Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе - Берг М

..pdf
Скачиваний:
59
Добавлен:
24.05.2014
Размер:
1.34 Mб
Скачать

II. Новая литература 1970—1980-х

153

оказывается связка герой—повествователь, причем герой — поэтому инновационность практик Лимонова и Харитонова была сраз у узнана — принципиально неблагороден297 (один из признаков социальной ненормативности), что соответствует новому психоисто риче- скому состоянию homo descriptus постмодернистской эпохи. Это не хрестоматийный, правоверный бунтарь и последовательн ый эксцентрик эпохи романтизма, а две разные социальные позиции , соответствующие различным формам репрессированного соз нания298, борьба за легитимность которых соответствует и борьбе з а доминирование в культуре разных психотипов, и логике испо льзования утопий для присвоения власти (в данном случае — утопии естественности в противовес аристократической искусств енности), и поиску наиболее энергоемких (а следовательно, и социаль но более престижных) социальных стратегий. Однако позиции, манифе с- тируемые Харитоновым и Лимоновым, различаются, как различ а- ется и генезис их персонажей, и соотношение генезиса с пов е- денческой практикой, позволяющей выстроить имидж автора — дополнительный семиотический ключ.

Конечно, и протагонист Харитонова, и протагонист Лимонова принадлежат одному концептуальному ряду, а их появлени е представляется последствием «целого культурного переворота — выламывания из канона и выхода наружу “нехорошего”, небла гополучного, неблагонамеренного, неорганизованного, деста билизирующего голоса персонажа» (Жолковский 1994: 59). Но акцентированная неблагонамеренность и «выламывание из канон а» могут актуализироваться разными способами. Стратегию Лимонов а неоднократно увязывали с романтической, подростковой уста новкой, которая обязательно требует подтверждения текста повед енческой практикой. Лимонов использует энергию и власть подростко вого протеста, репрессированного и подавляемого иерархическ ой структурой социального пространства, в котором ребенок принци пиально лишен легитимных властных функций. Этот протест соотве тствует процессу обретения статуса естественности у ранее нел егитимных в традиционной европейской культуре позиций и проявляет ся в постепенном переходе от изменения гендерных ролей к снят ию разнообразных возрастных ограничений299.

297О власти, в основе которой лежит кодекс «благородного поведения», см.: Habermas 1984b: 18.

298О социокультурных позициях различных субкультур см. одно из первых

èподробных описаний современных субкультур в: Молодежны е движения и субкультуры Санкт-Петербурга 1999.

299Как пишет В. Иофе, наиболее радикально этот процесс прояви лся в трансформации ранее закрепленного за государством «пра ва на убийство». Если в европейской культурной традиции «право на убийств о» было закреплено за взрослыми мужчинами, нормировалось писаными и неписан ыми кодексами поведения (военный кодекс, офицерский, корпоративный д ворянский и

154

Михаил Берг. Литературократия

Однако Лимонов присваивает не только символический капи - тал подросткового протеста, он умножает его романтическо й манифестацией своей исключительности, артикулируя свою по зицию как позицию «экзистенциальной личности», как позицию пле бея среди аристократов, как аутсайдера, отвергающего социаль но признанные способы фиксации успеха. В то время как герой Хари тонова тоже принципиально «неблагороден»300, он, как замечает Кирилл Рогов, конечно, маргинал и человек декаданса, но ни в коем случае не романтик, потому что для Харитонова слишко м важно не обманываться и отчетливо фиксировать свое полож ение301. Однако и «романтизм» Лимонова не менее симптоматичен, так как соответствует не романтическому противостоянию творца и толпы, а социальной стратегии «галантерейной» (по определению Л.Я. Гинзбург) литературы; поэтому люмпен-пролетарское хамство Л имонова оказывается в том же ряду, что брутальность Бенедикт ова и кокетливость Северянина.

Персонажи Харитонова и Лимонова — неблагородны и имморальны, но по-разному; в рамках тенденциозной литературы о ни лишь очередные транскрипции образа «маленького человек а», однако если стратегия Лимонова присваивает символический и социальный капитал бунта, силы, протеста, то стратегия Харитонова — символический и социальный капитал унижения и слабости, х отя в обоих случаях результатом оказывается практика, стилиз ованная под исповедь социального аутсайдера.

