Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Творчество русских романтиков (К. Н. Батюшков, А. С. Пушкин, Ф. И. Тютчев). Учебник
.pdf
обращением Пушкина к христианству, названному им «величайшим
духовным и политическим переворотом нашей планеты» (VII, 100).
Во-вторых, понимание не пророческого, а личностного характе-
ра освоения Пушкиным постулатов религии.
В-третьих, осознание итогового освобождения от противоречий,
которое нашло воплощение в творчестве Пушкина и стало фактом
его биографии.
Следует отметить, что данные направления разрабатывались
религиозными философами конца ХIХ–начала ХХ века и художниками Серебряного века, изучавшими творчество поэта. Потому обращение к ним может рассматриваться как актуализирование опыта, невостребованного или недостаточно осмысленного современным отечественным литературоведением, а также как необходимость продолжения важнейшей темы науки5.
Остановимся подробнее на намеченных направлениях. Как художник эпохи Романтизма Пушкин выражал и обобщал в своих
произведениях и отрицательные свойства человека. Они были проявлением наивысшей предопределенности, предполагающей, как
отметил музыковед А. Петров, схождение и взаимообратимость
гармонии и хаоса6. Потому образы демона, бесов и героев, наделенных демоническими чертами, неизменно сопровождаются в произведениях Пушкина противоположными эмоциями лирического «я», показом внесубъектных закономерностей бытия. Такое сосуществование характерно для романтической эстетики, и например, Ф. Шлейермахер писал об отличии религии от морали и метафизики: «Те видят во всем универсуме только человека как средоточие всех связей, как условие всего бытия и предпосылки всякого
становления; она же хочет видеть в человеке бесконечное в не меньшей степени, нежели во всех других частностях и конечных проявлениях, видеть в нем отражение и выражение этой бесконечности»7.
К обретению глубокого и состоятельного содержания личности
и творчества направляли Пушкина Карамзин, Жуковский, Батюшков, А. Тургенев. Неполнота раннего творчества и личностная незрелость поэта были ясны деятелям культуры, знакомым с Пушкиным в пору его молодых заблуждений. Батюшков писал А. Тургеневу о проматывании поэтом своего таланта и восклицал: «Но да спа-
171

сут его музы и молитвы наши!» Тургенев же отвечал на письмо Вяземского, сравнившего себя с Христом: «... и безбожно, и хуже этого, и в роде молодого Пушкина». Карамзин писал И. И. Дмитриеву
о том, что истощил все способы образумить эту [Пушкина] беспутную голову, и в письме Вяземскому заметил: «Но если Пушкин и
теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад».
Определение «Бес-Арабский» по отношению к опальному поэту
обыгрывают в своей переписке Вяземский и Тургенев8.
Но внимательным и дружелюбным людям была открыта многосторонность пушкинской личности, они понимали, что заблуждения, поиски, противоречия естественны для такого таланта. Вяземский писал жене в 1824 году: «Грешно тем, которые не уважают таланта даже и в безумном». О неиспорченном сердце поэта говорили И. Н. Инзов, Е. А. Энгельгардт, княгиня В. Ф. Вяземская. Обращаясь к Бестужеву в 1823 году, В. И. Туманский писал о Пушкине: «Иисус Христос нашей поэзии», а П. А. Муханов отмечал в письме Рылееву 1824 года: «Пушкин гигантски идет к совершенству»9.
Следует вспомнить и о стараниях Инзова обратить Пушкина
к вопросам религии. Они были неудачны во многом по причине,
определенной самим поэтом, – «невежество духовенства». Но не
остались без его внимания ни эти старания, ни беседы о библейских
текстах (например, с А. С. Стурдзой), ни призывы Жуковского, писавшего ему: «Ты рожден быть великим поэтом, будь же этого достоин» и «с высокостью гения соединишь и высокость цели»10.
Для Пушкина, особенно в 1820-е годы, его духовное и эстетическое развитие не было движением собственно к Церкви, и потому
подборки стихов, трактовавшихся без учета их светских качеств,
как это было у митрополита Антония, подменяют тему. Невозможно отождествлять творчество художника с поисками иного характера. Ф. Шлегель писал: «Мы не видим бога, но повсюду усматриваем
божественное; прежде всего и истиннее всего в душе чувствующего
человека, в глубине живого творения человеческого...»11. Несомненно, поэту была свойственна и действенная религиозность, но в той
мере и форме, которые необходимы для достижения на основе личностного совершенствования новых художественных высот, новых
достоинств образных композиций.
172

