Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Шифман А.И. Толстой - это целый мир!.doc
Скачиваний:
12
Добавлен:
27.09.2019
Размер:
1.36 Mб
Скачать

Ненаписанный роман

Среди грандиозных творческих планов Льва Толстого, которым не суждено было осуществиться, был замысел большого эпического полотна о русском национальном характере, о силе пародпой, осваивающей необъятные просторы родины, о людях, стремящихся создать на «новых землях» новую, справедливую жизнь.

Впервые Толстой увидел целинную степь весной 1862 года, когда вместе с двумя крестьянскими мальчиками, учениками Яснополянской школы, приехал на кумыс в башкирское селение Каралык (на речке того же названия) Самарской губернии. Поселившись среди кочевых башкир, он завел среди них, а также в близлежащих русских деревнях обширные знакомства. Степь лежала перед пим широкая, просторная, бескрайняя. Земля не обрабатывалась, «гуляла», а крестьяне окрестных селений, гонимые нуждой, уходили на заработки в города. Тучная заволжская степь прокормила бы их, да земля принадлежала не им...

Возможно, уже в это время у Толстого возникла мысль написать об увиденном, ибо в черновиках опубликованной вскоре остро обличительной статьи, направленной против буржуазного прогресса («Прогресс и определение образования»), мы читаем такие строки:

«Стоит только подумать о необработанных, невозделанных по недостатку рук полях России, о разваливающихся и бедных по недостатку рук жилищах народа, о сверхъестественном труде, который несут по деревням женщины, потому что мужья уходят в города, и вспомнить, что делает сельское население, стянутое в городах. Извозчики, лавочники, половые, банщики, разносчики, нищие, писцы, делатели игрушек, кринолин и т. п. — все эти, очевидно, пропавшие для народа руки трудятся только для того, чтобы дать выгоды поклонникам прогресса, эксплуатирующим народ и этих людей».

В это время Толстым уже владел замысел романа, получившего позднее заглавие «Война и мир». Одна за другой возникали в его воображении картины народного героизма, воинского подвига. Но, судя по рукописям, наряду с мыслью о народе-воине, народе-герое, его не покидала мысль и о народе-пахаре, народе-труженике, осваивающем земельные богатства родины. Эта мысль неожиданно обнаруживается в главе о богучаровских крестьянах, мечтающих переселиться «куда-то на юго-восток», на «теплые реки».

«...В жизни крестьян этой местности, — читаем мы в романе, — были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной, русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие-то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богу-чаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда-то на юго-восток. Как птицы летят куда-то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго-восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали и ехали, и шли туда, на теплые реки».

«Юго-восток» — это, конечно, все тот же далекий и притягательный край непаханой земли, с которым, по Толстому, в народном представлении ассоциируются «теплые реки» изобилия и приволья.

II

После завершения «Войны и мира», летом 1871 года, Толстой купил землю на речке Таналык в самарской степи и с тех пор стал почти ежегодно там бывать. В это время он работал над знаменитой «Азбукой», которой отдавал все силы. Вслед за этим он задумал роман из эпохи Петра и стал собирать для него материалы. А еще через год он уже был во власти нового замысла — романа «Анна Каренина», над которым работал четыре года. Мысль о «степном» романе была в эти годы отодвинута, однако не забыта. Об этом свидетельствуют некоторые страницы «Анны Карениной», где глухо говорится о далекой Зарайской губернии, с ее обширными, нуждающимися в орошении землями и бедствующими «инородцами». О призвании русского народа заселить огромные, незанятые пространства на востоке говорит и Константин Левин.

3 марта 1877 г., когда работа над «Анной Карениной» приближалась к концу, Софья Андреевна записала в дневнике:

«Вчера Лев Николаевич подошел к столу, указал на тетрадь своего писанья и сказал: «Ах, скорей, скорей бы кончить этот роман и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль. Так в «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную вследствие войны 12-го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа в смысле силы завладевающей». И сила эта у Льва Николаевича представляется в виде постоянного переселения русских на новые места на юге Сибири, на новых землях к юго-востоку России, на реке Белой, в Ташкенте и т. д.».

Эта запись примечательна во всех отношениях. Впервые в ней четко и ясно обозначен со слов самого Толстого замысел нового большого романа, который по масштабам равен «Войне и миру» или «Анне Карениной». Четко сформулирована и главная идея романа, как «мысль русского народа в смысле силы завладевающей», то есть силы овладевающей, осваивающей «новые места» России. Наконец, в этой записи четко определен крестьянский характер романа и дана его «география» — юг Сибири, юго-восток России.

Далее в дневниковой записи Софьи Андреевны расшифровываются и разные жизненные факты, которые, по-видимому, содействовали созреванию у Толстого нового замысла. Оказывается, за полгода до этого, летом 1876 года, живя на своем самарском хуторе, Лев Николаевич встретил в степи обоз переселенцев и остановил его: «Куда вы?» — «Да на новые места едем из Воронежской губернии. Наши уже давно ушли на Амур, а теперь пишут оттуда, вот и мы едем туда же». Беседа с крестьянами была, по-видимому, очень важной для писателя, ибо Софья Андреевна отмечает в дневнике: «Это очень взволновало тогда и заинтересовало Льва Николаевича».

Далее Софья Андреевна сообщает еще об одном факте, который не прошел бесследно для Толстого.

«Теперь, — продолжает она, — ему рассказали на железной дороге другой случаи. Поехали человек сто или больше тамбовских крестьян в Сибирь, по своей воле. Пришли на степь около Иртыша, им сказали, что тут земля киргизская и им сесть тут нельзя... Но у них осталось мало хлеба и денег нет. Тогда они на этой земле посеяли хлеб, собрали его, обмолотили и пошли дальше...».

В конце концов крестьяне нашли пустующие земли на берегу двух речек, осели там, обосновались, засеяли землю, назвали речки именами тамбовских речек, оставленных на родине, и зажили дружной, трудовой артелью.

«И вот, — заключает Софья Андреевна, — мысль будущего произведения, как поняла ее я, а кругом этой мысли группируются факты, типы, еще не ясные даже ему самому».

Сам Толстой в это время дневника не вел, по в его записной книжке от 8 мая 1877 года мы вдруг читаем: «К следующему после Анны Карениной. Мужики. Ладят сохи, бороны покупают... Пашут. Первая пахота, сыро. Жеребята, махая хвостами, на тонких ногах бегают за сохами».