Исповедальность создает ощущение, что между «героем» (а также его двойником — повествователем) и автором не существует дистанции, однако герой и автор принадлежат разным дис курсам: один — литературному, другой — психоисторическому. Рогов полагает, что «экзистенциального героя» Харитонова созд ает не только «затирание» границы между ним и автором, но в больш ей степени то, что сама речь мыслится как единственно доступ ная для

т.д.) и было табуировано для всех остальных членов социума, то сначала борьба за женскую эмансипацию привела к присвоению права на убий ство женщинам (аборт, право на службу в армии), а затем размывание возраст ных ограничений привело к всплеску молодежной и детской преступности. См. : Иофе 1998: 20.

300Ср. одно из первых в российской критике замечание о принципиальной неблагородности героя Харитонова: «Русская литерату ра – отнюдь не всегда озвучивала души только благородные и возвышенные, наб людательные и чувствительные, но сам автор “русской литературы” обязан был быть благородным. Для многих творчество становилось преградой наоб орот: в литературу могли войти только те, у кого дух был “высокого и стройно го роста”. Все мелкотравчатое шло рядом, мимо, проходило сквозь поэзию, к ак игла сквозь воду, не оставляя следа. А тексты Харитонова, пытаются “воч еловечить” душу поэтически “мелкого” человечка, что-то среднее между крет ином и педерастом» (Цит. по: М.Ш.1981: 323—325).

301Рогов 1993: 268.

II. Новая литература 1970—1980-х

155

фиксации обстоятельств личной судьбы реальность302. Однако просто манифестация искренности и репрезентация личных обс тоятельств «нормальной» авторской биографии уже не обладаю т способностью накапливать энергию, перераспределяемую в про цессе чтения между автором и читателем. Энергию в режиме испове дальности способны аккумулировать только те зоны власти, где социум заранее воспроизвел своеобразное гетто для репрессир ованных форм сознания, персонифицированных разнообразным прояв лением ущербности социального, сексуального и прочих меньшин ств303.

Практики Лимонова и Харитонова похожи тем, что ориентированы на высвобождение энергии ненормативности, но так к ак Лимонов принципиально ориентирован на победу, а Харитоно в на поражение, то первый предпочитает самоопределяться в гра ницах института хамства, а второй лелеет свою гомосексуальност ь как признак ущербности и избранности. Это два, но разных призн ака одного и того же состояния психоисторической ненорматив ности, которая соответствует положению в обществе массового че ловека. Лимонов (как, впрочем, и Вик. Ерофеев при всех их отличиях) одним из первых обнаружил и достоверно описал тип не лише н- ного обаяния негодяя, артистичного хама, физиологически т оч- ного эгоцентрика, которого автор не только не осуждает, а и скренне, откровенно и восхищенно любит. Как самого себя.

«Автобиографичность (другой способ саморазъятия, усекно вения — собственного жизненного пути) придает статус сакрального частному случаю. Он передается, доверяется герою как бе зусловная, абсолютная, общая ценность. Чтобы она как таковая воспринималась, необходима конкретная осведомленность об авторе. Что скрепляет его и читателя в особенное единство — кулуарности, клановости, избранности. То есть выделяет, ритуал изирует само пространство функционирования “новой” прозы к ак капище» (Дарк 1994: 290).

Тотальная автобиографичность, авторефлексивность нарци ссизма304 — процесс, возникающий от привычки смотреть на себя в

302Рогов 1993: 268.

303О своеобразии зон сакрального (называемых Ж. Батаем «гетерогенными» социокультурными элементами) в тоталитарных обществ ах см.: Bataille 1970: 339—371.

304Смирнов отмечает, что авторефлексивный, нарциссичекий текст сегодня является магистральным жанром новейшего повествователь ного искусства. «Нарцисс–подросток с “океаническим” “я” рассматриваетс я в научной литературе в качестве преобладающего теперь типа социализир ующейся личности» (Смирнов 1994:320). Хотя необходимо отметить, что доминирование социального типа, ориентированного на общие тенденции политкорр ектности и различные формы репрессированных традиционной культурой ф орм сознания, не ограничивается инфантильностью и нарциссичностью (нарц исс—подросток с «океаническим» «я»), а является частным случаем проявлен ия глобального интереса к репрессированной субкультуре в рамках процес са мультикультурализма.