О развитии в этом направлении свидетельствует изменение отношения Пушкина к своим предтечам. От увлечения произведениями Вольтера и Байрона с их всепроникающим сарказмом, скептицизмом, мрачным могуществом образов он приходит к более глубокому восприятию этих авторов и их творений. Пушкин критикует
Вольтера за отсутствие самоуважения, неумение сохранить независимость и отмечает односторонность Байрона-драматурга, сосредоточенного на демонических проявлениях своего характера. Поэта
привлекают теперь многосторонние гении – Шекспир, Гете, Данте.
Впрочем, и в облике Байрона он видит черты, свидетельствующие
о религиозности поэта. С середины 1820 годов и собственное творчество Пушкин осмысливает как проявление боговдохновления.
В его восприятии искусство двойственно: оно создано смертным греховным человеком (эта тема заострена в «Разговоре книгопродавца с поэтом»), но выражает также совершенство творческой личности. Осмысление темы поэта и поэзии порождает такие образы, как
«самостоянье человека», «памятник нерукотворный» и замечаемое
лишь религиозными философами весьма важное для поэта определение «духовный труженик».
Повторим, что путь Пушкина не был путем воцерковления, и
здесь мы обращаемся ко второму намеченному нами направлению
изучения проблемы. Отождествление автора стихотворения «Пророк» с библейским пророком, к которому приходят и современные
исследователи, – это повторение крайностей, звучавших в выступлениях О. С. Булгакова и Вл. Соловьева. Среди возражавших им
наиболее последователен Вл. Ходасевич, который возвращал читателям Пушкина-художника. «Пророк, – писал Ходасевич, – лишь
один из пушкинских героев, гениально постигнутый, но Пушкину
не адекватный. Конечно, для такого постижения надо было бы носить пророка в себе. Пушкин его и носил, но лишь в том смысле,
как носил в себе Онегина и Татьяну, Моцарта и Сальери, Петра и
Мазепу, капитана Миронова и Емельяна Пугачева». Поэт, продолжает Ходасевич, понимал разницу между пророческим и поэтическим предстоянием Богу, и в этом «было его глубокое смирение –
отголосок смирения, которое сама поэзия имеет перед религией».
О. С. Булгаков поставил знаки равенства между пророком и Пуш-
173

киным, и этим, считает Ходасевич, «он предъявил к Пушкину духовные требования, которые самого Пушкина ужаснули бы».
В последние годы поэт, согласно Булгакову, отклонился от духовного пути, искусство возобладало над пророчеством, и Пушкин
предстал падшим пророком12.
С последним заключением невозможно согласиться и сегодня,
так как в нем принижена духовная значимость искусства, и оно
нарушает перспективы творческого и жизненного пути Пушкина.
В 1830 годах творчество поэта особо содержательно. Используя образы и сюжеты Библии, Пушкин размышляет – в поэме «Медный
всадник», в стихах каменноостровского цикла, в романе «Капитанская дочка» – о возможной гармонии мира и человека, и таково
условие целостности личности и творчества поэта.
В советском литературоведении не существовало концептуального подхода к творчеству Пушкина 1830 годов. Между тем для поэта это были годы духовного труда, и организующий для этого периода образ не поэт-эхо, но «странник», «духовный труженик», герой,
сосредоточенный на вопросах личностного и творческого совершенствования.
В связи с третьим направлением изучения названной выше проблемы важно, что путь Пушкина был завершен. Это предощущалось поэтом, и стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» оказалось предсмертным. В это время наиболее отчетливо выявляется изменившееся отношение поэта к смерти.
В 1830 году он обыгрывал смертный час дяди Василия Львовича:
после слов умирающего «Как скучен Катенин» племянник поспешил выйти из комнаты, чтобы, как пишет Вяземский, «дать дяде
умереть исторически»13.
В трагические дни 1837 года Пушкин далек от игры и позы, он
необыкновенно прост, и, перенося неимоверные физические страдания, чувствуя, что его земное существование подходит к концу,
он прощается с друзьями и преодолевает чувство мести. Спасенный
провидением от убийства, прожив три дня, в которые он освободился от груза грехов и причастился, Пушкин обрел в момент расставания с жизнью полноту своей духовной и поэтической сущности.
С поэтом примирен Тургенев, на паперти Конюшенной церкви ры-
174