И далее:

«Выросла трава. Поехали в ночное. Бабы за травой. Цыплята. Умерла наседка, горе. Запустил пахоту, проросла. С травой не расскораживается. — Телки, ягнята».

Нетрудно увидеть, что эти короткие записи — - зерна будущих сцен романа. «Ладят сохи, бороны покупают» — это, конечно, сборы в дальнюю дорогу, ибо там, в бескрайней степи, нет ни кузницы — соху наладить, ни скобяной лавки — борону купить. «Умерла наседка, горе» — это уже из жизни в новом краю. Сюда вместе с сохой и бороной везут со старого места и курицу-наседку, от которой пойдет приплод, а коли наседка умерла, то хозяйке, конечно, горе — ведь другой здесь не купишь, а без живности с детьми не проживешь...

III

Мысль о новом романе захватила Толстого с такой силой, что он и в последующее время делился с Софьей Андреевной своими наметками и планами. Так, 25 октября 1877 года она снова записала в дневнике:

«...Все утро (Лев Николаевич. — А. Ш.) мне рассказывал, как понемногу нанизывается одна мысль за другой для нового произведения. Не могу еще ясно понять, что именно он будет писать, да, кажется, ему самому неясно еще, но, как я понимаю, главная мысль будет народ и сила народа, проявляющаяся в земледелии исключительно».

Софья Андреевна так излагает сюжет будущего романа:

«Сегодня он мне говорил: «А эта пословица, которую я прочел вчера, мне очень нравится: «Один сын не сын, два сына полсына, а три сына сын». Вот для моего начала эпиграф. У меня будет старик, у которого три сына. Одного отдали в солдаты, другой так себе, дома, а третий, любимый отца, выучивается грамоте и смотрит вон из мужицкого быта, что больно старику. И вот она, семейная драма, в душе зажиточного мужика, для начала». Потом, кажется, этот выучившийся сын-мужик придет в столкновение с людьми другого, образованного круга, и потом ряд событий. Во второй части, как говорит Лев Николаевич, будет переселенец, русский Робинзон, который сядет на новые земли (Самарские степи) я начнет там новую жизнь с самого начала мелких, необходимых, человеческих потребностей».

Эта запись также весьма примечательна. Она, во-первых, подтверждает, что задуман был именно крестьянский роман, идейным содержанием которого должна стать «сила народа, проявляющаяся в земледелии»; во-вторых, одним из ведущих конфликтов романа будет столкновение сына-мужика «с людьми другого, образованного круга» — коллизия, которая могла быть навеяна современной писателю действительностью; в-третьих, проясняется, что во второй части романа главным его героем должен стать «переселенец», который, садясь на землю, начнет новую жизнь. Он начнет ее снова, вероятно, потому, что прежняя жизнь ему не удалась или он в ней разочаровался. Счастье же его, вероятно, будет заключаться именно в этой новизне, в том, что он начнет все, «с самого начала мелких, необходимых человеческих потребностей».

Какова в деталях должна быть эта жизнь? Удастся ли герою выполнить его задачу или он придет в столкновение с силами, которые ему в этом помешают? Каковы эти силы? На все эти вопросы прямых ответов не сохранилось, но в архиве писателя остались записи, которые в известной мере проливают свет на то, как должен был развиваться роман. Среди сохранившихся бумаг мы находим несколько набросков плана, которые, несомненно, относятся к задуманному роману. Вот они:

«Чтож на новые места. Что Илью жалеть. Уборка последней ржи... Выступают через два года. Мучаются дорогой... Там башкиры, легко. То-то матушка — на землю. Ее сохой не возьмешь. Надо хохлацкой плугой».

За скупыми словами этого наброска нетрудно угадать задуманную картину. Это обычная картина переселения крестьян на новые земли, их мучения в дороге, а затем и их восторг перед привольем и плодородием целинных степей.

Кроме этих набросков, сохранилась и почти законченная сцена, в которой описывается крестьянский сход в «селе Никольском на Зуше» по поводу предстоящего отъезда шести семей на новые земли. Остающиеся мужики требуют от переселенцев, чтобы они внесли подати на три года вперед, ибо их скудная, неунавоженная земля ничего не родит, «а подати-то на нас навалятся». Отъезжающие же мужики просят их «выпустить». «Что же нам разве последние повозки да коней продать, так с чем же пойдем, а мы все тут». Сцена кончается тем, что один из стариков, наиболее зажиточный, «дядя Дементий», вносит за всех отъезжающих подати на три года вперед и этим даёт им возможность пуститься в путь.

IV

В течение последующего года замысел крестьянского «переселенческого» романа переплетается с другими замыслами, в частности, с замыслами романа из эпохи Николая 1 и декабристов.

В ноябре 1877 года Толстой попросил своего друга Н. Н. Страхова прислать ему книги «о первом времени Николая Павловича», а в конце декабря сам отправился в Москву за материалами об этой эпохе. По возвращении домой, в начале января 1878 года, он обратился в Петербург к своей двоюродной тетке фрейлине А. А. Толстой с просьбой исхлопотать ему разрешение ознакомиться с архивными материалами, относящимися к 1850-м годам, когда губернатором Оренбургского края был известный генерал В. А. Перовский, «У меня давно, — писал он, — бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время Перовского».

Зачем понадобились эти материалы? Почему Толстого вдруг заинтересовали Оренбургский край и «время Перовского»? Сохранившийся от этой поры набросок ничего не объясняет. Ответ на эти вопросы мы частично находим в дневнике Софьи Андреевны от 8 января 1878 года. Здесь мы читаем: «Он (Толстой. — А. Ш.) стал изучать эту эпоху; изучая ее, заинтересовался вступлением Николая Павловича на престол и бунтом 14 декабря. Потом он мне еще сказал: «И это у меня будет происходить на Олимпе. Николай Павлович со всем этим высшим обществом, как Юпитер с богами, а там где-нибудь в Иркутске или в Самаре переселяются мужики, и один из участвовавших в истории 14 декабря попадает к этим переселенцам — и «простая жизнь в столкновении с высшей».

Эта запись опять очень многое проясняет. Во-первых, она свидетельствует о том, что замысел романа о «новых землях» тесно переплелся в это время в сознании писателя с давним замыслом романа о декабристах; во-вторых, местом переселения мужиков называется здесь Оренбургский край, и это не случайно. В сентябре 1876 года Толстой ездил в Оренбург к своему бывшему сослуживцу по Севастополю Н. А. Крыжанов-скому и снова повидал необъятные степи. Возможно, что именно здесь должно было по новому варианту развернуться действие романа.