156

Михаил Берг. Литературократия

зеркало, если, вслед за Лаканом, «понимать стадию зеркала как некую идентификацию во всей полноте смысла, придаваемого этому термину анализом» (Лакан 1996: 7). Зеркало — необходимый инструмент, подтверждающий идентичность, которая раство ряется в массовом обществе, нивелирующем личность по причине тог о, что унификация сознания есть необходимое условие достиж ения социального успеха. «Ликующее приятие своего зеркальног о образа»305 — это и есть одновременно и нарциссизм на стадии infans, и очень важное обнаружение новой антропологической стади и человека письменного. Так как именно «в этой точке стыка приро ды с культурой, упрямо прощупываемой антропологией наших дне й»306 и происходит узнавание, расшифровка читателем точно найд енного имиджа «героя».

Автобиографичность-нарциссизм свойственны и Харитонову , хотя он строит иные отношения пары герой—повествователь . Повествователь и любуется героем, и презирает его, точнее, по мещает героя в поле общественного презрения и сам понимает, что отличает его стратегию от стратегии Лимонова. «Нет уж, по с р. с Лим., если на то пошло, если тоже крикнуть э т о я, я человек чурающийся улицы боящийся я никогда не водился со шпаной, я с детства живу в необыкновенной порядочности, как большин ство порядочных людей я всегда состоял на работе, в моей трудов ой книжке нет перерыва не было до сих пор, я никогда не жил без денег, я привык жить скромно. я боюсь фамильярности потому страшно боюсь ответить на возможную грубость, я правду лю дям не говорю но всегда ее думаю и ограждаюсь благородством; в котором, правда, очень тесно, даже когда-то было невыносимо те с- но, но сейчас я привык и мне в нем уютно»307.

Теснота, уют пространства «неблагородного» благородств а соответствуют набору тех качеств, за которые Харитонов упре кает евреев (его антисемитизм — отражение конкуренции между позициями, артикулирующими разные способы фиксации «ненорма тивности») и в основе которых боязнь скандала, что отличает Ха ритонова от Лимонова. Лимонов использует энергию скандала, резервируя для себя роль антифлюгера, постоянно указываю щего на позицию «меньшинства», пытающегося легитимировать св ое положение в обществе и присвоить его власть. Но сама манифес тация стратегии «меньшинства» (безразлично какого — сексуального, как у Харитонова, политического и социального — как у Лимонова, психически неполноценного — у Соколова, экзотического — у Ерофеева) — видовое свойство бестенденциозной прозы, синхронное концепции политкорректности.

305Лакан 1996: 7.

306Òàì æå: 12.

307Цит. по: Рогов 1993: 268—269.

II. Новая литература 1970—1980-х

157

Как замечает Серафима Ролл, защита прав этих «меньшинств» , основывающих свою социальную принадлежность не на нацио нальной или государственной основе, а на этнической, сексуаль ной или расовой принадлежности, представляет сегодня одну из сам ых актуальных задач308. Однако актуальность такой позиции совпадает с актуальностью для общества проблемы данного конкретног о «меньшинства»309, и как только положение той или иной группы теряет обособленность, сакральность, так сразу исчезает болезне нность

èпродуктивность игры с зонами ненормативной власти и соо тветствующими формами репрессивного сознания. Система проду ктивной интерпретации меняется — происходит поиск возможностей истолкования текста или поведения с помощью других ключе й, в том числе традиционных. А традиционная интерпретация фик сирует, например, что Лимонов даже в наиболее характерных ве щах (таких, как «Это я, Эдичка!») удивительно однообразен310: бесконечная вариация одного и того же приема назойливого самор азоблачения и постоянного переименовывания окружающих пред метов

èпонятий в соответствии с «ненормативной лексикой». В то время как проза Харитонова, «несмотря на сильную гомосексуал ьную тему и зашкаливающую эмоциональность текста, по существу , это проза о прозе, пронизанная рефлексией над самой возможнос тью такого слова, которое было бы сопричастно действительнос ти» (Рогов 1993: 266).