дает о нем Вяземский, некое высокое содержание прозревает вглядевшийся в лицо опочившего друга Жуковский.
Искусство, которому служил Пушкин-романтик, наиболее
близко к религии. «Поэзия и философия, – писал Ф. Шлегель, –
есть <...> различные сферы, различные формы или факторы религии. Лишь попытавшись их действительно объединить, Вы получите не что иное, как религию»14. Проникаясь идеалами христианства, Пушкин был неотделим от мира страданий и страстей.
В момент же освобождения от земной жизни поэт пребывал в
состоянии, определенном русским религиозным философом
С. Франком как «благостное примирение с жизнью через внутреннее преображение личности, преображающее мир и дающее ощутить его божественность»15. Эта высота личностного развития и
стала наиболее значимым содержанием жизненного и творческого пути Пушкина.
Примечания
1
Аполлинер Г. Зона // Аполлинер Г. Стихи / Пер. М. П. Кудино-
ва. – СПб., 1992. – С. 25.
2
Булгаков М. «Мастер и Маргарита // Булгаков М. Избранное:
Роман «Мастер и Маргарита»; Рассказы. – М., 1982. – С. 40.
3
Пушкин в русской философской критике. – М., 1980. – С. 119,
121, 275, 226.
4
См.: Священник П. Флоренский. Эстетизм и религия // Он же.
Столп и утверждение истины. – М., 2002. – С. 585–586.
5
В числе недавних обращений к теме назовем следующие рабо-
ты: Раскольников Ф. Пушкин и религия // Вопросы литературы.
2004. – № 3. – С. 81–113; Дорофеева Л. Творчество А. С. Пушкина:
христианский аспект прочтения. Калининград, 2005; Кац Б. Личный «горький опыт» или ветхозаветная дидактика? // Кац Б. Одиннадцать вопросов к Пушкину: маленькие гипотезы с эпиграфом на
месте послесловия. – СПб., 2008. – С. 41–54.
6
Петров А. Духовные оппозиции в их проекции на музыку
христианского мира // Музыкальное искусство и религия. – М.,
1994. – С. 181.
175

7
Литературные манифесты западноевропейских романтиков. –
М., 1980. – С. 138.
8
Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. 1799–1826. – Л.,
1991. – С. 165, 179, 211, 344.
9
Там же. – С. 435, 364, 3 90.
10
Там же. – С. 473.
11
Литературные манифесты... – С. 60.
12
Пушкин в русской философской критике. – С. 491, 287–288.
13
Вяземский П. А. Старая записная книжка. – Л., 1929. –
С. 93–94.
14
Литературные манифесты... – С. 60.
15
Пушкин в русской философской критике. – С. 450.