Еще более примечателен новый поворот в сюжете романа. Оказывается, герой — непросто одинокий человек, вроде пушкинского Алеко, потерпевший крушение на жизненном пути и собирающийся «робпнзоном» начать вес сначала. Нет, это декабрист, поселяющийся на землю среди крестьян после того, как он отбыл долгий срок каторги и ссылки. Следует напомнить, что именно в 1850-х годах была «дарована» амнистия декабристам, п те из них, кто остался в живых, были отпущены на «вольное поселение» в отдаленные губернии России, в том числе и в Оренбургский край, где губернатором был тогда В. А. Перовский. Вот, возможно, для чего Толстому понадобились материалы об Оренбургском крае и о «времени Перовского»!

Еще более знаменательпо в записи Софьи Андреевны то, как здесь раскрывается характер будущего главного конфликта в романе: «простая жизнь», то есть жизнь крестьян-переселенцев, «в столкновении с высшей», то есть, с тем миром, где царь и его приближенные парят высоко, словно «Юпитер с богами».

В бумагах Толстого остался набросок плана ромапа, относящийся к этому периоду раздумий над ним. Он обрывочен, во многом неясен. Но пересказанная Софьей Андреевной фабула романа в его новом, декабристском варианте здесь явственно проступает. Так, действие происходит то в деревне (она называется Борисовка) во дворе крестьянина Анисима Бровкина, только что вернувшегося из острога, где он сидел за участие в крестьянском бунте, то в Петербурге, в сенате и во дворце. Среди крестьянских и переселенческих сцен помечены: «Весна, пахота, корчеванье». «Говенье» — «Драка на меже». «Любовь». Из сцен петербургского «Олимпа»: «Государь с больной ногой. Аракчеев». «Июнь, проезд царя». «Мистицизм». Из декабристских сцен: «Собрание союза благоденствия». «Бунт в Чугуеве». «Рылеев». «Казни». «Семеновская история». «Пестель в Петербурге».

Уже из этого наброска видно, как широко должна была в романе быть охвачена жизнь России той эпохи. А ведь набросок относится только к началу романа, к его завязке! Основное действие романа, судя по записи С. А. Толстой, должно было происходить уже значительно позднее, когда главный герой — декабрист, пройдя каторгу и ссылку, поселяется среди крестьян на новых землях».

Работа над романом, который к этому времени полностью слился с замыслом «Декабристов», шла с переменным успехом в течение всего 1878 года. В бумагах писателя остались 17 вариантов начала, из которых 12 были посвящены описанию крестьянской нужды и безземелия. Знаменательно, что в ряде набросков роман начинается с бунта крестьян, самовольно запахивающих помещичью землю, за чем следует их жестокое усмирение. В других вариантах тяжба между крестьянами и помещиками переносится в Петербург, в сенат и в высший государственный совет, где крестьяне через ходоков ищут защиты своих прав. Этот сюжетный поворот дает автору возможность набросать картины бюрократического «Олимпа» — петербургских высших вдастей и их окружения. Почти во всех вариантах в качестве главного действующего лица намечается молодой дворянин — будущий декабрист. По замыслу писателя, он будет выступать против тирании и, в конечном счете, после своего участия в бунте на Сенатской площади, после многолетнего заточения и затем амнистии встретится в Сибири с крестьянами, которые переселились туда — в одних вариантах — по земельной нужде или — по другим вариантам — сосланы туда за участие в антипомещичьем бунте. В некоторых набросках в качестве героев романа даже названы реально существовавшие декабристы — А. И. Одоевский и З. Г. Чернышев.

Чтобы быть во всеоружии фактов и получить «ключ к эпохе», Толстой в этот год несколько раз ездил в Москву, где встречался с вернувшимися декабристами М. И. Муравьевым-Апостолом, П. Н. Свистуновым и А. П. Беляевым. В Петербурге он получает через В. А. Иславина архивные материалы 1810 — 1825 гг. о переселении крестьян из центральных губерний в Оренбургский край и Сибирь, а через свою двоюродную тетку фрейлину А. А. Толстую — материалы о декабристах и письма Перовского. В последующие месяцы роман начинает усиленно продвигаться вперед, о чем Софья Андреевна 1 ноября 1878 года с радостью отмечает в дневнике: «Вчера утром Лёвочка мне читал свое начало нового произведения. Он очень обширно, интересно и серьезно задумал. Начинается с дела крестьян с помещиками о спорной земле...» Назавтра она сообщает своей сестре Т. А. Кузминской: «Лёвочка теперь совсем ушел в свое писание» (письмо от 2 ноября 1878 года). Но вскоре работа приостанавливается, и мы читаем в ее дневнике: «Лёвочка не пишет почти и упал духом» (запись от

4 ноября 1878 года). «Лёвочка говорит: «Все мысли, типы, события — все готово в голове». Но ему все нездоровится и он писать не может» (запись от 16 ноября 1878 года).

VI

В феврале 1879 года работа над романом была полностью прекращена, как вскоре была прекращена и над другими художественными замыслами — романом из эпохи Петра, романом «Сто лет» и другими. Это было обусловлено многими сложными причинами и, в первую очередь, происходившим в это время в сознании писателя идейным переломом. Толстой пересматривал все свои философские и эстетические воззрения, в том числе и отношение к художественному творчеству. Приближалась пора антицерковных памфлетов, «Исповеди», «Так что же нам делать?», пора народных рассказов с их открытой моралистической тенденцией. Толстому было в это время не до его художественного замысла, однако он не был и забыт.

Отзвуки переселенческой темы слышатся в рассказах «Ильяс» (1885) и «Много ли человеку земли нужно» (1886), действие которых происходит в башкирской степи. В них, как и в первых письмах из Каралыка, чувствуется неподдельное восхищение писателя целинной степью, ее бескрайними просторами и сказочным плодородием. «А земля, — восторженно говорит заезжий мужик в рассказе «Много ли человеку земли нужно», — такая, что посеяли ржи, так солома — лошади не видать, а густая, что горстей пять — и сноп».

Переселенческая община, как идеал привольной жизни на вольной земле, многократно упоминается и в публицистике писателя. В трактате «Так что же нам делать?» (1886) мы читаем:

«...Поселенцы сознательно признают землю общим достоянием и считают справедливым, чтобы каждый косил, пахал где кто хочет и сколько осилит... Поселенцы на вольной земле работают своими или ссуженными им без роста орудиями, каждый для себя или все вместе на общее дело, и в такой общине невозможно найти ни ренты, ни процента с капитала, ни заработной платы».

