла не в том, чтоб ы, повторяя идеи Ницше, создать сверхчеловека, но в том, чтобы «на челночный манер вернуть человека в предчеловеческую действительность» (Смирнов 1999a: 68—69). Однако исходная позиция, позволяющая начать все с начала, и е сть детство че- ловечества, а попытка создать человека без «дифференциал ьных признаков» синонимична инфантилизации человека как такового.

65Гройс 1993: 16.

I. Антропологический эксперимент, утопический реализм...

35

артикуляцией этого мифа и основой письменного проекта ре волюции, если, конечно, под мифом, вслед за Мишелем де Серто, понимать «разрозненный речевой обиход, который кристалл изуется вокруг разрозненных практик данного общества и символич ески артикулирует эти практики»66. Здесь можно вспомнить, что, по Лиотару, «рассказы» (или нарративное знание) определяют к ритерии компетенции и иллюстрируют ее применение. «Они, так им образом, определяют, что имеет право говориться и делатьс я в культуре, и поскольку они сами составляют ее часть, то тем с а- мым оказываются легитимными» (Лиотар 1998: 61).

Симптоматично, что пафос антропологических перемен захв а- тил не только канонических авторов соцреализма, но и таки х, казалось бы, далеких от него писателей, как Зощенко и Плато нов, Мандельштам и Пастернак. Характерно появление в поэтике п о- зднего Мандельштама таких антропологических констант и образов мутации, как «голубые глаза и горящая лобная кость», «д ень стоял о пяти головах» <...> «расширеньем аорты могущества в б е- лых ночах» <...> «глаз превращался в хвойное мясо» (Мандельшт ам 1991: 219). У Мандельштама Паганини, персонифицируя образ актуального художника, должен играть «на разрыв аорты, с к оша- чьей головой во рту». Характерны и метафоры искажаемой (то есть иначе воспринимаемой «новым человеком») природы: «Я виде л озеро, стоящее отвесно, с разрезанною розой в колесе», «в дощат ом воздухе мы с временем соседи», «небо крупных оптовых смер тей». В «Стихах о неизвестном солдате», ставших своеобразным эп илогом антропологическим новациям, сначала благая весть, лет ящая по «светопыльной дороге», сообщает о себе: «Я — новое, — от меня будет миру светло», однако неизбежный вопрос: «Для того ль должен череп развиться / во весь лоб — от виска до виска, — / чтоб в его дорогие глазницы / не могли не вливаться войска?» — заве ршается естественным итогом антропологической революции: « И сознание свое заговаривая / полуобморочным бытием, / я ль без выб о- ра пью это варево, / свою голову ем под огнем!» (Мандельштам 1 991: 246—248). Попытка «заговорить сознание» казалась соблазнител ь- ной, антропологический аспект революции67, попытавшейся откорректировать эволюционный процесс, был по-своему интерпре тирован и Пастернаком: «Иль я не знаю, что, в потемки тычась, / вов ек не вышла б к свету темнота, / и я — урод, и счастье сотен тысяч / не ближе мне пустого счастья ста?» Однако искреннее желан ие измениться и соответствовать антропологическим перемен ам натол-

66См.: Серто 1997: 31.

67Ср. утверждение Выготского о «переплавке человека как о несомненной черте нового человека», об искусственном создании нов ого биологического типа, призванного стать единственным и первым видом в биологии, который создает сам себя (Выготский 1984: 435). О том, как советская власть пыталась руководить половым чувством см.: Найман 1996: 64—85.