Раздел 10
«Отрывок из письма к Д.» А. С. Пушкина
В условиях осознания необходимости выверенного мыслью прозаического повествования (вспомним замечания Пушкина о том,
что проза «требует мыслей и мыслей…» и его определение состояния русского метафизического языка – «дикое» (VII, 12; Х, 120),
пушкинские опыты в прозе были особенно значимы.
Привлекший наше внимание «Отрывок из письма к Д.» был
создан в декабре 1824 года и, появившись в альманахе Дельвига «Северные цветы» на 1826 год (издан в апреле 1826-го), затем
(с 1830 года) публиковался в сокращении как примечание к поэме «Бахчисарайский фонтан». Начиная с первого издания поэмы,
к ней был приложен фрагмент из книги Муравьева-Апостола, связанный с описанием Бахчисарая; во втором издании присоединилось предисловие Вяземского, снятое в третьем, дополненным теперь сокращенным «Отрывком…». Соседство с выдержками из «Путешествия по Тавриде…» выявляло существенные для Пушкина соотношения двух фрагментов, которые определили ряд композиционных особенностей «Отрывка из письма к Д.».
Пушкинский «Отрывок…» оказался наделен свойствами публицистического выступления с целью полемики и потому представлял собой, с одной стороны, совокупность аргументов, доказывающих сложные взаимосвязи жизненных наблюдений и впечатлений поэта. Известно, как мало стихов написал Пушкин в продолжение крымской поездки. И вот после преисполненного адмираций
письма брату Льву 1820 года, тоже предназначенного для чтения
друзьями, видим другое письмо, точнее, отрывок из него. Здесь высказывание сузилось до фрагмента, т. е. части письма. В силу этого
должна была стать особенно отчетливой основная мысль пишущего.
Но какова она? Почему Н. М. Языков писал из Дерпта родным
в апреле 1826-го: «Дельвиг сделал немалую глупость, напечатав
письмо Пушкина о Бахчисарае»1? И богатый предмет доверительного дружеского разговора в этом письме, не тот ли он, что и в письме
1820 года? А если тот, зачем Пушкин к нему возвратился?
177

Предмет размышлений поэта, действительно, как будто бы тот
же, однако ощущения пишущего о Крыме другие. Путешественник, рассказывающий о себе, как правило, один и вскользь называет совершенно безличных спутников, говоря о них «мы»; он упоминает некоего «NN» с обозначением его инициалов латинскими буквами, и даже мелькнувшее было упоминание о том, что холодность
поэта смешила спутника (осталось в черновике) убрана, скорее всего, потому, что появлялось еще чье-то лицо, чье-то настроение. Эта
подчеркнутость одиночества не случайна, она привнесена корреспондентом, пишущим Дельвигу из Михайловского. А ее объективное содержание еще прояснится.
Пушкин опубликовал отрывок письма, что предполагает наличие контекста, т. е. самого письма, и потому вообще – контекста высказывания. Как наделенное таковым оно смогло стать сопровождением поэмы, с которой (как и с незавершенной «Тавридой») соотнесено также и своими художественным достоинствами.
Определение «отрывок» сообщает, помимо прочего, о сосредоточенности его автора на некоей единой для этой части письма мысли, идее. Пушкин хотел было указать на нее, начав противопоставлением своих впечатлений тем, которые были описаны
И. М. Муравьевым-Апостолом в «Путешествии по Тавриде
в 1820 году» Но эта параллель в ходе работы стала частностью, неприемлемой как исходный тезис. Действительно, контекст «Отрывка…» сразу широк: «Из Азии переехали мы в Европу…» – это не только об одновременном с Муравьевым путешествии по Тавриде, но и
о сначала мечтавшемся путешествии Батюшкова, которое он осуществил, посетив Крым, после создания своей «Тавриды», восхищавшей Пушкина; это и напоминание об образе счастливого солнечного
полудня, о масштабных пространственных образах русской одической поэзии XVIII века, образах Державина, следовавшего Ломоносову в его определениях и впечатленного современной историей завоевания Крыма и расширения южных пределов российского государства. В какой степени предчувствовал Пушкин такие контексты,
написав о Европе и Азии, а не о горах и городах, увиденных в поездке и названных в письме 1820-го? Именно соотнесение контекстов и
станет одной из композиционных доминант пишущегося отрывка,
178