«Везде, — добавляет Толстой в статье «Конец века» (1905), — где только русские люди осаживались без вмешательства правительства, они устанавливали между собой не насильническое, а свободное, основанное на взаимном согласии мирское, с общинным владением землей, управление, которое вполпо удовлетворяло требованиям мирного общежития».

Крестьянская переселенческая община представляется Толстому местом, где благополучно избегнуты все пороки капиталистического развития, где гармонично разрешены все противоречия пореформенной деревни. Это столь милое сердцу писателя «общежитие свободных и равноправных мелких крестьян», которое, как указал В. И. Ленин в статье «Лев Толстой как зеркало русской революции», патриархальная деревня мечтала создать «на место полицейски-классового государства»1.

1 В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч., т. 17, стр. 211.

Идеал Толстого, точно отразивший наивные представления патриархальной деревни, был, конечно, иллюзорным. Крестьянская переселенческая община подвергалась в пореформенной России тем же процессам классового расслоения и разорения, что и вся русская деревня. Она страдала от мироедов-кулаков и от царских властей не меньше, чем крестьянская община в центральных губерниях, — отдаленность ее от крупных городов лишь способствовала безнаказанному ее ограблению. Но для нас все эти высказывания писателя очень важны. Они проливают свет на то, как Толстой намеревался изобразить жизнь крестьян в своем переселенческом романе.

Мысль об этом романе не покидала Толстого и в 1890-х годах. В это время писатель был увлечен грандиозным замыслом «Воскресения». Одновременно на его «верстаке» лежал и давно начатый трактат об искусстве. Но нет-нет да и всплывал в его памяти и старый замысел о переселенцах. «Нынче захотелось писать художественное, — читаем мы в его дневнике от 12 марта 1895 года. — Вспомнил, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить...» И среди других замыслов мы встречаем: «Переселенцы и башкиры».

Через год, летом 1896 года, Толстой снова записывает в дневнике:

«Раз вышел на Заказ вечером и заплакал от радости благодарной — за жизнь. Очень живо представляются картины из жизни самарской: степь, борьба кочевого патриархального с земледельческим культурным. Очень тянет».

Прошло еще четыре года, и мы в дневниковой записи от 5 мая 1900 года снова читаем: «Думаю о крестьянском романе». Позже, в 1903 году, составляя список художественных сюжетов, которыми бы он хотел заняться, Толстой опять отмечает: «Самара. Башкиры и поселенцы». Через год, 17 июля 1904 года, мы снова читаем в дневнике:

«Дорогой увидал дугу новую, связанную лыком, и вспомнил сюжет Робинзона — сельского общества переселяющегося. И захотелось написать вторую часть Нехлюдова. Его работа, усталость, просыпающееся барство, соблазн женский, падение, ошибка, и все на фоне робинзоновской общины...»

Здесь, как мы видим, старый, не дававший покоя сюжет уже причудливо переплелся с мыслью о дальнейшей судьбе Дмитрия Нехлюдова, то есть со второй книгой «Воскресения».

В 1906 году, занося в записную книжку перечень неосуществленных, но все еще волнующих его сюжетов, Толстой снова записал: «Переселенцы». В кругу близких он так вспоминал об этом замысле: «Я все хотел написать... русского Робинзона: такую описать общину, которая бы переезжала из Тамбовской губернии через степи к границам Китая. Охарактеризовать ее выдающихся членов» (запись в дневнике Д. П. Маковицкого от 24 февраля 1906 г.).

Наконец в 1908 году, за два года до смерти, Толстой пишет предисловие к альбому художника Н. Орлова «Русские мужики», и в нем мы опять читаем:

«...Картина отъезда переселенцев, прощающихся с остающимися, значительна по содержанию своему, в живых образах представляя нам все то, что, несмотря на все представляемые ему трудности и правительством и земельными владельцами, совершает русский народ, заселяя и обрабатывая огромнейшие пространства...»

Картина «Переселенцы» производит, по словам Толстого, «возвышающее впечатление сознания великой духовной силы народа, к которому имеешь счастье принадлежать...»

Здесь нетрудно уловить все ту же заветную мысль писателя о великом подвиге «переселенченства», об историческом значении дела, которое творит русский народ, заселяя и обрабатывая дальние земли.

VII

Так через всю жизнь Толстого прошла и осталась нереализованной тема «новых земель». Он не осуществил этот замысел потому, что идеал «вольной» крестьянской общины в условиях капитализма был нежизненным, а Толстой не мог погрешить против жизненной правды. Освоение новых земель могло в то время происходить лишь в виде заселения их отдельными нищими «общинами», то есть разоренными дотла мужиками, которых нужда заставляла уходить за тридевять земель и начинать все сначала. Во главе такой «общины» мог стоять лишь одинокий «Робинзон» — человек, потерпевший крушение на прежнем жизненном пути, или политический ссыльный, загнанный в «места отдаленные» волчьим режимом самодержавия. Но при этих условиях никакой новой жизни, которую хотел утверждать Толстой, не получалось. И поэтому не получался и роман.

Тема ненаписанного романа Толстого — тема русского национального характера, той подспудной его силы и мощи, которая столь проникновенно описана в севастопольских рассказах, в картинах Бородина и в лучших сценах «Воскресения». То, что эта тема сплеталась в сознании писателя с народной мечтой о «новых землях» и «теплых реках», свидетельствует о гигантской проницательности художника, о его историческом чутье и умении чувствовать «таинственные струи народной русской жизни.

СПОР

I

Толстой и Достоевский не были знакомы. Они никогда не встречались, не переписывались. Но проявляли друг к другу огромный интерес.

Достоевский жадно читал всё, выходившее из-под пера Толстого, и, как правило, отзывался о нем с большой похвалой. В свою очередь, Толстой высоко ценил творчество Достоевского, хотя иногда неодобрительно отзывался о некоторых его идеях и, особенно, о языке его героев. Два русских гения дружно работали на ниве отечественной литературы, завоевывая ей всемирное признание.

В творческих взаимоотношениях Толстого и Достоевского был, однако, один эпизод, когда Достоевский открыто вступил в спор с Толстым, критикуя и порицая его идейные позиции. И хотя Толстой не ответил ему, все же эта полемика оставила свой след в истории русской литературы. Мы имеем в виду известные страницы Достоевского в его «Дневнике писателя» за 1877 г., посвященные роману «Анна Каренина» в связи со славянским вопросом и русско-турецкой войной.