Казалось бы, естественная и ожидаемая победа стратегии по - литкорректности оказывается дезавуирующей, так как прив одит не только к десакрализации соответствующих социальных поз иций, но

èк ощущению автоматизации многих приемов и обретению тек - стом не предусмотренной ранее (или паллиативной) традици онной лиричности. А появление пространства для традиционной ин терпретации тут же приводит к неминуемой утрате радикальнос ти. Вместе с изменением правил деления и ставок борьбы в соци альном пространстве еще вчера скандальное (то есть только прете ндующее на власть легитимности) превращается, как отмечает О. Дарк, в ностальгическое. Так «Палисандрия» Саши Соколова уже не р е- дуцируется к сатире, «а воспринимается трогательным ретр о: Леонид Брежнев, читающий на кремлевской елке любовный экспромт

308О функциональной важности для развития постиндустриального общества «самобытности сопротивления», которая находит себе опору в ценностях, противостоящих напору глобальных тенденций, см.: Castells 1997.

309По замечанию Фостера, в настоящее историческое время «интерес постмодернистских исследователей переместился на анализ со циальных контуров, характеризующих возникновение новых и ранее репрессиро ванных обществом или государственной политикой идентичностей» (Постмоде рнисты 1996: 26). Этот интерес соответствует поиску зон власти, способных л егитимировать ту или иную практику.

310См., например: Курский 1998.

158

Михаил Берг. Литературократия

или демократично переживающий в Оружейной палате, среди с таринных дробовиков, охотничье прошлое — вместе с простым мастером, Николаем Дмитриевичем Устиновым, скромным, кряжистым, в бухгалтерских нарукавниках... Неподдельного лириз ма сцены» (Дарк 1994: 288).

Таким образом, изменение социальных и психоисторических координат (и, как следствие, системы продуктивных интерпр етаций) постепенно смещает произведения бестенденциозной п розы в область функционирования менее радикальных интерпрет аций, характерных как для тенденциозной, так и для неканоническ и тенденциозной литературы.

ÍЕКАНОНИЧЕСКИ ТЕНДЕНЦИОЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Особенности различных стратегий наиболее отчетливо про ступают при их сравнении. То, что может быть названо неканонически тенденциозной литературой (далее — НТЛ, или НТП — неканонически тенденциозная поэзия — В. Кривулин, Е. Шварц, А. Миронов, С. Стратановский, О. Седакова, Вас. Филиппов и др.)311, отличается не только от концептуализма и бестенденциозн ой литературы, но и от литературы тенденциозной зонами власти и способами ее апроприации, отношением к статусу поля литерату ры и контекстом традиций, избираемых в качестве комплементар ных. Существенны и принципиально иная система запретов в диал оге с существующей системой легитимации, и свой «герой», посред ством которого проявляются формообразующие элементы конкретн ой практики. По сравнению с первыми двумя направлениями НТЛ отличается тем, что не противоречит системе традиционных интерпретаций, дополняя их властным дискурсом религиозных (хр истианских) ценностей. Недаром в доперестроечный период в нео фи-

311 Ср. обозначение М. Эпштейном стилевого течения, противоположного концептуализму и устремленного «не к опрощению и примити визации, а к предельному усложнению поэтического языка», как метареа лизма. По Эпштейну, это «расширенное и углубленное созерцание Реальн ости проявляется в творчестве О. Седаковой, Е. Шварц, И. Жданова, В. Кривулина, Ф . Гримберг, Т. Щербины, В. Аристова, А. Драгомощенко, ряда московски х и ленинградских поэтов» (Эпштейн 1988: 198). Частичное совпадение сп исков имен свидетельствует о частичном же совпадении стилистическ их особенностей, представляющихся репрезентативными; различие – в принци пиально иных акцентах разных практик. Ни Щербина или Жданов, который в д ругом месте обозначается Эпштейном представителем «метаметафорист ов» (и вводится различие между «метафорой» и «метаболой»), ни Драгомощенко (е го практику точнее обозначает термин «поставангардизм») не соответс твуют ряду особенностей, характерных для НТЛ. О поставангарде см., например: Березовчук 1995, Берг 1998б. Особенности стратегии «метаметафористов» расс матриваются нами в главе «Критерии и стратегии успеха».