и она будет осмыслена Пушкиным как таковая, о чем сообщает его
отказ от помещенного сначала в первом абзаце сравнения своего путешествия с описаниями в «Путешествии…» Муравьева. Это сравнение не исчезает, но перестает быть единственным, что предполагает основой композиции все же не только и не столько перечисление аргументов. Пушкинские «стилистически эффекты смешения и
сопоставления» контрастных параллелей – яви и сна, сопровождаемые и поддержанные как явными, так и скрытыми литературнополемическими смыслами, увидел в В. В. Виноградов, анализировавший повесть «Гробовщик». Исследователь отметил, что Пушкин
располагает образы повести «в затейливых формах стилистической
симметрии по принципу вариаций и отражений, соблюдая параллелизм – то прямой, то контрастный – жизни, “существенности”
и сонных явлений»2. Во многом сходные принципы, несомненно,
подготавливающие их использование в сюжетной прозе, осуществлены и в интересующем нас пушкинском высказывании 1824 года.
Его соотнесенность (сравнительная и контрастная) со многими
другими произведениями, эта усложненная контекстуальность, будет выявлена почти сразу одним сообщающим о своей традиционности словом, не раз повторенным и на малом пространстве отрывка отчетливо слышным в этой своей повторности. В безлунную ночь
переезда из Феодосии в Гурзуф перед поэтом «в тумане, тянулись
полуденные горы». Туман и называние гор южного края «полуденными», как, впрочем, и сорванный для памяти и потерянный цветок, – все это поэтические реалии, значимые не в меньшей степени,
чем реалии окружавшего путника мира. Они привнесены из стихотворения Батюшкова «Таврида», где драматические чувства «отверженных роком», «несчастных», «слезы льющих о жребии жестоком» сменялись их мечтою, и счастье приходило к ним «под небом
сладостным полуденной страны». Пушкин в своих размышлениях
использовал – для отрывка – отдельные наиболее выразительные
реалии и детали поэтического мира поэта-страдальца. Сила воздействия этих стихов и образов предстает также в описании уводящего от всех забот и кризисов мира, где у Батюшкова – «солнца свет»,
у Пушкина – «светлое море», «блеск», «воздух полуденный»; у Батюшкова – «простые хижины», у Пушкина – «татарские хижины»;
179

У Батюшкова – «говор древес, пустынных птиц и вод», дружеское
чувство, у Пушкина – «шум моря», дружеская привязанность к молодому кипарису.
От переживаний Батюшкова и собственных настроений письма
1820 года новый рассказ отличает то, что любопытство поэта, который «тотчас» спешил осмотреть Митридатову гробницу, сменилось
потерей сорванного «для памяти» цветка, о котором он не сожалел,
и признанием: «развалины Пантикапеи не сильнее подействовали
на мое воображение» (VI, 429). А Чатырдаг уже и вовсе не удостоен
внимания: «Я не различил его, да и не любопытствовал» (VI, 429).
В отличие от письма брату в отрывке нового послания не сообщено о стихах, написанных ночью. Хотя именно ночью перед путешественником «звезды блистали», а горы, тянувшиеся в тумане, были
восприняты им как «полуденные». Все это приуготовляет контрастную овладевшим поэтом настроениям картину, которая открылась
утром и была в письме столь узнаваемо, по-батюшковски и подобно раннему письму, но и иначе опоэтизирована. Эта картина, вместе
с тем, далека от той, которая была создана в 1820-м, когда поэт
дважды называл свое воображение, сначала «мечтательным» – в
связи с тенью опасности, сопровождавшей путников на Кубани, а
затем удовлетворенным. После восторженного описания Раевского
и его семьи тогда следовало признание: «Суди, был ли я счастлив:
свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая
воображение, – горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского» (Х, 18).
В отрывке нового письма видим сходное перечисление в описании Гурзуфа – со сведением определений и тропов. Оно контрастно некоей холодности, дошедшей в ночь переезда из Феодосии до
странного для путника отсутствия интереса к новизне ландшафта
(здесь применена нисходящая градация). Это описание отличается
от признаний 1820 года отсутствием восторга, восклицаний. Вместе
с тем, используя инверсию, Пушкин предпослал своему новому рассказу о Гурзуфе замечание: «Проснувшись, увидел я картину пленительную». Далее, как в театре при открытии занавеса, усилен-
180
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