Война — это всегда узел, в который тесно сплетены экономические, политические и нравственные проблемы эпохи. Русско-турецкая война конца 1870 годов не составила исключения. В ней столкнулись интересы не только господствующих классов двух стран — России и Турции, но и многих стран европейского континента. Особенное значение она имела для судьбы балканских славян — сербов, хорватов и болгар, стремившихся освободиться из-под турецкого ига.

Как и всякая война, русско-турецкая война 1877 — 1878 гг. была не только битвой людей, но и битвой идей. Она снова — через двадцать лет после Крымской войны — с большой остротой поставила вопрос о несостоятельности царизма, о дальнейших путях развития страны, о будущности России. И, конечно, такие великие мыслители, как Достоевский и Толстой, не могли пройти мимо этого острого конфликта, затронувшего судьбы миллионов людей.

II

Русско-турецкой войне предшествовали бурные события на Балканах. В 1875 г. в Боснии и Герцеговине, ласеленных сербо-хорватами, вспыхнуло вооруженное восстание против турецкого феодально-колониального господства. Вскоре Сербия и Черногория заключили между собой союз с целью помочь восставшим славянским братьям и в июне 1876 г. объявили Турции войну.

Турецкое правительство огнем и мечом расправлялось с восставшими славянскими пародами, особенно с болгарами, что вызвало в России волну искреннего сочувствия к ним. В стране развернулся широкий сбор пожертвований, а затем и массовое добровольческое движение в пользу братьев-славян.

В апреле 1877 г. Россия объявила Турции войну. Русское самодержавие преследовало в ней двоякие цели. С одной стороны, оно хотело путем быстрых военных побед восстановить свое влияние на Балканах, ослабленное из-за поражения в Крымской войне 1854 — 1855 гг. С другой стороны, оно намеревалось путем искусственного раздувания военного психоза отвлечь внимание народа от его бедственного положения, потушить разгоревшееся в стране недовольство, нашедшее свое выражение в выступлениях революционной организации «Земля и воля».

Коренные пороки помещичье-самодержавной системы были причиной того, что русские войска, после нескольких кратковременных побед, терпели крупные неудачи. И только исконные качества русского солдата, проявившего, как и всегда ранее, необычайную стойкость, храбрость и выносливость, привели в конце концов Россию, ценою многих тяжких потерь, к относительной, весьма скромной победе.

Лев Толстой, работавший в эти годы над «Анной Карениной», проявил к развернувшимся событиям огромный интерес. Следы этого можно обнаружить в последних главах романа, где связанные с войной проблемы широко обсуждаются Константином Левиным, Кознышевым, Катавасовым и другими персонажами. На войну, как мы помним, добровольно отправляется после всех пережитых им потрясений и Алексей Вронский.

Толстой переживал события русско-турецкой войны с большой душевной болью. Еще в ноябре 1876 г., когда до Ясной Поляны дошли слухи о резком ухудшении положения на Балканах, он специально отправился в Москву, чтобы узнать какие-нибудь новости. По возвращении домой он писал А. А. Фету: «Ездил я в Москву узнавать про войну. Все это волнует меня очень. Хорошо тем, которым все это ясно; но мне страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история...» Об этом же Толстой писал п Ы. Н. Страхову: «Был я на днях в Москве только за тем, чтобы узнать новости о войне. Все это очень волнует меня».

Несомненно, сочувствуя печальной судьбе славянских народов на Балканах, Толстой вместе с тем решительно осуждал русскую казенную печать, раздувавшую военный психоз в стране. Давнее чувство омерзения к казенным газетам ожило и усилилось у пего после пребывания в московских журналистских и литературных кругах. «Какая мерзость — литература! Литература газет, журналов», — восклицает он в письме к Н. Н. Страхову.

В течение зимы 1877 г. Толстой со все возрастающей тревогой следил за событиями. Они нарастали с неотвратимостью снежной лавины и, наконец, 12 апреля разразились «высочайшим» манифестом Александра II о вступлении России в войну. Эта весть произвела на Толстого удручающее впечатление.

Толстой — это видно по его письмам — не ждал от войны ничего хорошего ни для славян на Балканах (он знал, что их судьба мало интересовала русскую придворную камарилью), ни для русских крестьян, которых сразу же оторвали от мирных пашен и погнали в дальние края. Он твердо знал, что война принесет всем участвующим в ней народам неисчислимые бедствия и не разрешит ни одной проблемы, ради которых она затеяна. К тому же, по личному опыту участия в Крымской войне, Толстой мало верил в способность бездарного царского командования легко и быстро выиграть войну. Так оно в действительности и было.

Уже первые дни войны принесли русской армии тяжелые поражения, и Толстой переживал их с нескрываемой тоской. «И в дурном и в хорошем расположении духа, — писал он 11 августа 1877 г. Н. Н. Страхову, — мысль о войне застилает для меня все. Не война сама, но вопрос о нашей несостоятельности, который вот-вот должен решиться, и о причинах этой несостоятельности, которые мне все становятся яснее и яснее... Мне кажется, что мы находимся на краю большого переворота».

В эти дни у Толстого — как это было в свое время в Севастополе — созрела мысль написать остро обличительную статью, в которой со всей откровенностью поставить вопрос о причинах поражений русской армии и о дальнейших перспективах развития страны. Чтобы быть во всеоружии фактов, он попросил Н. Н. Страхова прислать ему необходимые материалы. Но, не дожидаясь их, он 24 августа принялся за работу. Назавтра С. А. Толстая записала в дневнике: «Его очень волнует неудача в турецкой войне и положение дел в России, и вчера он писал все утро об этом. Вечером он мне говорил, что знает, какую форму придать своим мыслям, именно написать письмо к государю».

Статья Толстого, опубликованная в его Полном собрании сочинений под произвольным редакторским заглавием «О царствовании императора Александра II», начинается со сравнения начавшейся русско-турецкой войны с предшествовавшей ей в 1854 — 1855 гг. Крымской войной. Тогдашняя война России с Англией, Францией и Турцией, вспоминает он, всеми справедливо расценивалась как «грубая и жалкая ошибка деспотического одуревшего правительства». Войну начали без дорог, без лазаретов, без запасов продовольствия, с отсталым, устаревшим оружием. В интендантстве царили воровство, грабеж и лихоимство. Бездарные генералы проигрывали сражения. Однако, указывает Толстой, даже та неудачная, непопулярная война велась лучше нынешней. «Теперь, — пишет он, — в 77 году, после 21 года мира и приготовлений, мы чувствуем себя несравненно слабее, чем мы были тогда. Тогда мы боролись почти со всей Европой и отдали уголок Крыма и часть Севастополя, и взяли Карс, а теперь мы отдали часть Кавказа одним туркам и ничего прочно не взяли». Причины этой ужасной слабости лежат, по мнению Толстого, во всей социальной и государственной системе царской России, чуждой народным интересам, в пагубном «направлении» ее внешней и внутренней политики. Крымская война была проиграна, но ее благотворным последствием была отмена в России крепостного права. Что ждет Россию в случае поражения сейчас?