36

Михаил Берг. Литературократия

кнулось на естественные границы, персонифицированные во просом: «Но как мне быть с моей грудною клеткой / и тем, что всякой косности косней?» (Пастернак 1967: 127). Идею человеческой природы как конструктора отражает и Введенский в строках : «На стуле моя голова / лежит и смотрит на меня с нетерпением. / Ла д- но, думаю, я тебя надену» (Введенский 1980: 78) или «Мне не нравится что я смертен, / мне жалко что я не точен / <...> А еще у меня есть претензия, / что я не ковер, не гортензия» (Введенс кий 1980: 130). Вышеприведенные примеры вполне репрезентативны в плане подтверждения актуальности темы преодоления, снят ия антропологических границ для русской литературы 1920—1930-х годов, а то, что антропологический эксперимент в конце концо в потерпел неудачу (прежде всего по причине нетехнологично сти применяемых инструментов — обладай тоталитаризм, дополнительно к письменному проекту, возможностями генной инженерии , изменения не только психики, но и физиологии человека, рез ультат мог быть иным68), не отменяет отчетливость и важность для мировой культуры антропологических ожиданий.

Но именно неудача антропологического эксперимента вызы вает ощущение неудачи русской революции. Начиная со второй пол о- вины 1930-х годов актуальной становится интерпретация револ юции как патологии; русские черты в психоисторическом портрет е homo descriptus начинают трансформироваться и замещаться западноевропейскими, а русская литература все чаще воспринимается как история болезни69. Процесс замедляется во время мировой войны,

68Об интересе советской власти к биологическим экспериментам см.: Золотоносов 1991, Найман 2000. Эти эксперименты продолжались до вт орой половины 1930-х годов, когда были закрыты те институты, что зан имались антропологическими опытами, целью которых было омоложен ие, преодоление антропологических границ и в конечном итоге – бессмер тие. Это были Государственный научно-исследовательский институт обмена веществ и эндокринных расстройств (директор Игнатий Казаков), Институт э кспериментальной биологии (директор Н.К. Кольцов), Научно-исследователь ский институт урогравиданотерапии (гравидан – моча беременных женщин, с помощью которой Алексей Замков, муж известного скульптора Веры Мухи ной, пытался решить проблему омоложения организма). Результатом разоч арования в возможностях науки в плане антропологических трансформаци й стало «дело вра- чей». Как образно заметил М. Золотоносов, проанализировав дело доктора

È.Казакова, «врач, не обеспечивший омоложения, должен быть убит сам». Неудача антропологических экспериментов привела к тому , что «прежняя мифология бессмертия решительно разрушалась; утверждалась новая мифология – сакрализованной смерти» (Золотоносов 1991: 97—98).

69Слова М. Волошина: «Русская революция – это исключительно нервнорелигиозное заболевание» (Волошин 1991: 87), опережающие интер претации более позднего времени, как, впрочем, и другие уничижитель ные отзывы о революции (принадлежащие З. Гиппиус, Бунину и т.д.), свидетел ьство не столько, казалось бы, исторической интуиции, сколько пони женной чувствительности к ожидаемому мировой культурой антропологиче скому перевороту.

I. Антропологический эксперимент, утопический реализм...

37

когда массовый самоубийственный героизм аккумулирует символический капитал сомнения: легкость и естественность при нятия смерти — чисто русские черты или следствие советского антропологического эксперимента, оказавшегося более успешны м, нежели предполагалось; однако в последующий период по шкале психоисторических инноваций интерес вызывают работы, содер жащие уже диагноз. На смену русской литературе пришел французский экзистенциализм, чьи стратегии использовали русский и неме цкий тоталитарный опыт психоисторической и антропологическо й переделки человека; но практика экзистенциалистов характери зует смену системы актуальных интерпретаций, легитимирующих иные л итературные функции, нежели те, что были инвестированы русск ой литературой.

Середина 1930-х годов формализует процесс постепенного выхода русской литературы за пределы поля актуальной миров ой культуры70 и присвоение ею пространства иллюзорной, виртуальной актуальности71. Потеряв энергию радикального эксперимента, русская культура становится специфическим вариантом ма ссового искусства, не случайно Войс к первым героям массмедийного века причисляет Сталина и Гитлера72, которые спроецировали себя «на огромный всемирный экран массмедиа, возбудили визионерс кую энергию масс <...>, пытаясь перекодировать ее в теургическую»

И одновременно естественное противопоставление доминир ующему, господствующему психотипу психоисторических черт, не выдержав ших конкуренции в поле психологии.