II. Новая литература 1970—1980-х

159

циальной критике было принято (возможно, не вполне коррек т- но) определять указанных выше авторов по разряду религио зной поэзии312.

Однако не случайно и это направление причисляют к литературе постмодерна. Если, конечно, вслед за Б. Парамоновым, ин - терпретировать постмодернизм не столько как «иронию иск у- шенного человека», сколько в виде достаточно расплывчато го комплекса взглядов, который в той или иной степени синхро нен происходящим в культуре процессам. Такой постмодернизм н е отрицает «высокое», а только учитывает комплементарност ь «низкого»313: дополнительность, комплементарность «низкого» соответ - ствует присоединению зон власти физиологии в рамках стра тегий НТЛ, которая, представая в качестве «новой», т.е. несущей, че рты перехода от одной культурной эпохи к другой (от литератур ы утопического реализма к литературе постмодернизма), прежде всего конкурирует с тенденциозной или целевой литературой. То е сть с пучком стратегий, имеющих определенное направленное движение, заданное традицией, иначе говоря — каноническое движение, вследствие чего конкретный текст оказывается приспособленны м для самоценной идеологической или религиозной интерпретаци и. В то время как неканонически тенденциозная практика, ориен тируясь на похожую систему ценностей, открывает возможность неканонического движения к ним314, не выходя при этом из поля литературы. С традиционной точки зрения «это не отрицание реа лизма, а расширение его на область вещей невидимых, усложнение с амого понятия реальности, которая обнаруживает свою многоме р- ность, не сводится в плоскость физического и психологичес кого правдоподобия, но включает и высшую, метафизическую реаль - ность...» (Эпштейн 1988: 198.)

«Высшая, метафизическая реальность», или религиозный аспект НТП, соответствует апроприации зон власти религиозн ых символов, а «многомерность» — зонам ненормативности из того же ряда политкорректных ценностей, что гомосексуальность, э ксцентричность, асоциальность и прочие репрессированные форм ы сознания, характерные для тех или иных социальных меньшинст в. В этом плане «гомосексуальность» равна «религиозности» , так как они одинаково используют энергию давления советского со циума, не принимавшего как нетрадиционную сексуальную ориента цию,

312См., например: Пазухин 1984.

313Парамонов 1997: 19.

314Не случайно Е. Пазухин в качестве образа рассматриваемой поэзии предлагает бегемота. «Только бегемот – единственная реальнос ть, на которую может опереться “религиозная поэзия”. Лучшее, что может сделать поэт, желающий быть религиозным, – слиться с бегемотом» (Пазухин 1984: 140). Инач е говоря, обрести эксцентричность, интерпретируемую как игра с каноном по правилам, которые сам канон и легитимирует.

160

Михаил Берг. Литературократия

так и христиан-неофитов. В 1970-х годах (период самоопределения НТ-практик) религиозность столь же запретна, эксцентр ична и энергоемка, что позволяет интерпретировать ее как источ ник власти, не менее мощный, нежели «антисоветское поведение»315. Религиозные утопии использует и тенденциозная литерату ра, но совершенно иначе, нежели НТЛ, которая в ритме сакрализация— десакрализация присваивала энергию религиозной власти то чно так же, как концептуалисты присваивали энергию власти при раб оте с идеологическим дискурсом. Однако концептуализм, в отлич ие от НТЛ, не апроприировал профетический пафос, то есть мани - пулировал зонами власти, в то время как НТЛ использовала п рофетический пафос для присвоения более высокого места в пр о- странстве иерархических ценностей316.

Не менее важно подчеркнуть и дифференциацию реакций на ситуацию «конца литературы»: так как если концептуализм с воими практиками конституирует «конец литературы» и строит свои

315Факультативным доказательством актуальности религиозной тематики в 1970-е годы может служить серия религиозно-философских стате й, написанных в этот период Борисом Гройсом одновременно со статьям и по теории и практике «московского концептуализма» (см.: журнал «Бесе да», а также самиздатские журналы «37» и «Часы»).