Исписав на одном дыхании четыре больших листа и поставив со всей остротой эти важные вопросы, Толстой вдруг оборвал статью на полуслове. Он почувствовал, что никаких шансов на ее опубликование в печати или на передачу ее Александру II не имеется. И статья осталась незавершенной. Но это не означало для Толстого потери интереса к войне и обострявшимся ею проблемам. До последнего дня войны он продолжал следить за военными действиями и заинтересованно комментировать их.

Когда 11 августа 1877 г. в знаменитом сражении на горном перевале Шипка 6-тысячный русский отряд удержал свои позиции против 28-тысячного отряда турок, Толстой с воодушевлением написал Страхову: «В войне мы остановились на третьем дне бптвы на Шипке, и я чувствую, что теперь решается или решена уже участь кампании, или первого ее периода». Ему же он писал через две недели: «Чувство мое по отношению к войне перешло уже много фазисов, и теперь для меня очевидно и несомненно, что, кроме обличения (господствующего строя. — А. Ш.) и самого жестокого и гораздо более яркого, чем в 54 году, не может иметь последствий».

Русско-турецкая война надолго выбила Толстого из творческой колеи. Он не мог ни на чем сосредоточиться. «Совершенное впечатление пожара в городе, в котором вы живете, хотя и далеко, но жить спокойно нельзя» — жаловался он Н. Н. Страхову в сентябре 1877 г. События этих лет оставили заметный след в сознании Толстого. Не раз он впоследствии мысленно возвращался к войне как к одному из тяжелых эпизодов своей жизни. А когда из турецкого плена вернулись солдаты — яснополянские крестьяне, он долго и заинтересованно беседовал с ними. В этот день в его дневнике появилась запись: «Беседовал с мужиками о Турции и земле там. Как много они знают, и как поучительна беседа с ними, особенно в сравнении с бедностью наших интересов».

Таково было отношение Толстого к русско-турецкой войне.

III

Достоевский, в отличие от Толстого, с самого начала событий на Балканах выступил горячим поборником добровольческого движения и русско-турецкой войны. В этих событиях он усмотрел близость осуществления своей заветной идеи — объединить всех славян под эгидой России и внести таким путем в одряхлевшую Европу и во все усталое человечество «дух христианской любви и справедливости». На страницах своего ежемесячного «Дневника писателя» он из номера в номер энергично пропагандировал эту идею, подкреплял ее новыми доводами, горячо торопил ее осуществление.

«К Востоку! — призывал он, — вот направление исторических путей наших».

«Нам нужна эта война... Война освежит воздух, которым мы дышим и в котором мы задыхались, сидя в немощи расслабления и в духовной тесноте».

Следует отметить, что в этой позиции Достоевского было много искреннего патриотизма, много сочувствия угнетенным славянам на Балканах. Но в ней был и страх перед победоносным шествием революции.

Свидетель краха революционных выступлений на Западе и торжества сытой европейской буржуазии, Достоевский был далек от понимания истинного идеала революционеров. Победу революции он представлял себе как торжество обезличенной «казармы», «муравейника», где, как ему казалось, возьмут верх заложенные в человеке низменные инстинкты. Не приемля буржуазной действительности, но и страшась «революционного» пугала, созданного его собственным воображением, Достоевский видел исход из казавшегося ему тупика в единстве и сплочении всех классов России вокруг - престола и церкви, очищенных от многовековой скверны. Война на Балканах и вызванный ею всенародный патриотический подъем казались ему подходящим временем для такого объединения и всеочищения. Осуществление панславянского идеала могло бы, по его мнению, принести русскому обществу то самое желанное социальное переустройство, которое люди чаяли найти в революционном идеале. Достоевский так и писал, что в «славянской идее» имеется все, о чем мечтают социалисты, только не в виде насильственной революции, а в виде «божеской правды и Христовой истины».

Вместе с тем — и это следует подчеркнуть — победу «славянской идеи» Достоевский видел не в узком национализме, не в подавлении Российской державой всех других стран Европы, а в установлении братских отношений с другими странами. «Мы первые, — писал он, — объявили миру, что не через подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспевания, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними...»

Лелея этот возвышенный идеал, Достоевский в «Дневнике писателя» еще до начала войны горячо приветствовал добровольную поездку русских людей на Балканы, чтобы в рядах болгар и сербов воевать за общее святое дело. В этом движении он видел стихийное проявление народного энтузиазма, свидетельство грядущего торжества славянской идеи «всемир-ности», всеобщего братства.

Такова, в общей, была позиция Достоевского в эти годы.

IV

Взгляды Толстого и Достоевского, вероятно, открыто не столкнулись бы, если бы не роман «Анна Каренина», который как раз в эти дни выходил в свет отдельными главами.

Следует отметить, что роман в целом, по мере его появления в «Русском вестнике», получал в устах Достоевского очень высокую оценку. «Достоевский машет руками и называет Вас богом искусств», — сообщал Страхов Толстому в дни появления шестой и седьмой частей романа.

Однако с появлением последней, восьмой части, где Левин скептически отзывается о добровольческом движении, отказывая ему в народности, роман Толстого и, особенно, образ Константина Левина становятся объектом резкого недовольства Достоевского. И это находит широкое отражение на страницах его ежемесячного «Дневника писателя».

Ранее, оценивая первые главы романа, Достоевский склонен был считать Левина представителем новых людей, человеком, ищущим высшую народную правду. В отличие от Стивы Облонского, эгоиста и циника, готового ради высокого жалованья пресмыкаться в передней железнодорожного магната, Левин трактуется Достоевским, как «чистый сердцем» представитель того «корня русских людей, которым нужна правда, одна правда без условной лжи, и которые, чтобы достигнуть этой правды, отдадут все решительно». Это, по словам Достоевского, — «наступающая будущая Россия честных людей... За слово истины всякий из них отдаст жизнь свою и все свои преимущества».