70Как заметил М.Л. Гаспаров, история многих областей русской культуры в XX веке выглядит так: «в начале века – быстрый выход на ур овень современного Запада, в первые послереволюционные годы – аванга рдные эксперименты лучшего качества, потом – торможение, поворот лицом к классикам и долгий застой и, наконец, с началом перестройки, новая спеш ка в погоне наверстать отставание от Запада» (Гаспаров 1998a: 77). О периоде из оляции советской литературы от Запада, который начался со второй п оловины 1930-х годов и продлился несколько десятилетий, см.: Гюнтер 2000b: 284.

71По мнению Б. Парамонова, необходимость русского опыта стала сомнительна для Запада прежде всего потому, что Запад удержалс я от соскальзывания в тоталитарный социализм на фоне тех событий, которые обусловили распад России. «К этому времени в западноевропейских странах уже не было экстремистских социалистических партий марксистского образца . Поэтому даже очень далеко идущие социалистические проекты – например, лейбо ристская революция в Англии 40-х годов – сохранили в неприкосновенности д емократический порядок. Можно вспомнить, что приходить к власти лейбо ристам случа- лось уже и до этого, например в начале 30-х годов, и именно тог да их вождь Макдональд в ответ на соответствующие опасения сказал: “В отличие от русских коммунистов мы не ищем коротких путей в тысячелетнее царство”» (Парамонов 1997: 347.)

72Войс помещает фигуры Сталина и Гитлера в ряд таких поп-героев, как

Ì.Монро, Э. Пресли, Дж. Кеннеди, Дж. Леннон, Э. Меркури, принцесса Диана и т.д. Общим для них является медиальная власть как результат воплощаемых утопий в виртуальном пространстве.

38

Михаил Берг. Литературократия

(Войс 1997: 14). Отчетливое ощущение неудачи антропологическог о эксперимента стало основным разочарованием второй поло вины 1930-х годов и одной из причин эпохи репрессий, так как усилия, «сопрягавшие в один организм героически просвещенный ро мантизм прошлого и массмедиа современности, рухнули под свое й несоразмерной для новой разряженной среды тяжестью и био логической несовместимостью» (там же). Биологическая несов местимость объекта, целей и инструментов антропологическог о проекта по созданию человека-конструктора не отменила услов ий функционирования нового психотипа в поле русской культу ры, воссоздаваемых соответствующими институциями, но лишил а его претензий на доминирующее положение в культуре мировой. В той же мере, в какой психотип, добивающийся господства в поле к ультуры, не только теснит другие психотипы, но и обладает повы шенной энергоемкостью (а в социальном пространстве и символ иче- ским капиталом, который присваивается в случае ставки на него в поле), психотип, лишившийся доминирующего положения в пол е, неуклонно начинает терять свою радикальность и энергети йность.

Потеряв радикальность, русская литература перестает инт ерпретироваться как история homo descriptus, а прочитывается лишь как локальный сюжет игры в локальном поле культуры73. Влияние утраты авторитета и символического капитала русской литерат уры можно проследить на примере не только советской, но и эмигран тской литературы, на которой также отразилась оценка русского о пыта в психоисторическом плане как не инновационного, а практик и соцреализма как неактуальной, что и выразилось в обесцени вании эмигрантской литературы74. Специфическая институциональная структура поля литературы75 не зарегистрировала один из последних импульсов инновационной активности, воплощенных в страт егии обэриутов; не менее симптоматично, что прежде всего благодаря

73Напомним, что, используя термин «игра», мы предполагаем, что любую конкретную практику в поле литературы можно рассматр ивать как модель игры, которая предлагается партнеру по игре (читателю) с т ем, чтобы он мог выиграть, то есть увеличить свой культурный, психологичес кий и социальный капитал. Естественно возникает вопрос о возможности конв ертировать модель игры из одной культуры в другую, что (при разнице в социаль ных условиях) происходит только в том случае, когда сами правила игры по длежат конверсии, и только в этом случае сама модель объявляется актуал ьной. См.: Caillois 1967, Barthes 1973.