316Не случайно ироническое определение типа «нетленки» наиболее часто применяют именно по отношению к этому направлению. «Духов ность этих вещей казалась подчеркнутой и достаточно напористой. Уди влял их атлетизм, готовность к соревнованию во всех отношениях. <...> Читатель как бы присутствовал на параде поэзии, на демонстрации блестящих поэти ческих фигур» (Айзенберг 1997: 76). Айзенбергом верно зафиксирован соревновател ьный характер поэтической практики, апеллирующей к зонам власти, ре прессированным советской культурой. К предшественникам этого «профетич еского» направления относят учеников Ахматовой – Бродского, Анатолия Найм ана, Дмитрия Бобышева, Евгения Рейна, а также Леонида Аронзона, Роальда Мандельштама, Александра Морева. Типологические черты «ленингра дской школы» сформировались в середине 1970-х годов. Как замечает Айзенбе рг, «к середине 70-х годов все стихи можно было делить на хорошие, плохие и “ленинградские”. Отличие последних в том, что понять, хороши они или п лохи, было невозможно. Написаны эти стихи как будто не одним человек ом, а его культурным слоем. А то и просто мощной литературной традицией » (там же). Среди характерных особенностей «ленинградской школы» можно в ыделить актуализацию функций сохранения и консервации отвергнутых офиц иальной культурой тенденций, интерпретируемых как актуальные; ставка на литературоцентризм как способ концентрации власти; противостояние инно вационным практикам манипуляции с реальным дискурсом власти, харак терным для московских концептуалистов, а также традиционное художеств енное поведение властителя дум, противопоставляющего одной иерархии, общ епринятой, свою, как более истинную. К этой традиции примыкали (и примыкают) не только ленинградские, но и такие московские поэты, как Ольга Седа кова, сам Михаил Айзенберг, а также более молодые поэты – Светлана Кек ова, Дмитрий Воденников, Элла Крылова, Саша Петрова и др. Подробнее о сво еобразии петербургского стиля см.: Берг 1999.

II. Новая литература 1970—1980-х

161

стратегии на выходе из поля литературы, понимая ценность новой авторской функции как медиатора между практиками, принад лежащими разным полям, то НТЛ, фиксируя убывающую социальную ценность литературного дискурса, остается в рамка х текста и традиционного поэтического поведения317, не допуская отказа от традиций при условии, что эти традиции подвергаются вн утри самой стратегии раскачиванию318.

Применительно к этому направлению можно говорить уже не о системе «персонажей» и спектре «имиджей», а о «лирическ ом герое» — как о некоей сумме принципиально повторяющихся черт, сохраняющих единство на протяжении всего дискурса. Этот г ерой, которому и поручается манифестация авторской позиции, в о тли- чие от персонажа в концептуализме, «умен», совпадая в этом ка- честве с тенденциозным «лирическим героем»; с другой стор оны, эксцентричен, здесь повторяя принципиальную особенност ь бестенденциозной литературы. Неканонический герой, зная все, что знает герой канонический, знает еще нечто, недоступное по следнему, так как дистанцируется от канона. Иначе говоря, если канонический герой присваивает власть первооткрывателя вечных ценностей (как это происходит в поэзии Олега Охапкина или Дмитрия Бобышева319), то неканонический — власть реставратора и

317Говоря о традиционном поэтическом поведении, Пригов связывает его

ñобразом «проклятого художника», которому, дабы обрести признание после смерти, необходимо быть не понятым и не принятым при жизни (см.: Пригов 1999). Драматургия «неприятия—приятия» обеспечила привлека тельность этой мифологемы в рамках опоры на репрессированные советской культурой традиции символистов, акмеистов, обэриутов, а также на такие п одавляемые официальной традицией зоны власти, как религиозность и фи зиологизм.