Необычайно высокая оценка образа Левина относится к тем ранним главам романа, где Константин Левин в споре со Стивой Облонским указывает на необходимость установить новые взаимоотношения между помещиками и крестьянами. Достоевский подчеркивает связь этой новой формации честных помещиков с русской народной почвой и приветствует их бескорыстие и глубину духовных исканий. По его мнению, социальные поиски Левина придают роману высший художественный смысл и глубокий национальный колорит. Бескорыстие, самоотверженность, жажда справедливости — истинно русские черты Левина делают этот образ ярким и типическим.

По-иному Достоевский оценивает образ Левина после выхода в свет последней, восьмой части романа, где затронуты славянский вопрос и добровольческое движение. Главы «Дневника писателя», посвященные этой теме, содержат острую полемику против Толстого и резкое осуждение его героя.

Напомним те места в романе «Анна Каренина», которые вызвали особенно острое недовольство Достоевского.

В споре с братом Сергеем Ивановичем Кознышевым и помещиком Катавасовым о добровольческом движении Левин решительно осуждает войпу на Балканах и тех дворян-добровольцев, которые туда отправляются. «Война, — утверждает Константин Левин, — есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны...» На замечание Сергея Ивановича Кознышева, что добровольцы едут на Балканы, движимые непосредственным чувством любви к братьям-славянам, Левин отвечает, что в народе никакого «непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть». Левин считает добровольческое движение навязанным сверху, возникшим в гостиных петербургских сановников. Русский народ, по убеждению Левина, если и сочувствует положению славянских народов, то очень мало знает об их жизни и более озабочен собственной печальной участью. Вообще пустословные либеральные ссылки Кознышева на народ раздражают Левина.

« — Это слово «народ» так неопределенно, — говорит он. — Писари волостные, учителя, и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля народа?»

Народ, утверждает Толстой устами Левина, столь далек от тех верхов, где вершится высшая политика, что ни о какой добровольности его участия в войне не может быть и речи. Господа же, как Алексей Вронский, добровольно отправляющиеся на Балканы, делают это более из аффектации и честолюбия, чем из-за подлинной любви к братьям-славянам. Что же касается ссылки на общественное мнение, являющееся, якобы, непогрешимым судьей, то «почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян?».

Полемически цитируя презрительные высказывания Левина о добровольческом движении, Достоевский с особенной горечью формулирует мысль Толстого: «весь этот так называемый подъём русского национального духа за славян был не только подделан известными лицами и поддержан продажными журналистами, но и подделан вопреки, так сказать, самих основ...» Расхождения с Толстым в этом пункте — о глубинных основах русской народной жизни — Достоевский переживает особенно тяжело и поэтому он коренным образом пересматривает свое мнение об образе Константина Левина. Если еще полгода назад, в февральском выпуске «Дневника писателя» за 1877 г., Левин казался Достоевскому «чистой душой», «новым человеком», глубоко связанным с народной почвой, то теперь, в августовском выпуске «Дневника» этого же года, он с горечью отмечает «мрачное обособление Левина» от народа, его «угрюмое отъединение в сторону» от народпых чаяний.

«Чистый сердцем» Левин, — цитирует Достоевский свое прежнее определение, — ударился в обособление и разошелся с огромным большинством русских людей». Причину этой метаморфозы Достоевский видит в том, что Левин — «человек горячий, беспокойный, всеанализирующий и, если строго судить, ни в чем себе не верящий». В сердце именно такого человека может «проникнуть иной раз самое неестественное, самое выделанное и самое безобразное чувство».

Впрочем, замечает Достоевский, дело тут не в Левине, а в самом Толстом. «В лице Левина, — пишет Достоевский, — автор во многом выражает свои собственные убеждения и взгляды, влагая их в уста Левина чуть не насильно и даже явно жертвуя иногда притом художественностью...» «Говорю это, — добавляет Достоевский, — находясь в некотором недоумении, потому что, хотя очень многое из выраженного автором в лице Левина, очевидно, касается одного Левина, как художественно изображенного типа, но все же не того ожидал я от такого автора».

Поскольку речь идет о предмете, столь дорогом его сердцу, Достоевский здесь же, в статье, посвященной роману «Анна Каренина», снова — и со всевозможной убежденностью — излагает свой взгляд на славянский вопрос. Он приветствует русско-турецкую войну, считая, что Россия не преследует в ней собственных выгод. Россия несет Европе свою великую, выстраданную веками идею любви и братства, — единственную идею, которая, по его мнению, способна «разрешить всеевропейский роковой вопрос низшей братьи (т. е. рабочих и обездоленных. — А. Ш.) без боя и без крови, без ненависти и зла».

Европа, — с горечью констатирует Достоевский, — увы! — не верит в добрые намерения России. Она с недоверием спрашивает, каковы исторические факты, каковы заслуги России, которые дают ей право на такую великую миссию? В ответ на это Достоевский утверждает, что лучшее свидетельство всемирных заслуг России перед человечеством — русская литература в лице ее великих гениев.

В гении Пушкина, пишет Достоевский, воплощены две главные мысли, заключающие прообраз всего будущего назначения России. «Первая мысль — всемирность России, ее отзывчивость и действительное, бесспорное и глубочайшее родство ее гения с гениями всех времен и народов мира... Лишь одному только русскому духу дана всемирность, дано назначение в будущем постигнуть и объединить все многоразличие национальностей и снять все противоречия их». Другая мысль — глубочайшая вера Пушкина в народ, убеждение, что в народе и только в нем заложена та сила, которая поможет России выполнить свою историческую миссию — мирное обновление Европы и всего человечества.

Вторым после Пушкина гением Достоевский называет Толстого, в творчестве которого он усматривает ту же, что и у Пушкина, идею переустройства мира на основах справедливости, дружбы и братства. Доказательством этому, по его мнению, являются те страницы «Анны Карениной», где Толстой, например, в сцене примирения Каренина и Вронского у постели умирающей Анны разрешает вопрос о виновности и преступности людей с позиций любви и всепрощения; или те страницы, где изображены нравственные муки Левина и его приход к народной мысли «жить для души, бога помнить». Эти и многие другие возвышенные сцены романа дают Достоевскому основание говорить о Толстом как о втором русском гении, существование которого подтверждает право России сказать свое повое слово Европе и всему миру.

«Анна Каренина», — пишет Достоевский, — есть совершенство, как художественное произведение, подвернувшееся как раз кстати, и такое, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, и, во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, свое, родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром, что составляет уже наше национальное новое слово или, по крайней мере, начало его, — такое слово, которого именно не слыхать в Европе и которое, однако, столь необходимо ей, несмотря на всю ее гордость».