74В том числе поэтому в конце 1930-х годов Набоков оставляет русский язык и переходит на английский; многие другие писатели-эм игранты вообще перестают писать, а А. Ремизов в большей степени, чем какой бы то ни было другой из писателей-эмигрантов, именно в эти годы соприча стный истории человека письменного, оказывается в своеобразной слепой зоне неполной видимости, не вызывая интереса ни у читателей, ни у издателей .

75Об институциональной структуре советской литературы см.: Геллер & Боден 2000: 314—316.

I. Антропологический эксперимент, утопический реализм...

39

прерванной традиции инновационных ожиданий эта стратег ия, инновационная и по психоисторической шкале, и по шкале ли тературной функции, не была вовремя идентифицирована и миро вой культурой. Важнейшим результатом выпадения поля национа льной литературы из пространства мировой культуры стало распр остранение специфических правил игры в поле и, как следствие, прио б- ретение литературными практиками 1930—1950-х годов признаков провинциальности и инфантилизма76.

ÈНФАНТИЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Особенностью существования советского социального пространства в 1930—1950-х годах явилась подмена механизмов функционирования экономического капитала механизмами порож дения и функционирования символического капитала. Любое социа льное пространство существует в двух ипостасях: как реальность первого порядка, данная через распределение и присвоение престиж ных в социальном плане благ и ценностей, и как реальность второ го порядка, существующая в представлениях, схемах мышления и поведения, стереотипах и написанных правилах, воспроизво дящих символический капитал77. Равновесие обеспечивается относительно автономным существованием разных полей, входящих в соц иальное пространство, — поля политики, культуры, идеологии, экономики и т.д. Для Бурдье поле идеологического производства78 — естественно возникающий и относительно автономный мир, г де вырабатываются в конкуренции и конфликте инструменты ос мысливания социального мира и где «в то же время определяетс яполе политически мыслимого, если угодно, легитимная проблематика»

76Инновационная бедность литературной функции таких, казалось бы, разных произведений, как «Тихий Дон» и «Доктор Живаго», ст ановится более отчетливой, если сопоставить эпопею Шолохова с опубликов анным за десять лет до нее «Улиссом» или такими книгами Борхеса, вышедшим и в свет почти одновременно с «Тихим Доном», как «Эваристо Карреро» (1930), « Обсуждение» (1932), «Всемирная история низости» (1935). А «Доктора Живаго », воссоздающего письменного человека XIX века в не соответствую щих ему обстоятельствах века XX, – с традицией «нового романа» Натали Сарр от и Роб-Грийе или «Лолитой» Набокова. В свою очередь низкую психоистори ческую инновационность русских романов Набокова, не позволившую им с тать фактом мировой литературы, проявил успех его английских романов и прежде всего «Лолиты», где зафиксированы не только приметы новой литер атурной функции (впоследствии она будет охарактеризована как постмод ернистское письмо), но и новый антропологический тип. Почти одновременно его проявляет практика не только Набокова, но Беккета (романы «Маллой», « Мэллон умирает») и др.

77См.: Шматко 1993: 18.

78Свою версию идеологии на основе анализа советских анекдотов, фильмов, массовой культуры предлагает С. Жижек. См.: Жижек 1999.

40

Михаил Берг. Литературократия

(Бурдье 1993: 103). Специфической особенностью советского социального пространства стало присвоение полем идеологии в ласти, обычно перераспределяемой в результате конкурентной бо рьбы между разными полями79. И объявление нелегитимной практики определения границ поля, в то время как одной из основных с тавок в борьбе, разворачивающейся в поле литературы или иск усства, является как раз определение границ поля, деления внут ри поля и легитимного участия в борьбе80. Подмена механизмов функционирования экономического капитала механизмами функцион ирования символического капитала, перераспределяемого и пр исваиваемого по принципам экономического, как следствие, приве ла к снятию ряда оппозиций между иллюзорным и реальным, национальным и всемирным, письменным проектом и действительно с- тью, полем культуры и полем идеологии.