318Ср.: «Традиционализм – стержень религиозности (по крайней мере, христианской). Спонтанность и экстатичность – стержень п оэзии. Хотя это, конечно, не означает, что традиция не может быть обыграна в поэтических целях. <...> Чувствуя это, поэт может сознательно или интуитив но начать нарушать, а затем и полностью ломать традицию в своем творче стве. Например, вносить в него демонические элементы, а иногда и прямо пер еходить к открытому демонизму» (Пазухин 1984: 135—136). Таким образом Пазухин дост аточ- но точно определяет пределы легитимности для «новой рели гиозной поэзии»: источник легитимности – традиция, но чтобы эту легитимнос ть обрела поэти- ческая практика, необходима игра с каноном, вплоть до отри цания его (открытый демонизм), но при условии сохранения связи с каноно м.

319Не случайно и Бобышев и Охапкин рассматриваются С. Стратановским в рамках серии статей «Религиозные мотивы в современн ой русской поэзии». При анализе поэмы Бобышева «Стигматы» (1973) симптомат ичен вывод: «Намереваясь создать религиозную поэму, Бобышев созд ал вымученное, вычурное <...> холодное произведение» (Стратановский 1993c: 143). «Х олодное» здесь может быть истолковано как «не обладающее энер гией раскачивания канона». Но выход за пределы канона не означает потерю с ним связи, так как только канон и предстает в виде главного источник а легитимности. По Стратановскому, у Охапкина –«ощущение своего пути поэта к ак пути крест-

162

Михаил Берг. Литературократия

реаниматора, что инспирирует появление эксцентричного, а не ортодоксального ракурса.

Поэтому в рамках тенденциозной литературы такая стратег ия интерпретируется как «авангардизм», как неортодоксальн ая или даже еретическая (допускающая «слишком вольное обращени е с вечными ценностями»)320; для нас важнее выявить связь между способами присвоения власти при операции обмена между автор ом и читателем и авторской стратегией, которая проявляется в п оиске своей, эксцентричной системы образности, в пристрастии к индивидуальному слову и метафоре (так как метафора и есть сп особ выявления уникального положения «лирического героя» в п ространстве) и в использовании «чужого» слова, в основном как цита ты, аллюзии, ассоциации, то есть традиционным путем.

ÅËÅÍÀ ØÂÀÐÖ

Принципиальное отличие НТ-героя, которому поручается манифестация авторской позиции, от персонажа или повествов ателя бестенденциозной литературы, где эксцентричность форми руется в результате комбинирования ряда парадоксальных, ненорма тивных и условных черт, заключается в том, что эксцентричность ли рического героя в пространстве НТЛ обязательно должна быть мот ивирована (и не только метафорически, но и психологически). Лирическому герою НТП не разрешено быть «головным», он должен быт ь

ного. Поэт тоже несет крест, делая свой жизненный выбор, и н е случайно у Охапкина возникает ассоциация с Гефсиманской ночью как с имволом неотвратимой судьбы» (Стратановский 1993b: 142). Ср. утверждение Пазухин а: «О. Охапкин – чистый традиционалист» (Пазухин 1984: 140). Вопрос о том, что считать традицией, насколько возможен выход за ее пре делы и чем этот выход обусловлен, и касается вопроса о легитимности канон а и игры с ним.

320 Симптоматично, что полемика по поводу НТП, когда она впервые появилась в советской печати, касалась прежде всего религ иозных аспектов стихов Е. Шварц и А. Миронова. Одна из наиболее откровенных дуэлей – статья Олеси Николаевой в «Новом мире» и ответ в «Вестник е новой литературы» под названием «Протестующее благочестие» (см.: Н.С. 1992 ). С. Стратановский допускает, что «благочестивый читатель, вероят но, назовет стихи Шварц кощунством и бесовством...» (Стратановский 1993а: 160), но эт о не смущает его, так как «кощунство и бесовство» существуют толь ко при наличии канона и являются поэтической манифестацией игры с канон ом, необходимой для перераспределения и присвоения власти канона. Не менее характерен и способ защиты от упреков в язычестве и богоборчеств е: «Всяческая ересь и полный разгул бесовщины говорят скорее не о язычестве, а о том, что Христианство для Шварц всерьез и окончательно, и это отчасти провоцирует на нечто вроде самоуверенной безответственности от предчу вствия обязательного спасения мира в целом, когда и рисковать весело» (Н.С. 1992: 305). Ин аче говоря, правила игры с каноном допускают риск, потому что с ама игра не разрушает власть канона, а лишь перераспределяет ее.