Таким образом, оспорив позицию Толстого в славянском вопросе, Достоевский уловил в его романе то главное, что роднит его со всей великой русской литературой и сближает с его, Достоевского, заветной мыслью. Именно идея единения человечества на основах добра и справедливости и есть, по Достоевскому, то новое слово, которое русская литература несет всему человечеству.

V

Мы изложили спор Достоевского с Толстым, как он запечатлелся в наследии обоих писателей. На первый взгляд может показаться, что между позициями спорящих сторон — непроходимая пропасть. Такую пропасть — напомним — исследователи еще недавно усматривали почти во всех сферах мысли обоих писателей. Толстой и Достоевский неизменно противопоставлялись друг другу, выставлялись непримиримыми противниками. В действительности же это совсем не так.

Толстой осуждал русско-турецкую войпу с позиций широких масс русского крестьянства. Он не верил в возвышенные намерения Александра II и воочию видел, сколь далеки политические цели царизма от коренных нужд русской деревни. Глазами нищего, обездоленного крестьянина смотрел он и на добровольческое движение, и, естественно, оно выглядело как честолюбивая барская затея. Ибо, если богатым господам вздумалось заступаться за угнетаемых братьев-славян, то не лучше ли было бы начать это дело с облегчения участи своих, более близких братьев — курских, орловских, тульских, рязанских мужиков, стонущих под помещичьим игом...

В этой позиции была и сила и слабость.

Сила — в более непосредственном и близком, чем у Достоевского, знании деревни, в превосходном понимании нужд и психологии русского крестьянина, в стремлении отстоять его интересы.

Сила — в более трезвом и критическом отношении к царизму, в более резком, чем у Достоевского, неприятии политики самодержавия, в более непримиримой оппозиции ко всем действиям власть имущих, особенно к действиям петербургских верхов.

Слабость в недооценке тех патриотических настроений, которые в народе все же выявились в это время и нашли выражение в массовом сочувствии братьям-славянам на Балканах.

Слабость — в отречении от политики, в непротивленческом подходе к истории, в провозглашении отсталого патриархально-крестьянского взгляда на мир единственно правильным для решения мировых проблем. А ведь идея славянского единства на гуманистической основе сама по себе была и остается прогрессивной идеей!

Вместе с тем в статье Толстого о русско-турецкой войне, а также в романе «Анна Каренина» чувствуется, рядом с горечью и гневом по адресу правящих верхов, боль за Россию, за ее народ, вера в великую всечеловеческую миссию России. Толстой мучительно ищет выхода из той унизительной «несостоятельности?), в которой пребывает страна, и находит его в своей религиозно-нравственной доктрине.

Напомним, что разговоры Левина с Кознышевым о славянском вопросе происходят в романе на фопе той новой истины, которая открылась Левину в словах мужика Фоканыча: «Жить для души, бога помнить». В свете этой огромной, всеобъемлющей истины вся внешняя суета «славянского вопроса» кажется Левину пустой и ничтожной. Но ведь та великая идея, которую Достоевский отстаивал в славянском вопросе — идея всемирности, всеобщности, т. е. единения людей на основах добра и справедливости, — не противоречила этой истине, а сливалась с ней. Толстой и сам не раз — и до и после этого — высказывал убеждение, что Россия и другие восточные народы, не развращепные буржуазной цивилизацией, своим стремлением к миру и братству укажут Европе и всему человечеству путь к социальному переустройству на основах добра и справедливости.

С другой стороны, и Достоевский, несмотря на внешнюю схожесть его аргументации в «Дневнике писателя» с аргументами казенно-монархического лагеря, вовсе не выступает бездумным апологетом реакционной политики Александра II. За его поддержкой славянской политики России стоит нечто неизмеримо большее, а именно — мечта о всеобщем благоденствии народов, о примирении ужасных противоречий собственнического мира. Россия, по мнению писателя, должна с братской любовью вместить в своей душе «всех наших братьев, изречь окончательно слово великой общей гармонии и братского окончательного согласия всех племен».

И именно это в его позиции — главное. Сильная сторона позиции Достоевского и в том, что он не ограничивается воздыханиями по поводу турецких зверств на Балканах, а активно включается во всенародное дело и зовет к решительной борьбе против угнетателей. В отличие от непротивленческой позиции Толстого, Достоевский зовет противопоставить насилию справедливую силу как действенное оружие уничтожения зла и восстановления справедливости на земле. И здесь, несомненно, правота на его стороне.

В позиции Достоевского, при всей ее осложненности реакционно-монархическими иллюзиями, чувствуется та же боль за страдающее человечество, то же стремление найти для него путь гармонического развития на основах мира и братства, что и у Толстого. На месте рухнувших идеалов европейского либерализма Достоевский утверждает свою утопию «великой православной России», но Россию он мыслит доброй, гуманной, стоящей не над Европой, а во главе ее, со знаменем свободы и всемирного братства в руках. И здесь — в этом генеральном тезисе, как и в своей сердечной боли за Россию, за русский народ, он не расходится, а встречается с Толстым.

Различны подходы обоих мыслителей к решению проблемы всечеловеческого счастья, и нам нет нужды замазывать эти различия. Толстому чужд «православный социализм» Достоевского с его апологией войны и самодержавия, и поэтому он позднее скажет с удивлением: «У него (Достоевского. — А. Ш.) какое-то странное смешение высокого христианского учения с проповедыванием войны и преклонением перед государством, правительством и попами». В свою очередь, Достоевскому не по душе пассивный «христианский социализм» Толстого, который, как полагает Достоевский, оторван от народной почвы, от исконно славянских его корней. И вместе с тем в главном — в утверждении высшей человеческой правды и братства, в стремлении к свободе и счастью для всего человечества — писатели близко подходят друг к другу, они рядом.

В конечном счете, Толстого и Достоевского воодушевляли одни и те же великие идеалы гуманизма и всеобщего братства. Подобно многим заветным мыслям Толстого, Достоевский в своей пушкинской речи провозгласил: «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть и значит только... стать братом всех людей». Оба писателя видели источник обновления человечества в народе, в его трудовой морали, верили в Россию как в будущий авангард возрождаемого человечества. И оба не ошиблись. Пусть не через славянофильскую идею Достоевского и не на путях христианского непротивления Толстого, а совсем иными путями — путями самоотверженной революционной борьбы, но именно народы России показали всему миру пример социального переустройства общества на началах добра и справедливости.