Проблема границы81, ставшая применительно к полю культуры нелегитимной, определила, в частности, вынужденный, но закономерный выбор в оппозиции «искренность/ирония» в по льзу «искренности», так как ирония — это процедура артикуляции границы в процессе определения правил игры в поле, а искренность — осознанное или бессознательное снятие границы, лежащее в русле стратегии нарушения автономности поля82. Дихотомией искренность/ ирония во многом определяется вся история русской литературы. Другое дело, что формализуется она по-разному. Так, для В. Линецкого, опирающегося на исследования К. Кларк, эта дихотомия — «переведенная в литературоведческие термины базовая оппозиция спонтанности/сознательности» (Линецкий 1993: 233). Как пишет Кларк, «оппозиция спонтанности/сознательнос - ти отвечала потребностям русского народа в ритуале... Это — самобытный русский вариант характерной для западного мышл ения оппозиции природы и культуры» (Clark 1981: 20). В любом случае,

79См., например: Ионин 1996: 4.

80Бурдье 1994: 213.

81См.: Каганский 1999.

82Сакрализация культуры и правил игры в ней привела к тому, что, согласно А. М. Панченко, веселье, ирония, смех обличались на Ру си с постоянством и упорством, «начиная с “Повести временных лет” (с татья 1068 г. “О казнях божиих”) и “Жития” Феодосия Печерского». Обличени е смеха базировалось на буквальном толковании евангельской заповед и: «Горе вам, смеющиеся ныне, ибо восплачете и возрыдаете». Еще Иоанн Златоу ст, особо по- читавшийся на Руси, первым заметил, что Христос никогда не смеялся, что впоследствии позволило В.В. Розанову построить свою систе му осуждения христианства за привнесение печали в мир. Смех действител ьно отождествлялся

ñбесовством, а «за пир с пляской, коледование и т.д. налагал ись различной тяжести епитимьи. В результате возникла сильная и устойчи вая традиция представления о смехе как проявлении сил зла, а народная фанта зия продолжала рисовать ад как место, где грешники «воют в прискорбии», а и х стоны перекрываются раскатами дьявольского хохота» (Панченко 1984: 63).

I. Антропологический эксперимент, утопический реализм...

41

если искренность ассоциировать со спонтанностью и непос редственностью, а иронию с сознательностью и рефлексией, то невозм ожность с начала 1930-х годов применения иронии адекватна запр ету на определение границ поля литературы в процессе присвое ния власти литературы полем идеологии.

Симптоматичный пример — эволюция Зощенко. Характерно, что с начала 1930-х годов сатира Зощенко теряет свою остроту; последний раз свои проникнутые иронией рассказы Зощенко удалось опубликовать в собрании сочинений, вышедшем в 1929— 1931 годах. В следующей, опубликованной в 1935 году «Голубой книге» Зощенко уже «следует традиции циклов новелл эпохи Ренессанса <...>, композиционно объединяя и обрамляя отдельные рассказы, причем некоторые из прежних его сатир, отличавш ихся остротой, приобрели разумную, логическую и обычную фор - му, что ослабило их художественно», но, как отмечал В. Каверин, Зощенко был вынужден обратиться к «несмешным» жанрам83.

Отказ от «иронии» в пользу «искренности» синонимичен отк а- зу от легитимной фиксации границ поля, чреватых обнаружен ием границ воплощаемого художественно-идеологического прое кта. Искренность оказывается тождественной традиционализму и обращением к принципиально устаревшим, взятым напрокат у лите ратурного архива инструментам типа психологизма, не позвол яющим вести конкурентоспособную борьбу за апроприацию и перер аспределение власти между полями. Что, в свою очередь, дает возмо ж- ность объявлять соцреализм специфической версией массо вой литературы, адаптирующей для широкого читателя предшеству ющие литературные практики.

Сегодня многие исследователи интерпретируют советскую словесность как массовую, но скрывающую под маской «высок ой литературы» свою принадлежность поп-сфере. Однако легко а ртикулируемое сходство не отрицает специфических отличий. П о Гройсу, отличие искусства соцреализма от традиционного акаде миче- ского или массового коммерческого искусства состоит в сп ецифи- ческом контекстуальном использовании готовых художеств енных приемов и форм, резко отличающемся от их привычного функционирования: вместо того чтобы находить свою реализацию в непосредственном соответствии вкусам масс, эти приемы и фор мы становятся орудиями пропаганды идеала нового и не имеюще го традиционных прототипов общества84. Иначе говоря, если массо-

83Цит. по: Казак 1996: 157. Дальнейшая эволюция Зощенко не менее симптоматична. В «Истории одной жизни» (1934) Зощенко изображает процесс перевоспитания преступника в исправительно-трудовом ла гере, в 1939-м публикует биографию Тараса Шевченко. Психоаналитические по вести «Перед заходом солнца» (1943) и «Повесть о разуме» (опубликована в 1972-м) з авершают попытки снять оппозицию искусство/жизнь. См. также: Жолк овский 1999.

84Гройс 1995: 46.

42

Михаил Берг. Литературократия

вая культура самоопределяется в области функционирован ия и присвоения культурного и экономического капитала, то соц реализм — в области перераспределения культурного и символического капитала. Поглощение не только поля культуры, но и поля эко - номики полем идеологии приводит к тому, что социальное пр о- странство приобретает инфантильные черты, а литература, п оглощенная полем идеологии, вынуждена симулировать актуальн ость

èстановиться инфантильной. Определяя соцреализм как «им перский Диснейленд высокого стиля», С. Бойм замечает, что эсте - тика соцреализма «имеет много общего с эстетикой рабфака , ахровцев, новой интеллигенции, продолжавшей традиции разно чинцев нового времени. Ее герои — не Микки и Мини Маус, а Пушкин — Горький — Маяковский — Чапаев — Стаханов, но репертуар их культурных ролей не намного шире. В отличие от западн ой массовой культуры она использовала не только финансы, но и государственную власть и имела громадные претензии на созд ание имперского Диснейленда мирового масштаба, имперского Дисн ейленда высокого стиля» (Бойм 1995: 58).

Диснейленд — волшебный мир, где дети чувствуют себя дома, полагая домом пространство защищенности, а взрослые вынуждены либо принимать законы построения пространства, либо по длежат отчуждению. Оппозиция «свой/чужой» приобретает харак тер традиционной границы, заменяющей все остальные, а вместо существования в пределах границ реальных и конкурирующих м ежду собой полей предлагается существование внутри границ ил люзорных. Детскость — синоним культурной невменяемости, когда место реальной иерархии занимает иллюзорная. Иллюзорная иерар хия не подлежит конвертированию из одного культурного простра нства в другое, а объекты культурного производства, исполненные п афоса культурной невменяемости (как и вообще опыт пребывани я в таком универсуме) оказываются совершенно непонятными дл я потребителя культуры, чуждого Диснейленду. Как следствие , произведения соцреализма оказываются труднопереводимы ми на язык несоветского читателя. С середины 1930-х годов нарастае т противоречие между внутренним (советским) и внешним (запа д- ным) самоощущением. Противоречие антропологическое: псих о- тип ребенка-дикаря уже не интерпретируется как инновацио нный

èдоминирующий. Противоречие культурное: культурный капи тал, производимый в поле советской культуры, не может быть пер ераспределен и апроприирован другими культурными пространс твами. Психологическое: в рамках воплощаемого письменного прое кта революции предшествующая социализму формация — детство че- ловечества, которому еще предстоит пойти по русскому пути .

Но и для внешнего наблюдателя социальное пространство со ветской России — имперский Диснейленд. Если воспользоваться принципиальным для Бурдье понятием «агент» (которое шире по-